---------------------------------------------------------------
 Перевод Анатолия Сергеевича Трошина
 Email: astro@com2com.ru
---------------------------------------------------------------

     Джон Верней женился на Элизабет в 1938 году, но лишь зимой
1945-го он возненавидел ее зло и безысходно. До этого случались
бесчисленные краткие порывы ненависти, ибо она легко поселялась
в нем. Он  не  был,  что  называется,  злым  человеком,  скорее
наоборот; усталый и отвлеченный взгляд был единственным видимым
признаком страсти, которая охватывала его по несколько  раз  на
день, как на других накатывает смех или желание.
     Во  время  войны  среди  сослуживцев  он слыл флегматичным
парнем. У него не было хороших или плохих дней;  все  они  были
одинаково хороши или плохи. Хороши тем, что он выполнял должное
быстро,  без  "запарок"  или  "срывов",  плохи  из-за   зыбких,
невидимых  приступов  ненависти,  которая  вспыхивала и мерцала
глубоко внутри от каждой помехи или неудачи. В канцелярии когда
он,  как командир роты, встречал утреннюю процессию разгильдяев
и симулянтов; в столовой, когда подчиненные  отвлекали  его  от
чтения,  включая радио; в штабном колледже, когда "синдикат" не
соглашался с его  решением;  в  штабе  бригады,  когда  штабной
писарь терял папку, или телефонист перепутывал вызов; когда его
шофер пропускал поворот;  позже,  в  госпитале,  когда  доктор,
казалось,  мельком  осматривал его рану, а медсестры щебетали у
коек более приятных пациентов,  вместо  того,  чтобы  выполнять
свой  долг  по  отношению  к  нему  --  во  всех  неприятностях
армейской жизни, когда другие бранились или  пожимали  плечами,
веки   Джона   Вернея   устало  опускались,  крошечная  граната
ненависти взрывалась, и осколки  звенели  и  рикошетили  вокруг
стальной стены его разума.
     До  войны  мало  что  раздражало его. У него были какие-то
деньги и  надежда  на  политическую  карьеру.  До  женитьбы  он
набирался  опыта в либеральной партии во время двух безнадежных
дополнительных выборов.  Центр  вознаградил  его  избирательным
округом на окраине Лондона, который обеспечивал хороший шанс на
следующих  всеобщих  выборах.  За  полтора  года  до  войны  он
обрабатывал  этот округ из своей квартиры в и Белгравии и часто
ездил на континент изучать политическую ситуацию.  Эти  поездки
убедили  его,  что  война неизбежна; он резко осудил Мюнхенское
соглашение и добился перевода в территориальную армию.
     В  мирную  жизнь  Элизабет вписалась беспрепятственно. Она
приходилась ему двоюродной сестрой. В 1938 году ей  исполнилось
двадцать шесть, на четыре года младше его, ранее не влюблялась.
Она была спокойной, красивой девушкой, единственным ребенком  в
семье,  с  небольшим  состоянием  и  видами  на его увеличение.
Когда она была еще девушкой  на  выданье,  чья-то  необдуманная
реплика,  оброненная  и услышанная, создала ей репутацию умной.
Те, кто знали ее  лучше,  безжалостно  называли  ее  "серьезная
натура".
     Приговоренная  таким  образом  к  неуспеху  в  свете,  она
проскучала  в  танцзалах  на  Понт-стрит  еще  год,   а   затем
успокоилась и стала ходить с матерью в концерты и по магазинам,
пока не удивила кружок  своих  подруг,  выйдя  замуж  за  Джона
Вернея.    Ухаживание  и  оформление  брака  были  прохладными,
родственными, гармоничными. В преддверии войны  они  решили  не
заводить  детей.  Никто  не знал чувств и мыслей Элизабет. Если
спрашивали ее мнение, то он  было  преимущественно  негативным,
серьезным  или  мрачным. Она совершенно не походила на женщину,
способную возбудить большую ненависть.
     Джон  Верней демобилизовался в начале 1945 года с "Военным
крестом" и одной ногой, короче другой на два  дюйма.  Он  нашел
Элизабет  в  Хэмпстеде,  где она жила со своими родителями, его
дядей и  теткой.   Она  рассказала  ему  о  переменах  в  своих
обстоятельствах,    но,   поглощенный   заботами,   он   неясно
представлял их.  Их  квартиру  реквизировало  правительственное
учреждение;  мебель  и  книги,  сданные  на хранение, полностью
пропали, часть сгорела при попадании бомбы, а часть  разграбили
пожарники.  Элизабет, лингвист по образованию, стала работать в
секретном отделе министерства иностранных дел.
     Дом ее родителей когда-то был солидной георгианской виллой
с видом  на  Пустошь.  Джон  Верней  приехал  ранним  утром  из
Ливерпуля, проведя ночь в переполненном вагоне. Кованый забор и
ворота были грубо вырваны  сборщиками  утиля,  а  главный  сад,
когда-то  ухоженный,  зарос сорняками и кустами как джунгли, да
по ночам его топтали солдаты со своими подружками.  Задний  сад
представлял  собой  воронку  от  небольшой бомбы; нагромождение
глины, скульптур, кирпича и стекла  от  разрушенной  оранжереи;
над  всем  по грудь возвышался ивняк. Все окна исчезли с задней
стены, их закрыли щитами из картона и досок, которые  погрузили
главные  комнаты в бесконечный мрак. "Добро пожаловать в хаос и
ночь," сказал его дядя радушно.
     Слуг  не  было,  старый сбежал, молодого призвали в армию.
Перед уходом на службу Элизабет приготовила ему чаю.
     Здесь  он  и  жил.  Элизабет  сказала ему, что еще счастье
иметь дом.  Мебель  было  не  достать,  цены  на  меблированные
квартиры превосходили их доход, который теперь ограничивался ее
жалованьем. Они  могли  бы  найти  что-нибудь  за  городом,  но
бездетная  Элизабет не могла уволиться с работы.  Кроме того, у
него был избирательный округ.
     Округ   также   изменился.  Фабрика,  огороженная  колючей
проволокой, как концлагерь, стояла  в  общественном  парке.  На
окрестных улицах когда-то опрятные дома потенциальных либералов
были разбомблены, отремонтированы,  конфискованы,  и  заполнены
пришлым  пролетариатом.  Каждый  день  он  получал кучу писем с
жалобами от избирателей, высланных в провинциальные пансионаты.
Он  надеялся,  что  его  награда  и  хромота  помогут  снискать
сочувствие, но новые жители  оказались  безразличны  к  тяготам
войны  Вместо  этого  они проявляли скептическое любопытство по
поводу социального обеспечения.  "Это  толпа  красных,"  сказал
либеральный функционер.
     "Вы хотите сказать, что я не пройду? "
     "Ну,  мы устроим им хорошую драку. Тори выдвигают летчика,
героя битвы за Британию.  Боюсь, он заберет большинство голосов
из остатков среднего класса."
     На  выборах  Джон  Верней  был  в  самом  хвосте.  Избрали
озлобленного еврея-учителя. Центр оплатил его взнос, но  выборы
дорого  ему  стоили.  А  когда  они  прошли,  Джону Вернею было
абсолютно нечем заняться.
     Он  остался  в Хэмпстеде, помогал тетке заправлять постели
после того, как Элизабет уходила на работу, хромал к  зеленщику
и рыбнику, полный ненависти, стоял в очередях, помогал Элизабет
мыть посуду по вечерам. Они ели в кухне, где его  тетка  вкусно
готовила  скудные  пайки.  Его  дядя  три  дня  в  неделю ходил
помогать упаковать пакеты для Явы.
     Элизабет,  серьезная натура, никогда не говорила о работе,
объектом которой на самом деле были враждебные  и  репрессивные
правительства  Восточной  Европы.  Как-то  вечером  в ресторане
появился мужчина и заговорил с ней, высокий молодой  человек  с
болезненным  орлиным  лицом, исполненным интеллектом и юмором."
Это начальник моего отдела," сказала она." Он такой  забавный."
     "Похож на еврея."
     "Я  полагаю,  так  и  есть.  Он  --  сильный консерватор и
ненавидит  работу,"  торопливо  добавила  она,  так  как  после
поражения на выборах Джон стал ярым антисемитом.
     "Сейчас абсолютно незачем работать на государство," сказал
он. "Война закончилась."
     "Наша работа только начинается. Никого из нас не отпустят.
Ты должен понимать, ситуацию в нашей стране."
     Элизабет  часто начинала объяснять ему "ситуацию". Ниточка
за  ниточкой,  узелок  за  узелком,  всю  холодную  зиму,   она
раскрывала  широкую  сеть  правительственного контроля, которую
сплели  в  его  отсутствие.  Он  был  воспитан  в  традиционном
либерализме,  и  система  отвращала  его.  Более  того, система
поймала лично его, свалила, связала, опутала;  куда  бы  он  ни
пошел,  чего  бы он ни захотел или ни сделал, все заканчивалось
огорчением и расстройством.  И,  как  объясняла  Элизабет,  она
оказалась   в  защите.  Это  правило  было  необходимым,  чтобы
избежать этого зла; такая-то страна страдала,  не  как  Англия,
потому,  что  пренебрегла такой предосторожностью; и так далее,
спокойно и разумно.
     "Я  знаю, это бесит, Джон, но ты должен понять, что это --
одинаково для всех."
     "Это  все  вам, бюрократам, нужно," сказал он.  "Равенство
через  рабство.  Двухклассовое  государство  --  пролетарии   и
чиновники."
     Элизабет  была  составной  частью  этого.  Она работала на
государство  и  евреев.  Она  сотрудничала  с  новой,   чуждой,
оккупационной  властью. И пока тянулась зима, и газ слабо горел
в печи, и дождь забивался в заплатанные окна, пока, наконец, не
пришла  весна,  и  почки  не  раскрылись в непристойной дикости
вокруг дома, Элизабет стала в его сознании чем-то более важным.
Она  стала  символом.  Так  солдаты  в дальних лагерях думают о
своих женах с нежностью, столь редкой дома,  как  о  воплощении
всего  хорошего,  что  они  покинули.   Жены, возможно зануды и
неряхи, в пустыне и джунглях преобразовывались, а их  банальные
письма  становились текстами надежды, так Элизабет превратилась
в отчаявшемся сознании Джона Вернея в  более  чем  человеческую
злобу, в верховную жрицу и менаду века простолюдинов.
     "Ты  плохо  выглядишь,  Джон,"  сказал  его  тетя.  "Вам с
Элизабет надо уехать ненадолго. На пасху у нее отпуск."
     "Ты хочешь сказать, что государство даст ей дополнительный
паек на мужа. А она заполнила все нужные бланки? Или  комиссары
ее ранга выше этого?"
     Дядя  и  тетя  принужденно рассмеялись. Джон отпускал свои
шуточки с видом такой усталости, так опустив веки, что  в  этом
семейном  кругу  все иногда цепенели. Элизабет воспринимала его
мрачно и молча.
     Джон  был  явно  нездоров. Его нога постоянно болела, и он
больше не стоял в  очередях.  Он  плохо  спал,  как  впрочем  и
Элизабет, впервые в ее жизни.  Они жили теперь в одной комнате,
поскольку  зимние  дожди  обрушили  потолки  во  многих  частях
разбитого  дома,  и  верхние  комнаты  считались  опасными. Они
поставили отдельные кровати в  бывшей  библиотеке  ее  отца  на
первом этаже.
     В  первые  дни по возвращении Джон был любвеобилен. Теперь
же он не приближался к ней.  Они лежали ночь за ночью, в  шесть
футах порознь в темноте. Однажды, когда Джон не мог заснуть два
часа, он  включил  лампу,  что  стояла  на  столе  между  ними.
Элизабет   лежала,  уставившись  широко  раскрытыми  глазами  в
потолок.
     "Извини. Я разбудил тебя?"
     "Я не спала."
     "Я хотел почитать немного. Не помешаю?"
     "Нисколько."
     Она  отвернулась.  Джон читал с час. Он не знал, спала она
или нет, когда он выключил свет.
     Часто  после  этого он хотел включить свет, но боялся, что
она не спит и смотрит. Вместо этого, он лежал  и  ненавидел  ее
так же, как другие лежат в сладостном любовном упоении.
     Ему  не  приходило в голову оставить ее; скорее, приходило
время от времени, но он безнадежно отгонял эту мысль. Ее  жизнь
была  тесно  связана с его жизнью, ее семья была его семьей, их
финансы переплелись, а надежды совпадали. Бросить  ее  означало
начать  заново,  одиноким  и  нагим в чужом мире, а у хромого и
истощенного тридцативосьмилетнего Джона Вернея не хватало  духа
уехать.
     Он  не  любил никого другого. Ему некуда было идти, нечего
делать. Кроме того он подозревал, наконец, что  ее  не  заденет
его   уход.  И,  прежде  всего,  его  единственным  настойчивым
желанием было причинить  ей  зло.  "Хочу,  чтобы  она  умерла,"
говорил  он себе, лежа с открытыми глазами ночью.  "Хочу, чтобы
она умерла"
     Иногда  они  выходили вместе. Когда зима прошла, Джон стал
обедать раз или два в неделю в своем клубе. Он полагал,  что  в
это время она оставалась дома, но однажды утром выяснилось, что
вчера она также обедала в ресторане. Он не спросил, с  кем,  но
его тетка спросила, и Элизабет ответила: "С одним сотрудником."
     "С евреем?" спросил Джон.
     "В общем, да."
     "Я надеюсь, вам понравилось."
     "Вполне. Обед, конечно, гадкий, но он был очень мил."
     Однажды  ночью, возвратившись из клуба после убогого обеда
и  двух  поездок  в  переполненной  подземке,  он  увидел,  что
Элизабет  крепко  спит.  Она  не  пошевелилась, когда он вошел.
Необычно для себя, она храпела. Он постоял минуту, зачарованный
ее  новой  и непривлекательной чертой; ее голова запрокинулась,
губы раскрылись и слегка подрагивали в уголках. Затем он потряс
ее.  Она пробормотала что-то, перевернулась, и заснула тяжело и
беззвучно.
     Полчаса  спустя,  когда  он  старался  заснуть, она начала
храпеть снова. Он включил свет,  посмотрел  на  нее  поближе  и
заметил  с  удивлением,  которое  внезапно  сменилось радостной
надеждой,  полупустой  пузырек  с  незнакомыми  таблетками   на
прикроватном столике.
     Он  осмотрел  его."24 Comprimes narcotiques, hypnotiques,"
прочитал он, и далее большими красными буквами "NE PAS DEPASSER
DEUX." Он сосчитал оставшиеся.  Одиннадцать.
     Тонкими крыльями бабочки надежда затрепетала в его сердце,
стала уверенностью. Он почувствовал как внутри возгорелся огонь
и  сладостно  разливался, пока не заполнил все члены. Он лежал,
слушая  храп,  прямо   как   взволнованный   ребенок   накануне
Рождества.  "Я  проснусь  завтра и увижу ее мертвой," сказал он
себе, как когда-то он щупал пустой  чулок  у  своей  кровати  и
говорил  себе:  "Завтра  я  проснусь,  и  он будет полный." Как
ребенок, он стремился заснуть, чтобы  приблизить  утро  и,  как
ребенок,  не засыпал от дикого волнения. Тогда он сам проглотил
две таблетки и почти сразу погрузился в небытие.
     Элизабет всегда вставала первой, чтобы приготовить завтрак
для  семьи.  Она  сидела  за  туалетным  столиком,  когда  Джон
проснулся  внезапно,  без  вялости,  со  стереоскопически ясной
памятью о событиях прошлой ночи. "Ты храпел," сказала она.
     Разочарование  было  настолько  сильным,  что  сначала  он
онемел. Затем он сказал: "Ты тоже храпела прошлой ночью."
     "Это  наверное из-за моего снотворного. Должна сказать, от
него хорошо спится."
     "От одной таблетки?"
     "Да, безвредно не более двух."
     "Где ты берешь их? "
     "У  сослуживца  -- ты назвал его евреем. Доктор выписал их
ему, когда было много  работы.  Я  сказала  ему,  что  не  могу
заснуть, и он дал мне половину пузырька."
     "А он мог бы достать немного для меня?"
     "Я думаю, да. Он многое может вроде этого."
     Так  он  и Элизабет начали регулярно принимать лекарства и
проводить долгие, пустые ночи. Но часто Джон  медлил,  оставляя
таблетку  блаженства  лежать  возле  стакана с водой, зная, что
бессменную  вахту  можно  прервать  по  желанию,  он  оттягивал
радость  беспамятства, слушал храп Элизабет и тонул в ненависти
к ней.
     Однажды  вечером,  когда  планы на отпуск были все еще под
вопросом,  Джон  и  Элизабет  пошли  в  кино.   Фильм  был  про
убийство,  неважный,  но  с эффектными декорациями. Новобрачная
убила своего мужа,  выбросив  его  из  окна  на  скалу.  Задача
облегчалась  тем, что медовый месяц они проводили на уединенном
маяке. Он был очень богат, а она хотела заполучить его  деньги.
Все,  что  ей  было  нужно  --  это  сказать местному доктору и
нескольким соседям, что муж  испугал  ее,  бродя  во  сне;  она
насыпала  снотворного  ему  в  кофе,  вытащила его с кровати на
балкон -- усилие немалое -- где она заранее сломала около метра
балюстрады,  и перевалила его через нее. Потом она легла спать,
наутро подняла  тревогу,  и  рыдала  над  изуродованным  телом,
которое   вскоре  обнаружили  среди  скал  наполовину  в  воде.
Возмездие настигло ее позже, но поначалу это был полный  успех.
     "Вот  бы  все  было так же легко..." подумал Джон, и через
несколько часов вся история уплыла в те далекие темные закоулки
сознания, где фильмы, грезы и забавные истории лежат спеленатые
всю жизнь,  пока,  как  иногда  случается,  незваный  гость  не
вытащит их на свет.
     Такое  случилось  несколько  недель  спустя,  когда Джон и
Элизабет поехали в отпуск. Место нашла Элизабет.
     Дом  принадлежал  кому-то  с ее работы. Он назывался "Форт
доброй надежды", и стоял на Корнишском побережье.  "Его  только
что  вернули  после  реквизиции," сказала она. "Я думаю, что мы
найдем его в весьма плохом состоянии."
     "К  этому  мы  привыкли,"  сказал Джон. Ему не приходило в
голову, что она может провести отпуск не с ним. Она была  такой
же его частью, как искалеченная и больная нога.
     Они  приехали  в  ветреный  апрельский  полдень  поездом с
обычными неудобствами. Такси провезло  их  на  восемь  миль  от
станции,   по   глубоким   Корнишским  аллеям,  мимо  гранитных
коттеджей и заброшенных оловянных  рудников.  Они  подъехали  к
деревне,  давшей  дому  почтовый  адрес,  проехали через нее по
дороге,  которая  внезапно  вырвалась  из  высоких  берегов  на
открытое  пастбище  на  краю  утеса, над ним в вышине клубились
облака и кружили морские птицы, земля под ногами  трепетала  от
изобилия  диких  цветов,  в  воздухе  была соль, под ними ревел
Атлантический океан, разбиваясь о камни, недалеко синяя  полоса
вспененной  воды, а за нею безмятежно изгибался горизонт. Тут и
был дом.
     "Твой  отец," сказал Джон, "сказал бы: "Ваш замок возведен
в приятном месте."
     "Да уж..."
     Это  было  небольшое  каменное  здание  у  самого  обрыва,
которое  построили  сто  или  более  лет  назад  как   форпост,
превратили в частный дом в мирные годы, снова отобрали во время
войны под радиостанцию ВМС, а  теперь  опять  вернули  к  более
спокойной  службе.  Катушки  ржавых  проводов,  мачта, бетонный
фундамент будки, свидетельствовали о прежних хозяевах.
     Они заплатили таксисту и занесли вещи в дом.
     "По  утрам  из деревни будет приходить женщина. Я сказала,
что этим вечером она не понадобится. Я вижу, она  оставила  нам
керосина  для лампы. И огонь развела, слава богу, и дров много.
О, взгляни, что папа подарил. Я обещала не говорить тебе,  пока
мы  не  приедем.  Бутылка  виски. Как приятно с его стороны. Он
копил  свои  пайки  три  месяца..."   Элизабет  говорила  живо,
разбирая  багаж.  "Для  каждого  из  нас  есть  комната. Это --
единственная нормальная  гостиная,  но  есть  и  кабинет,  если
захочется поработать. Я полагаю, нам будет очень удобно..."
     Гостиная  комната был построена с двумя широкими эркерами,
каждый со стеклянной дверью, ведущей на балкон, который нависал
над  морем.  Джон открыл одну, и морской бриз заполнил комнату.
Он вышел, глубоко вдохнул, и затем сказал внезапно: "Эй, а  тут
опасно."
     В одном месте между окон чугунная балюстрада обломилась, и
каменный выступ открыто нависал  над  утесом.  Он  посмотрел  в
провал   на  пенные  камни  внизу,  на  мгновение  озадаченный.
Неправильный многогранник памяти неуверенно покатился и  встал.
     Он  был  здесь  прежде, несколько недель назад, на галерее
маяка из того быстро забытого кино. Он стоял, глядя вниз. Точно
так  же волны накатывали на камни, рушились и опадали брызгами.
Был их шум; была сломанная решетка и открытый уступ.
     Элизабет все еще говорила в комнате, ее голос тонул в шуме
ветра и моря. Джон вернулся в комнату, закрыл дверь и  задвинул
щеколду.  В  тишине  она  говорила "...только на прошлой неделе
забрали мебель из хранилища.  Он  оставил  женщину  из  деревни
расставить  ее.  У  нее  какие-то  дикие идеи, должна заметить.
Только посмотри, куда она поставила ..."
     "Как ты сказала, называется этот дом?"
     "Форт добрая надежда."
     "Хорошее название."
     Вечером  Джон  выпил  стакан  виски  своего тестя, закурил
трубку, и строил планы. Он был хороший тактик.  Он  неторопливо
произвел умственную "оценку обстановки". Цель: убийство.
     Когда  они  поднялись,  чтобы  лечь спать, он спросил: "Ты
упаковала таблетки?"
     "Да,  новый  пузырек. Но я уверена, что сегодня мне они не
понадобятся."
     "Мне тоже," сказал Джон. "Воздух чудесный."
     В  течение  следующего дня он разбирал тактическую задачу.
Она была очень простой. У него уже было "штабное  решение."  Он
разбирал  ее  в  словах и формах, которыми пользовался в армии.
"...Местность, открытая противнику... достижение внезапности...
закрепление  успеха." Штабное решение было образцовым. В начале
первой недели, он начал осуществлять его.
     Сначала  он  понемногу  сделал  себя  известным в деревне.
Элизабет  дружила  с  хозяином;  он  --  герой  войны,  еще  не
привыкший  к  гражданской жизни.  "Первый отпуск вместе с женой
за шесть  лет,"  сказал  он  в  гольф-клубе,  а  в  баре  более
доверительно  намекнул,  что  они  думают  наверстать упущенное
время и создать семью.
     На  другой  вечер  он говорил о тяготах войны, которые для
гражданских  хуже,  чем  для  военных.   Его  жена,   например,
натерпелась: работала весь день в конторе, а ночью бомбежки. Ей
надо отдохнуть, где-нибудь в одиночестве да подольше;  нервы  у
нее измотаны; ничего серьезного, но сказать правду, он не очень
рад этому. Вообще-то в Лондоне  он  видел  пару  раз,  как  она
бродила во сне.
     Его компаньоны знали о подобных случаях, волноваться особо
не о чем, но следить надо, чтобы  не  развилось  во  что-нибудь
худшее. Она ходила к доктору?
     "Еще  нет,"  сказал  Джон.  "Вообще-то она не знает, у нее
лунатизм." Он уводил ее в постель, не будя. Он надеется морской
воздух  будет  ей  полезен.  Вообще-то она выглядит уже намного
лучше. Если будут еще признаки беды, когда они вернутся  домой,
то у него есть на примете очень хороший врач.
     Клуб любителей гольфа был полон сочувствия.  Джон спросил,
есть ли хороший доктор по соседству. "Да, сказали  ему,  старик
Маккензи  в  деревне, первоклассный человек, прозябает в этакой
дыре; не какой-то там сельский эскулап.  Читает самые последние
книги,  психологию  и  все  такое." Они не задумывались, почему
старик Мак так и не стал специалистом и не сделал себе имени.
     "Я  думаю,  можно  поговорить  со стариной Маком об этом,"
сказал Джон.
     "Поговорите. Лучше вам не найти."
     Отпуск  у  Элизабет  был на две недели. Оставалось еще три
дня,  когда  Джон  пошел  в  деревню,  чтобы  посоветоваться  с
доктором  Маккензи.  Он увидел седого, приветливого холостяка в
приемном покое, который был  скорее  конторой  адвоката,  а  не
врача, заполненном книгами, темном, пропахшим табачным дымом.
     Усевшись  в  потертое  кожаное  кресло,  он в более точных
выражениях изложил историю, рассказанную в гольф-клубе.  Доктор
Маккензи слушал без комментариев.
     "С таким я столкнулся первый раз," закончил он.
     Помолчав, доктор Маккензи сказал: "Сильно потрепало вас на
войне, г-н Верней?"
     "Да, колено. Все еще беспокоит."
     "И в госпитале натерпелись?"
     "Три месяца. Гадкое местечко под Римом."
     "Таким  поражениям  всегда  сопутствует  нервный  шок. Это
часто сохраняется, когда рана заживет."
     "Да, но я не совсем понимаю..."
     "Мой  дорогой  г-н  Верней,  ваша  жена  попросила меня не
говорить ничего об этом, но я думаю, что должен  сообщить,  что
она   уже  приходила  проконсультироваться  со  мной  по  этому
поводу."
     "По  поводу  ее  лунатизма?  Но она не может ..." Тут Джон
остановился.
     "Мой дорогой, я все понимаю. Она думала, что вы не знаете.
За последнее  время  вы  дважды  вставали  из  постели,  и  она
отводила вас назад. Она знает все об этом."
     Джон не находил, что сказать.
     "Уже   не   впервые,"   продолжил   доктор   Маккензи,  "я
консультирую пациентов,  которые  описывали  свои  симптомы,  и
говорили, что пришли по поводу родственников или друзей. Обычно
это -- девушки, считающие, что  это  наследственное.  Вероятно,
главная   особенность  вашего  случая  в  том,  что  вы  хотите
приписать кому-то свое несчастье. Я сказал вашей жене о враче в
Лондоне,  который,  я  думаю,  сможет помочь вам. А пока я могу
посоветовать побольше гулять и поменьше есть на ночь..."
     Встревоженный  Джон  Верней  хромал  назад к "Форту доброй
надежды." Безопасность под угрозой, операцию надлежит отменить,
инициатива   потеряна...  приходили  на  ум  фразы  тактических
учений, но он был все еще ошеломлен этим неожиданным поворотом.
Безбрежный и голый ужас охватывал и подавлял его.
     Когда  он  вернулся, Элизабет, накрывала ужин. Он стоял на
балконе и дрожащим от  напряжения  взором  смотрел  на  зияющий
пролом.   Вечер   был  мертвенно  тих.  Внизу  прилив  бесшумно
вздымался, отступал, и  снова  наползал  на  камни.  Он  стоял,
пристально глядя вниз, затем вернулся в комнату.
     В бутылке виски оставался добрый глоток. Он налил и выпил.
Элизабет принесла ужин, и они  сели  за  стол.  Постепенно  его
сознание  успокоилось.   Обычно  они  ели  в тишине. Наконец он
сказал: "Элизабет, почему ты сказала доктору,  что  я  хожу  во
сне?"
     Она  спокойно  поставила  тарелку,  и посмотрела на него с
любопытством.
     "Почему?"   мягко  сказала  она,  "конечно  потому  что  я
беспокоилась. Я думаю, что ты не знал о этом."
     "А я ходил? "
     "О  да,  несколько  раз -- в Лондоне и здесь. Я сначала не
придала этому значения, но позапрошлой ночью я  нашла  тебя  на
балконе,  совсем близко от того ужасного проема в ограждении. Я
сильно испугалась. Но  теперь  все  будет  в  порядке.   Доктор
Маккензи назвал мне имя ..."
     "Возможно," подумал Джон Верней, "очень похоже."
     Он  прожил  десять  суток,  думая  об  этом проеме, море и
скалах под ним, погнутых прутьях и острый камнях.  Он  внезапно
почувствовал  себя побежденным, больным и глупым, как это было,
когда он лежал на итальянском холме с разбитым коленом.  Тогда,
как и теперь, он почувствовал усталость даже большую, чем боль.
     "Кофе, дорогой."
     Внезапно  он  взвился. "Нет", он почти кричал.  "Нет, нет,
нет."
     "Дорогой,  в  чем  дело?  Не  волнуйся. Тебе нездоровится?
Ложись на диван около окна."
     Он  так  и сделал. Он чувствовал такую усталость, что едва
мог подняться со стула.
     "Ты  думаешь,  кофе  не  даст  заснуть,  милый? Ты вот-вот
упадешь. Давай, ложись."
     Он  лег,  подобно  приливу,  медленно  вздымающемуся среди
камней, сон пришел и разлился в его сознании. Он уронил  голову
и внезапно проснулся.
     "Открыть окно, милый, проветрить? "
     "Элизабет", сказал он, "Я чувствую, как будто меня напоили
снотворным." Как камни под окном -- то залитые, то снова  голые
среди  опадающей  воды;  то  снова закрытые еще глубже; то едва
различимые, просто пятна на нежных  вихрях  пены  --  его  мозг
мягко  тонул.  Он вскинулся, как дети от страшного сна, все еще
испуганный в полусне. "Меня не усыпить," сказал он  громко.  "Я
не прикоснулся к кофе."
     "Снотворное  в  кофе?"  мягко сказала Элизабет, так нянька
успокаивает капризного ребенка.  "Снотворное  в  кофе?
Какой абсурд. Такое бывает только в кино, дорогой."
     Он не слышал ее. Он крепко спал, тяжело храпя под открытым
окном.

Популярность: 54, Last-modified: Thu, 23 Apr 1998 17:35:55 GmT