---------------------------------------------------------------
Петр Григорьевич Григоренко (1907-1987)
Петро Григоренко. "В подполье можно встретить только крыс..."
Издательство "Детинец", Нью-Йорк, 1981 г., 845 стр.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 26 марта
2002.
---------------------------------------------------------------
В ПОДПОЛЬЕ МОЖНО ВСТРЕТИТЬ ТОЛЬКО КРЫС...
Аннотация издательства:
Воспоминания одного из наиболее известных деятелей движения за права
человека в СССР генерала Петра Григоренко охватывают громадный период
времени с начала века до наших дней. Читатель вслед за автором проходит по
дореволюционному украинскому селу, закручивается вихрем гражданской войны и
испытывает магию коммунистического "манка". НЭП, учеба в Рабфаке и ХТИ,
Донбасс, а затем головокружительная военная карьера, оборванная на самой
вершине успеха из-за невозможности больше молчать, затем тюрьмы, психушки и
противоборство Духа против силы - таков круг событий книги. И лица. Тут и
высокопоставленные чиновники, и известные ученые, солдаты и генералы,
правозащитники и агенты КГБ. И даже сам бровастый генеральный секретарь,
умудрившийся за всю войну не побывать на передовой, но зато сумевший у
автора... спереть каску.
До мелких деталей документальная книга читается как увлекательный
приключенческий pоман.
ОТ АВТОРА
Я прожил долгую и сложную жизнь, пережил времена смутные, бурлящие и
жуткие, видел смерть, разрушения и пробуждение, встречался с множеством
людей, искал, увлекался, заблуждался и прозревал, жил с людьми и для людей,
опирался на их помощь, пользовался их добрыми советами и поучениями; многие
из них оставили заметный след в моей жизни, повлияли на ее формирование.
Книга эта прежде всего о них. В их числе и те, без кого меня вообще не было
бы такого, как я есть. Им эта книга посвящается:
Родителям моим - отцу Григорию Ивановичу Григоренко и матери Агафье
Семеновне (в девичестве Беляк) - давшим мне жизнь;
Первым духовным наставникам - дяде Александру (Александру Ивановичу
Григоренко) и священнику отцу Владимиру Донскому - заронившим доброе в душу
мою;
Жене моей - Зинаиде Михайловне Григоренко (в девичестве Егоровой) -
ставшей другом и опорой в нелегком пути моем;
Детям и внукам - им жить.
Трудясь над книгой, я не пытался создать произведение в поучение
современникам или потомкам. Больше того, я не думаю, что чужая жизнь может
быть примером для других. Каждый торит свой собственный путь. Зачем же я
писал, может спросить читатель. Отвечу вопросом на вопрос - "а зачем люди
исповедываются?" Это моя исповедь. Я честно пытался рассказывать одну только
правду, как она представляется мне. И если рассказанное мною сможет
послужить кому-то материалом для размышлений, я буду считать, что трудился
недаром.
Автор
ЧАСТЬ I. НА МАНОК
Манок: дудка, пищик для приманивания птиц. (Толковый словарь русского
языка.) сост. Ушаков.
1. Я НЕ БЫЛ РЕБЕНКОМ
Родился я 16 октября 1907 года на Украине - село Борисовка, Приморского
района Запорожской области. Ребенком я себя не помню. Воспоминания ребенка
это, прежде всего, память о маме и о тех, с кем проводил время в детских
забавах.
Мамы у меня не было. Она умерла когда мне исполнилось три года. Образ
мамы, и события, связанных с нею, в моей детской памяти не сохранились.
Запомнились лишь ее волосы, какими они были, когда ее умершую выносили из
нашей комнаты в "вэлыку хату" - своеобразную гостевую комнату. Волосы ее не
были заплетены. Они широкой пеленой спадали до самой земли. Я сидел у стены,
противоположной большому окну. Когда маму проносили мимо него, лучи
заходящего солнца пронизали пелену ее волос. И они засияли каким-то чудесным
золотым светом. Впоследствии, когда я видел на иконах сияние ликов святых,
мне всегда приходило на память это чудное детское видение.
Не было и тех, с кем бы я мог проводить время в детских забавах. В
какой-то степени это зависело от территориального положения нашей хаты. Если
выйти к нашим воротам и стать лицом к улице, то справа от нас - дом
священника. Детей в этом доме в мои дошкольные годы не было. Прямо перед
домом - большая площадь. Соседи напротив находились по другую ее сторону. И
это для меня было далеко и чуждо, несмотря на то, что в двух, из трех
тамошних дворов, жили наши родственники. Напротив нашего двора, сразу через
улицу, т. е. на краю площади располагался склад общественного страхового
фонда зерна - на случай неурожая. Это огромное, по тогдашним моим понятиям,
красное кирпичное здание, которое местные жители называли "гамазей", своим
суровым видом отпугивало меня. Несколько правее гамазея и дальше в глубину
площади стояла церковь. Была она деревянная, что для наших мест
несвойственно. Но как раз это-то и делало ее особенно привлекательной.
Всегда свежевыкрашенная она радовала глаз. И сколько себя помню, для меня
посещение церкви было праздником. Даже в годы наибольшего моего увлечения
коммунизмом и наивысших успехов в служебной карьере, я с тоской смотрел на
то место, где когда-то стояла наша милая, старенькая, но такая приветливая
церковь св. Николы.
Но не только (и я бы сказал даже не столько) отсутствие партнеров для
забав мешало моим ребячьим играм. У меня не было времени на это. И тут я
вспоминаю отца. В те ранние мои годы он, суровый, молчаливый, очень
требовательный и строгий, всегда находил нам работу и, как мне казалось
тогда, не давал никакой передышки. Летом я буквально не слезал с коня. Мне
представлялось, будто я и родился на лошади.
Во время обмолота хлеба или прополки пропашных отец щелкал изредка по
лошади кнутом. Иногда щелчок обжигал меня. Но это наверное был
благодетельный щелчок. Я вскрикивал от боли и избавлялся от одолевавшей меня
дремоты. Не будь щелчка, я мог бы свалиться прямо под копыта лошади. Так
один раз и произошло. Но умные лошади остановились, и я выбрался из под них.
Отец был всегда хмурый, заросший густой черной бородой. Брился он,
оставляя короткие усы, только в воскресенье, перед посещением церкви. Я его
боялся. После, из рассказов бабушки Татьяны, я узнал, что суровым отец стал
только после смерти мамы. До этого он был веселый, разговорчивый, певун.
Певунья была и мама. - В ихней хате, во дворе всегда присутствовала песня.
На все село их слышно было, - говорила бабушка Татьяна, - когда они
возвращались с поля. Их и звали люди соловьями.
Прошли годы и годы, но я всегда помню этот рассказ о песне в доме. А
песню в селе, песню, переливающуюся из конца в конец села, я слышал сам. И
воспоминания о ней острой болью отозвались в моей душе, когда много лет
спустя я увидел села с убитой в них песней.
От бабушки Татьяны я услышал историю любви моих родителей. Отец был из
очень бедной семьи. Его мать рано овдовела. Бабушка Параска - мать отца
моего - осталась без средств с тремя малыми детьми.
Чтобы содержать детей бабушка батрачила, выполняя тяжелые работы и в
жару и в стужу. Простудилась, тяжело заболела. На моей памяти она, еще не
старая женщина, ходить не могла. С большим трудом передвигалась по комнате и
буквально переползала летом из комнаты на оборудованное для нее, перед
входом в дом, приспособление для лежания. Пошли батрачить и мальчики. Отец
попал к немецким колонистам. В немецких поселениях культура земледелия была
значительно выше, чем в украинских, русских и болгарских селах. Отец
батрачил у немцев не только в детстве, но и повзрослев - до самого призыва в
армию. Будучи человеком любознательным и приверженным к сельскому хозяйству,
он все полезное "мотал на ус" и это впоследствии очень пригодилось ему.
Дядя Александр вернулся с заработков еще подростком и принял на себя
заботу об общем хозяйстве и больных - матери и сестре. Отец возвратился в
родное село в связи с призывом в армию. Вскоре после возвращения он
встретился на вечеринке с моей матерью - Гашей, Агафьей Семеновной Беляк. С
вечорки Гаша возвратилась в тот раз только к утру. - Як глянула я на него -
рассказывала она, придя домой, своей матери - так бильше никого и ничого й
не бачила. Я пиду за него - решительно сказала она.
Отец как-то рассказал, что перед свадьбой он очень волновался тем, как
сложатся отношения у молодой жены с его матерью, пока он будет на службе. И
он, сказав об этом Гаше, предложил: - Может ты, когда я уеду вернешься к
своим? Та возмутилась: - А где должна жить жена? - воскликнула она. - Вот и
я буду жить там, где положено жене - в доме своего мужа. А если я не смогу
наладить отношения со свекровью, то какая же я тебе жена буду? - И отец
далее добавил: - Когда я вернулся после службы, то застал между женой и моей
матерью такую дружбу, что, как говорят, "водой не разольешь". Дело дошло до
того, что мать придирчиво смотрела как бы я не обидел жену. Жили мы с
песней. И мама даже ожила. Как будто и ноги стали меньше болеть - закончил
отец.
Но недолгим было их счастье. Только в конце 1906 года отец вернулся со
службы. Его встречали счастливые мать, жена и трехлетний сын - мой старший
брат Иван. В первый же год отец купил пару лошадей и приарендовал земли.
Отец до самозабвения любил сельское хозяйство. Знал его, следил за
достижениями сельскохозяйственного производства, внедрял новое в своем
хозяйстве. Любимая работа, счастливый брак делали жизнь наполненной,
интересной. Отсюда и песня в доме и хозяйственные успехи.
Уже через 2-3 года хозяйства братьев, - отца и дяди Александра -
которые продолжали и теперь, после возвращения отца со службы, вести полевые
работы совместно, стали причислять к числу зажиточных. Возрос и моральный
авторитет братьев, особенно отца. Многие отцовские новшества перенимаются
односельчанами. Так, введенные отцом черные пары к началу первой мировой
войны привились в большинстве хозяйств нашего села.
Как это отличалось от попыток возродить черные пары в период бурного,
но недолгого и малорезультативного правления Никиты Хрущева. Советская
власть употребила всю свою силу подавления, чтобы отучить крестьянина от
черных паров. Рассуждение у советской власти было "логическое" - что это
земля целый год отдыхает, ничего на ней не сеют и ничего она не родит. Надо,
чтобы работала как "зек" - без отдыха, непрерывно. Никита Сергеевич
отказался от такого отношения к черным парам и весьма разумно доказывал
целесообразность их возделывания. Ссылаясь на достижения опытных хозяйств
говорил: "Урожай пшеницы в среднем по стране 40-60 пудов. А при
неблагоприятных климатических условиях значительно меньше. Черные же пары
гарантировано дают 120 пудов, т. е. земля за один год отдает двухлетний
урожай".
Читая это очередное словоизвержение о "единственно верном" способе
обогатить государство и научить неразумных мужиков, я невольно вспомнил один
разговор в начале 20-х годов. Тогда, в связи с уравнительным распределением
земли и запретом сдачи наделов в аренду, вновь возник вопрос о черных парах,
возделывать которые на небольших клочках земли казалось нецелесообразным.
Разговор шел между отцом и незнакомым мне крестьянином, очевидно из другого
села, из числа тех, кто до того черных паров не возделывал.
Я подошел к ним, когда оппонент отца говорил: "Ну соберешь ты 120
пудов. Так это же за два года. А я на кукурузе или на баштанах тоже по 120
возьму, а по стерне 60 возьму в средний год. Значит за два года тоже 120.
Так это же будет без мороки. А на черном пару сколько же мороки".
Отец слушал, усмехаясь в усы. А когда тот закончил, он твердо произнес:
"С черного пару я собираю не 120, а 300. Только в засуху, когда ты на
кукурузе и на баштанах соберешь 30-40 пудов, а по стерне не соберешь даже
семян, я по черному пару свои 120 обязательно возьму. Черный пар ценен не
только высокими урожаями, но главное тем, что страхует даже в засуху. Кроме
того в наших степях только черными парами можно бороться с сорняками."
Вспомнив потом об этом разговоре я, тогда еще вполне правоверный
коммунист, подумал: "Вот они, наши успехи за 45 лет советской власти.
Руководитель страны призывает добиться в два с половиной раза меньшего
урожая, чем урожай поля дореволюционного единоличника. К этому призывает. А
сколько же, значит, собираем мы фактически? Еще раза в два меньше! А те
производили потоки зерна без призывов императора - сами. И сами передовой
опыт добывали, и сами его внедряли".
Быстрому заимствованию передового опыта у моего отца способствовали
несомненно такие черты его характера, как общительность, уважительное
отношение к людям, особенно к старшим, отсутствие какого бы то ни было
зазнайства. Свой успех он умел преподнести так, что у человека не зависть
появлялась, а желание сделать самому также или еще лучше. Рассказывали, как
в следующем, после моего рождения, году отмечался первый урожай, с
возделанного отцом черного пара. Несколько наиболее уважаемых хозяев и наши
ближайшие родственники были приглашены в воскресенье до заутрени привезти с
нашего черного пара к нам во двор по одной арбе пшеницы, а потом, после
обедни, вместе позавтракать у нас.
Люди согласились. Привезли свои арбы. Сходили в церковь и потом долго
сидели за столом, в холодке, горячо обсуждая выгоды от черного пара. С тех
пор, ежегодная встреча арб с пшеницей нашего черного пара у нас во дворе и
последующий завтрак с обсуждением сельскохозяйственных дел, стали традицией.
Как-то, уже, когда я начинал кое-что запоминать, во время одного из
таких завтраков, отец со смехом напомнил одному из присутствующих: "А
помнишь как ты в 1908 году ухватив первый навылок?!" Из последующего я
понял, что тот наколол на вилы обычную для него охапку пшеницы, но не смог
не только поднять, но даже оторвать от копны. Настолько тяжелее оказался
колос с черного пара против обычного.
Урок тогда был настолько поучителен, что все участники завтрака в том
же году заложили черные пары, а весть о чудодействе последних
распространилась по всему селу и вызвала целое паломничество во двор к нам -
посмотреть пшеницу с черного пара, распросить о технологии его возделывания.
С тех пор и на всю жизнь я предпочитаю воздействовать на людей
примером, а не словесными поучениями.
Нашей семье и желать больше нечего было. Любовь, вдохновенный труд,
уважение людей - чего еще желать человеку. Счастью, казалось, конца не
будет. И вдруг страшный удар обрушился на семью. Тиф свалил маму, и она уже
больше не поднялась. И отец остался один, имея на руках полунеподвижную мать
и трех малых детей. Старшему Ивану - 7 лет, мне - 3 года и младшему Максиму
- 10 месяцев.
Все сразу резко изменилось. Отец посуровел, замолк, весь целиком ушел в
сельскохозяйственный труд и увел с собой старшего, семилетнего Ивана.
Физическое состояние бабушки значительно ухудшилось. Она стала нервной,
раздражительной, придирчивой. Вечно на всех ворчала, вспоминала маму и
каждый раз, когда отец появлялся в хате, попрекала его либо за какие-то,
когда-то нанесенные обиды матери, либо за то, что он забыл ее, никогда не
вспоминает. Больше всего доставалось от нее мне. Меня оставляли дома для
ухода за младшим - Максимом - в помощь бабушке. Надо было утром выгнать
коров в стадо, а вечером встретить их и загнать в коровник, предварительно
попоив, и задать корм на ночь. Надо было накормить свиней и кур, поднести
бабушке все что надо для приготовления пищи: кизяк и солому для топки, воду,
свежие продукты и прополоть огород. Сейчас я даже представить не могу, как
трехлетний ребенок все это мог выполнять. Видимо многое все же делалось
взрослыми. Отец оставлял запас воды, подготовлял корм для скота и птицы.
Многое, наверное, делала и едва ползающая бабушка. Но у меня оставалось
чувство, будто все это делал я сам. И воспоминание это и теперь жутью
отдается в моей душе. Особенно страшно вспоминать доставание воды из
колодца. И до сих пор, когда я приближаюсь к колодезному срубу, меня
охватывает страх... А когда я смотрю на 3-5-летних детей, я не могу даже
представить как можно допустить их к колодезному вороту. И все же я воду из
колодца каким-то образом доставал. Может и не так часто это происходило, но
оставило в душе глубокий страх.
И еще одно тяжкое воспоминание. Это сон. Вернее постоянный недосып.
Зимой еще ничего. Отец был дома и основные утренние работы по хозяйству
выполнял сам. В теплое же время года, когда начинались полевые работы, нас
поднимали спозаранку. Спать хотелось так страшно, что мы, уже поставленные
на ноги или сидящие, сваливались, где попало и продолжали спать. Тогда нас
поднимали как котят и бросали в подготовленную к выезду в поле арбу или
бричку. По воскресеньям, когда кто-то из нас двух старших был свободен - не
выводил лошадей на пастбище - тот спал. Я в такие дни спал до одурения, до
того, что распухали губы и отекало лицо. Просыпаясь время от времени, я
смотрел на солнце и когда замечал, что оно перевалило зенит, на меня
нападала тоска. А чем оно ближе подходило к закату, ко времени выезда в поле
за вечерней воскресной арбой зерновых для завтрашнего обмолота, тем сильнее
тоска охватывала мою ребячью душу.
Страх перед завтрашним ранним подъемом, перед длинным жарким днем,
беспросветной тяжелой работой, перед вечерним веянием намолоченного зерна,
которое ты отгребаешь до глубокой ночи и отгребая, нет-нет, да и засыпаешь.
А зерно из-под веялки льется непрерывным потоком, льется и засыпает тебя
уснувшего. Льется до тех пор, пока не навалится столько, что веялка
останавливается. Тогда кто-нибудь из взрослых будит тебя щелчком ремешка по
ягодице. Ты вскакиваешь и, ничего не соображая, оглядываешься по сторонам.
Взрослые ласково смеются, но тут же дают строгий наказ отгребать не
останавливаясь и не засыпать. Затем они отбрасывают набежавшее зерно, и ты
снова отгребаешь, отгребаешь... А сил нет, а сон буквально сковывает тебя
всего. И когда, наконец, кончается эта мука адова, спать остается не более
трех-четырех часов. А завтра снова то же. И так до конца молотьбы. А там
начинается уборка подсолнухов, кукурузы, бахчевых и огородных культур,
вспашка на зябь и черных паров, посев озимых. В общем работы хватает, но
детям тогда уже полегче. Самый тяжелый период для них - обмолот зерновых, да
еще прополка пропашных. Это время тоже вспоминается со страхом. Целый день,
почти без перерывов, под палящим солнцем верхом на лошади. Ноги отекли,
спину ломит, глаза слипаются, а за спиной отец, идущий за сошкой, с остро
жалящим кнутом в руках.
Так выглядели наши "детские забавы" в теплое время года. Зимой мы были
свободнее, но не было обуви. Поэтому обычные "игры" состояли в том, что,
пользуясь занятостью взрослых, мы босые тихонько выбирались во двор и,
совершив бегом несколько кругов по заснеженному двору, мчались в хату и
залезали на печку отогревать посиневшие от холода ноги. Как наиболее
благодатное время вспоминается поздняя осень. Полевые работы закончены,
лошадей на пастбище уже не выводят, обувь не нужна, и мы гоняли по дворам и
огородам у нас и у дяди Александра до белых мух и появления ледка на лужах.
Хорошо было и ранней весной, до начала полевых работ. Снег уже стаял,
солнышко начинает припекать и, хотя земля еще очень холодная, так приятно
шлепать босыми ногами по лужам. Тепло вспоминаются и периоды затяжных дождей
в летнее время. Взрослые нарекали на их несвоевременность и горевали над
тем, что хлеб вымокает. Но нас это не тревожило. Дождь давал нам возможность
выспаться и отдохнуть. И хотя после дождя появлялась новая, весьма противная
работа, - сушка скошенного хлеба, - мы об этом не думали.
Наиболее неприятные воспоминания относятся к тем дням, когда все
выезжали в поле, оставляя меня с бабушкой. Постоянная бабушкина
раздраженность, ее ворчня и злоупотребление палкой, не очень-то располагали
меня к ней.
Отец тоже не был ласковым. Потребность же в ласке, как у всякого
нормального ребенка, горела в моей груди. Поэтому я привязался к дяде
Александру и бабушке Татьяне. Но к ней я попадал не так часто. Зато с дядей
Александром встречался по нескольку раз на день. И каждый раз он погладит по
голове и скажет что-то ласковое. А если я ничем не занят, то и поговорит со
мной. Чаще всего такой разговор он вел, работая. А я сидел или стоял рядом,
а если мог, то и помогал дяде.
Во время прополки пропашных я старался становиться рядом с дядей. Я,
конечно, не мог угнаться за ним, а чтобы беседовать, надо идти рядом. Но
дядя все время помогал мне, а я старался изо всех сил, чтобы не отстать.
Таким образом удавалось продлить беседу, иногда на целые часы.
Говорил дядя низким грудным голосом и всегда серьезно, как со взрослым.
И хотя это по преимуществу был разговор дяди с самим собой, мне это
нравилось. Я привык к его голосу, полюбил его. Постепенно подрастая, я начал
принимать все более осмысленное участие в наших беседах и пристрастился к
слушанию его разговоров с другими взрослыми. Усаживаясь неподалеку от
беседующего с кем-нибудь, я как губка впитывал каждое его слово. И было оно
это дядино слово, мудрое и дороже всего на свете. До сих пор не могу понять,
как смог я впоследствии изменить свое отношение к слову этого мудреца, так
много отдавшего мне. Но об этом потом.
К бабушке Татьяне мы попадали лишь по воскресеньям и в праздники, когда
к ней в гости вел нас отец. Это были счастливые дни моей жизни. Все в доме
бабушки было сказочным. И блестящие лаком, свежевыкрашенные полы. И высокий,
накрытый снежнобелой скатертью стол, за которым мы обедали. И высокие гнутые
стулья, на которых мы сидели, обедая. И еда с тарелок. И питье неизвестного
в нашем доме чудесно пахнущего напитка - чая - вприкуску с тоже неведомым в
нашем доме сахаром. И все это в специальной комнате - с картинками и большим
зеркалом. К тому же нас задаривали гостинцами - конфетами, орехами,
печеньем, поили лимонадом.
Оставаясь со взрослыми я слушал их разговоры. И это влияло на мое
детское сознание, на мою детскую душу. Бабушка и тетя Дуня часто
рассказывали о маме. Дедушка читал мне и младшему моему брату - Максиму
что-нибудь из "Нивы". Велись и разные разговоры. Здесь впервые услышал я и о
том, что нам ищут "новую маму" - "Дитям потрибна мати" - говорил дедушка. -
"Та яка ж то мати? Мачуха!" - возражала бабушка. - "Та то вже треба таку
взяты, щоб дбала про дитей як маты. Хай за красою та багатством не гонится.
Хай дивиться щоб добра до дитей була".
И чем дальше от похорон матери уходило время, тем более настойчивыми
становились эти разговоры. Начали говорить и у нас в доме, и даже дядя
Александр иногда высказывался. Одно его высказывание - уже почти перед самой
свадьбой - хорошо запомнилось мне. Это высказывание, по-видимому, в
значительной степени определило в будущем мое отношение к мачехе. Дядя
сказал своей жене, которая только закончила рассказ о различных свадебных
проектах. - "Нещасна та жинка, що йде на тих дитей. Да и бабы заедят ее. Йим
же не мати для дитей потрибна, а прислуга. Щоб вона дитей опикувала, а дити
ее щоб и не замечали или пренебрегали".
Не принимал участия в разговорах только отец. Он как бы не слышал
ничего, уйдя с головой в хозяйство. Когда бабушка очень настойчиво
приступала к нему, он махал рукой и говорил: - "Та то як хочете. Можно й
жениться." - С таким же безразличием согласился он и с кандидатурой в жены.
Эту кандидатуру, как и предсказывал дядя Александр, подобрали две бабушки -
Татьяна и Параска.
Свадьба была совсем не похожа на те, что я уже успел перевидеть. Она
была какая-то скучная. Не было даже катания на тачанках с гармошкой,
бубнами, трензелями, с гиканьем и свистом. Прямо с венчания отправились к
нам во двор, который был буквально в трех шагах от церкви. Тихим и скромным
был и свадебный обед. Единственным событием, взволновавшим всех
присутствующих было внезапное исчезновение отца. Долго разыскивали. Наконец
дядя Максим привел его. Сослались на то, что отец опьянел. Но впоследствии,
уже когда этот несчастный брак был расторгнут, дядя Максим рассказал, что
тогда на свадьбе он нашел отца лежащим в соломе. Его душили неудержимые
рыдания.
Мачеха мне понравилась с первого взгляда. Стройная, красивая девушка, в
белой фате и белом платье, выглядела сказочной феей. Когда она глянула на
меня, я улыбнулся ей. Она ответила на мою улыбку одними глазами. Между нами
протянулась ниточка взаимной симпатии. Но настроение мое быстро испортилось.
В голову вдруг пришли слова дяди Александра и мое воображение почти
мгновенно нарисовало картину: мои бабушки грызут и поедают это прекрасное
создание. Я попытался отогнать это видение. Но оно не уходило, многие годы
преследовало меня.
Бабушки уже на свадьбе принялись за нее. Где-то к вечеру она,
поднявшись из-за стола, подходила к нам, кого она принимала как своих детей,
и каждого пыталась приласкать. Иван и Максим дичились, а я как-то сразу
потянулся к ней. И она, с горячностью обхватив меня, подняла на руки и
начала целовать. В это время раздался злой, "театральный" шопот бабушки
Параски: "Ото ж так. Ще с чоловиком поцилуватись не успела, а вже до дитей
рукы простягае. Ей что-то ответила тем же злым "шопотом" бабушка Татьяна.
"Поедание" началось. И продолжалось в течение всего этого несчастного брака,
т. е. около года.
Женился отец весной 1913 года, почти через три года после смерти мамы.
Новую жену ему подобрали две наши бабушки. И подобрали по тем требованиям,
какие сами выдвинули, не считаясь с желаниями отца и даже не спрашивая его.
Основное требование, как рассказывала впоследствии бабушка Татьяна,
заключалось в том, чтоб у будущей жены отца не было родни, к которой отец
мог бы примкнуть, забыв родню первой жены. И вот нашли. И ухватились.
Девушка - единственная дочь безродной нищенки, которая жила буквально в
конуре в соседнем селе. Мать нищенствовала, дочь ходила по людям -
батрачила.
Началось сватовство с того, что перед матерью-нищенкой поставили
условие - дочь, выйдя замуж ухаживает за детьми, как за родными. К своей
матери она не ходит, а мать имеет право навестить ее один раз в месяц. Мать,
даже не мечтавшая о таком счастьи для дочери - выйти замуж за хозяина, да
еще и молодого, красивого, - сразу согласилась. Ну какая же мать не
согласится на жертвы, ради дочери. Дочь, увидев жениха, влюбилась в него с
первого взгляда. И тут же, даже не видя, полюбила и его детей. Однако первая
же ее попытка сблизиться с детьми была встречена злобой обеих бабушек. Что
нужно было им? Я и до сих пор не могу ответить на этот вопрос.
Уже сами требования к новой жене отца были бесчеловечными. Но
несчастные мать и дочь выполнили их. Насколько я помню мать приходила к
дочери не ежемесячно, как было условлено, а всего один или два раза. Да и то
бабушка Параска в чем-то их корила злобно. Мачеха была исключительно
трудолюбива. Она принадлежала к породе тех людей, о которых говорят, что у
них "любое дело в руках горит". Несмотря на это, бабушка каждый раз находила
к чему придраться. Уже на что отец ни во что в доме не вмешивавшийся и
сносивший все капризы и придирки своей матери, иногда не выдерживал и
говорил с укором: "Ну нащо вы ее корите, мамо! Вона ж за трех робыть". Но
это не спасало мачеху. Бабушкино озлобление против нее все возрастало.
Она и имя ее перекрутила в какую-то злобную форму. Не Явдоха, Евдокия
или Дуня, Дунька, как зовут у нас в селе, а Дуняха. И так ее называли обе
бабушки и мои оба брата. Дуней звал один отец. А я... Нет, не бунтарь я.
Дуняхой я ее не называл ни разу, даже про себя. Когда никто не слышал,
говорил "мама", а когда слышали, никак не называл, а привлекал ее внимание к
себе, либо трогая ее руку, либо заглядывая в глаза. Если видели, что она со
мной говорит, то обязательно допрашивали, что она говорила. Я никогда ничем
не предал ее, но и восстать против системы шпионажа не посмел. Я только не
любил эти допросы. Из-за них потерял и интерес к посещениям бабушки Татьяны.
Она, наша добрая и любимая, как и бабушка Параска, выспрашивала о чем
говорит, не дает ли гостинцы, не целует ли и наставляла: "Нэ бэри гостинцив,
не давай цилуваты! Вона нэ маты, - а мачуха!"
Несмотря на все это я продолжал ее любить. Но с выражением своих чувств
приходилось прятаться.
2. Я УЗНАЮ СВОЮ ФАМИЛИЮ
Летом 1914 года в размеренную, трудовую жизнь нашего села, как и всей
Российской империи ворвалось страшное - ВОЙНА! Кто и каким образом принес
это слово в наш дом, я не помню. Я только услышал как заголосила бабушка, а
за нею и мачеха: "Та шо ж мы бэз тэбэ робыты будемо"! - обращались они к
отцу. Тот угрюмо отмахивался: - "Та якось воно будэ. Не вы ж одни в такому
стани. Головне вражай зибраты, та хоч чорный пар засияти. Та про це Лександр
подбае. Твое дило допомогти йому" - обращался он к махече.
Читая писания современников о начале войны 1914-18 г.г., я сталкиваюсь
с единодушным мнением, что народ с энтузиазмом поддерживал эту войну и
объединился для борьбы с общим врагом. При этом "взрыв патриотических чувств
был чрезвычайным. Никогда еще с 1812 года не было такого согласия и такого
единодушия в стране". Мои детские впечатления резко контрастируют с
высказанным. От первых дней войны у меня и до сих пор стоят в ушах жуткие
женские причитания и пьяный галас мужиков.
Отец не пил и в прощальных компаниях не участвовал. Он работал до
последней минуты. Только когда рекруты поравнялись с нашим двором, он быстро
перецеловал нас - детей, бабушку и жену, вскинул на плечо заранее
приготовленный мешок с харчами и быстрым шагом пошел догонять следовавшую
мимо колонну рекрутов. Бабушка продолжала голосить, голосили женщины,
следовавшие за колонной. Причитания неслись и с разных концов села. Мачеха
долго смотрела вслед отцу, затем позвала нас, ребят, и взялась за работу.
Никто не знал, что впереди - ни рекруты, ни те, кто остался. Пьяные
оптимисты кричали: "Нэ журиться! Чэрэз тиждень* вэрнэмось. Поризганяем
нимцив та й до дому!" Но никто ничего не знал. Никто не знал, кому вернуться
и когда. Не знал отец, что впереди у него почти 4 года войны и горького
плена. Не знала мачеха, что у нее впереди только две коротких встречи с
любимым мужем. Не знала бабушка, что лишь перед самой смертью увидит
дорогого сына. И никто ничего не знал. Не знала вся страна, что она уже
захвачена краем страшного вихря, который опрокинет весь уклад жизни,
измучит, измочалит народ, поставит его на грань катастрофы, на грань
физической и духовной гибели. Будущее было за пределами видения, но окраска
его была ясна. Впереди ни одного светлого пятнышка - темнота, полный мрак!
Именно поэтому пьяные бахвальства не бодрили. Наоборот, отдавались болью и
ужасом в душах провожающих.
* Неделя (укр.)
И пошла у нас жизнь без отца. Работали так же беспросветно, как и при
нем, но только труд стал бездуховен. Отец своим энтузиазмом как-то заражал и
нас и мачеху. Она же сейчас работала с каким-то отчаянием, отчего и нам
становилось тоскливо. Оживление вносил только дядя Александр. Приходя время
от времени к нам во двор, он шуткой, метким замечанием несколько оживлял
нас. Где надо прикладывал свои руки или советовал, как лучше выполнить ту
или иную работу. Вскоре молотьба была закончена. В это время дошли слухи,
что наши рекруты задержались в Мелитополе и еще, видимо, долго пробудут там.
Мачеха начала просить дядю Александра свезти ее с детьми к мужу и к отцу.
Бабушка, которая после ухода отца стала особенно свирепо относиться к
мачехе, была категорически против. Она кричала: "Покинуть всэ в поли и
плэнтатись Бог зна куда. Це тильки й могла придуматы дочка старчихи
(нищенки). Була б, як Гаша, хозяйка, то не зробила б такого"... Но дядя,
чуткий и добрый наш дядя, видимо, понял женщину и твердо заявил: "Повезу!
Вин же на вийну йдэ. Невидимо чи прийдеться ще побачитись колись".
И мы поехали. Было самое начало осени. Нашей чудесной степной осени. Мы
выехали после обеда. Сытые и отдохнувшие лошади бежали пофыркивая, ровной,
ходкой рысью. Бричка крепкая, хорошо смазана, сиденья подрессорены, в кузове
полно пахучего сена. Ехать приятно и весело. Без остановок ехали до поздней
ночи. Затем остановились, поили лошадей, задали им корм, легли спать. На
зорьке поехали дальше. Нас детей не будили. Поднялись мы сами, разбуженные
первыми лучами восходящего солнца. Проснулись и замерли от удивления. По
обеим сторонам широкого тракта нескончаемой стеной стояли сады. И чего
только там не произрастало. И яблоки, и груши, и персики, и сливы, и что-то
нам совершенно неизвестное. И все это, самых разных размеров, переливалось в
первых лучах солнца всеми цветами радуги, дразня наши аппетиты.
Такого чуда мы никогда не видели. В нашем селе садов фактически не
было. В соседнем селе - Лозановке, имелись вишневые сады. Родители моей мамы
тоже имели вишневый сад и в нем несколько яблонь и груш, две сливы, три
абрикосовых дерева. У нас и у дяди огороды были обсажены абрикосами, а на
самих огородах выращивались картофель, лук, овощи. Единственный в нашем селе
сад с разнообразными фруктами имелся только на учительском огороде. А тут
море садов! Как я узнал впоследствии это были знаменитые мелитопольские
сады, окружавшие город со всех сторон и тянувшиеся от города на расстояние
до 10 километров. По этому морю садов, пораженные и потрясенные, мы и
доехали до города.
Проинформировавшись у местных жителей, дядя направил бричку к
железнодорожной станции. Там, на огородном пустыре, было уже много повозок.
Распряженные кони на привязи у бричек жевали сено. По всей площадке пустыря
сидели мужики, женщины, бегали дети. Некоторые семьи завтракали, сидя на
расстеленных "ряднах" или попонах. Дядя выбрал место для нашей брички и
распряг лошадей. Привязав их и задав корм, он ушел искать отца.
Двое суток пробыли мы с отцом. Почти все время он находился с нами и с
мачехой. Был он ласков, как никогда до того. Особенно меня радовало его
отношение к мачехе. Они почти все время сидели близко друг к другу и о
чем-то разговаривали. Мы - дети - бегали, затевали игры, но мне нравилось
иногда убегать от братьев и втиснувшись между отцом и мачехой тихо посидеть.
Мачеха обычно обнимала меня, горячо целовала, отец гладил по голове.
В обратный путь мы тронулись на третий день, снова после обеда.
Расстояние в 80 км. преодолевалось и теперь с одной остановкой на ночлег.
Обратный путь был для меня невеселым. Мне хотелось плакать и я, забыв о том,
что братья могут донести, все время жался к мачехе. Она тоже была печальна.
И я знал отчего. Последнюю ночь в Мелитополе мне плохо спалось, и я случайно
услышал, как мачеха тихонько говорила отцу: "Нэ выдэржу я, Гриша, вона
зовсим озвирила. Заедае мене. Пойидом йисть. И Ивана з Максимом цькуе на
мэнэ. Уже б пишла, та Пэтра жалко. Вин дытына ласкава, пропадэ сэрэд ных. Та
нэ выдержу. Всэ кыну. Хозяйством поприкае, матирью моею нещасною поприкае.
Ни, нэ выдыржу". Этот разговор тяжелым камнем лег на мое сердце. Все время я
ждал несчастья - ее ухода. И оно пришло. Только не сразу по приезде от отца.
Она, по-видимому, не хотела оставить не убранными поля.
И трудилась. Стала еще больше грустной и молчаливой. Все о чем-то
думала, даже бабушкины попреки как бы не замечала. У меня же в это время
появились заботы, мешавшие видеть, что происходит с нею. И мы как бы
отдалились друг от друга. Это, очевидно, тоже угнетало ее.
А мои заботы были такие. Начиналась учеба в школе. Отец обещал, что
запишет меня. Но вот все пошли в школу, а мне дядя Александр сообщил, что я
не принят. Из-за малолетства. В первый класс принимают с восьми, а мне нет и
семи. Я в рев. Рев перешел в истерику. И дядя, чтобы утешить меня, обещает
пойти со мной к учителю. Я несколько успокаиваюсь. Рассказываю, что букварь
знаю уже наизусть. Мой брат Иван, который поступил в школу в 1911 году, и
теперь шел в 3-й класс, был моим учителем. Я учился по его букварю, читал
его книги.
Дядя, выслушав все это, берет меня за руку, и мы идем в школу. Дядя
входит в здание, оставляя меня на крыльце, и долго не возвращается. Когда
он, наконец, показывается с расстроенным лицом, я бросаюсь к нему: - "Нэ
приймае", - произносит он грустно. Я падаю на крыльцо и ору как будто меня
режут. Рев снова перерастает в истерику. Дяде с трудом удается довести меня
домой. На следующий день история повторяется. И еще на следующий
повторяется. Но на четвертый, дядя категорически отказывается идти в школу,
и я иду один. Иду, усаживаюсь против открытого окна своего (первого) класса
и слушаю все, что происходит там. Запоминаю, что задано на дом и дома учу
заданное. Не помню, сколько продолжалось это вольнослушательство - недели
две, может быть, а возможно и месяц. И неизвестно сколько бы это еще
длилось.
Но произошла счастливая для меня неожиданность. Приехал на несколько
дней отец. Он уже был в военном. В Мелитополе мы видели его еще не
обмундированным. Теперь он приехал чисто выбритым, в ладно сидящей на нем
гимнастерке, какой-то строгий и почужевший. Несмотря на это, я, хотя и
несмело, напомнил ему, что он обещал записать меня в школу, а учитель не
захотел принять. "Ничего! - сказал он. - Мы это дело уладим". На следующий
день, он взял меня за руку, и мы пошли. Он также, как и дядя, оставил меня
на крыльце, а сам ушел в школу. Я сидел ни живой, ни мертвый и приготовился
так сидеть хоть до вечера. Но буквально через две-три минуты дверь открылась
и вышли учитель и отец. Учитель, Афанасий Иванович Недовес, уставив на меня
строгий взгляд, сказал: "Ну, ладно, ученик первого класса Григоренко Петр,
беги в свой класс". Так я стал учеником. Как отцу удалось в столь короткий
срок поладить дело, которое дяде Александру оказалось не по плечу, я так
никогда и не узнал. И теперь уже не узнаю, т. к. оба участника переговоров
давно отошли в лучший мир.
Итак, я узнал и уже теперь на всю жизнь запомнил свою фамилию. Я не
скажу, что до того вовсе не знал о ней. Когда Иван поступил в школу, на его
тетрадях появилась надпись: "Григоренко Иван". Но я этому не придал
значения, прошел мимо этого события. Я твердо знал, что мы Черногорцы, а
Григоренко в селе только один.
Как я уже рассказывал, против наших дворов на противоположной стороне
площади было три двора. Далее - переулок, а на другой стороне огромная, по
моим тогдашним понятиям, усадьба Зосимы Григоренко. Больше ни о каких
Григоренко у нас в селе я не слышал. И вдруг оказалось, что я сам
Григоренко. Больше того, в нашем первом классе эта фамилия оказалась чуть ли
не самой многочисленной. Григоренко Александр - внук Зосимы, Григоренко
Степан - внук старого Аказема и я - бывший Черногорец.
Эта метаморфоза очень меня заинтересовала. И я долго выпытывал у дяди
Александра, как же это произошло.
-- Значит и мий батько и Вы теж Григоренкы?
Он подтвердил.
- И Аказемы тоже Григоренкы?
- Так.
- А чому ж йих называют Аказемамы?
- Та то по вуличному.
- А чому ж Григорэнков Зосимовых по вуличному не кличут?
- Та може тому, що богати. А може причепитися ни до чого було.
Мне хотелось знать именно - почему мы "Черногорци". На этот счет дядя
смог высказать лишь предположение, ничего достоверного. Он говорил: "Може
тому що наш рид мав дуже чорне волосся. Твий дид, наприклад, був ще
чорнишый, чим твий батько. А може наш пращур був дийсным черногорцем. Наш
батько росказував, що його дид осив в степу, вийшовши з Запорижжя. В
Запорижжя ж йшли Вильнолюбиви люди з усего свиту. А в Запорожьи був звычай
давати прызвище залэжно вид того звидки прибув козак - з Басарабийи -
Басараб, з Сэрбийи - Сэрб и т. д. То коли б наш пращур прибув з Чорногорийи,
йому й имья - Чорногорэц.
Поступив в школу, я был на вершине счастья. Появилось занятие, которое
я любил. Появились сотоварищи по школе. Прежде всего, брат моей матери Алеша
- Алексей Семенович Беляк и его друзья - Илька Лапа, Сашка Хулапа, Денис
Патяка. Но счастье в одиночку не ходит. Пришло и большое горе. Ушла из дому
мачеха. Не выдержала таки. Ушла в том, в чем была одета. Даже бабушку это
подрубило. Она притихла и, видимо, ждала ее возвращения. Она говорила: -
Никуда не денется. Придет, все ее вещи здесь. - Но мачеха не пришла. Где
она? Как дальше шла и как закончилась ее жизнь, мне неизвестно.
Когда она только что ушла, я часто плакал втихомолку, вспоминая о ней.
О, как она тогда нужна была мне. Я часто вспоминал ее слова в ту памятную
ночь: "Пэтра жалко, пропадэ вин серед них". И я, вспоминая школьные свои
беды, шептал: "Мамо, мамо, дэ ж ты!" А дела в школе у меня были совсем
плохи. В силу того, что рос я одиночкой, друзей в классе у меня не было. Да
и сходиться с ребятами я не мог. Был очень застенчив. А застенчивость могла
казаться отчужденностью. Выглядел я, отчевидно, букой. Вместе с тем в моей
внешности наверняка было нечто смешное, т. к. я был рыжий, яркорыжий, можно
сказать красный, а лицо почти сплошь покрыто веснушками. Ребята в классе все
были старше меня - не менее, чем на год-два, а некоторые на три-четыре года.
К тому же я был не по возрасту маленьким и слабосильным. Ну, а дети, как
известно, склонны к тому, чтобы поиздеваться над теми, кто слабее, особенно
если у них есть какие-то смешные черты.
И меня начали дразнить. Звали рыжий.
Я понял, что реагировать на дразнилку невыгодно. Дразнят еще больше.
Решил делать вид, что не обращаю внимания. Помогло. Один за другим стали
отставать от меня. Но всегда находятся более настырные. Они как шавки,
которые продолжают тявкать, когда уже все собаки данной улицы отстали от
тебя. Так было и в школе со мной. Я еле держался, демонстрируя свое
безразличие. Вот-вот сорвусь в слезы или в драку. И вот сорвался. Все уже по
одному отстали от меня и только один продолжал кричать, обегая к моему лицу,
если я отворачивался. Он как бы чувствовал, как мне тяжело держаться и
кричал: "А ну, заплачь, "Мартын", заплачь!" И я не выдержал. Схватил его за
руку и приблизив свое лицо к его лицу, выдавил из себя: "А ну замовчь!"
- А то що?
- Побачим!
- Март... - Удар в зубы прервал дразнилку. Он отпрянул. Из разбитых губ
текла кровь. Но я уже сорвался. Злоба за многодневную травлю вырвалась
наружу, и я уже не мог остановиться. Парень был выше меня, здоровее и старше
на два-три года, но за мной была инициатива и злоба. И я, не выпуская его
правой руки из своей левой, продолжал бить тычком в лицо. Затем, дав
подножку, опрокинул на пол и оседлав его, продолжал избивать. Злоба была так
сильна и неудержима, что одновременно с избиением я сам ревел белугой. В
этом озлоблении я не заметил как подошел учитель. Он сдернул меня с
паренька: "Хорош, нечего сказать! Ты для этого просился в школу! Выгоню!"
Как кипятком обожгло - "выгонит". И я, задрожав еще больше, едва пробубнил:
"Та я ж його не чипав. Я ж його просив щоб не дразнився!"
- Оба в класс! На колени! - произнес Афанасий Иванович и удалился.
Но после уроков меня ожидали большие неприятности. Компания Вани, с
которым я сразился днем, перехватила меня при выходе со школьного двора и
избила страшно, жестоко. Кто-то видимо сжалился надо мной и сообщил учителю.
Афанасий Иванович выбежал в одной нижней рубашке. Нападающие разбежались.
Меня он забрал к себе. Ольга Ивановна обмыла раны, прижгла йодом и
перевязала их.
- За что это тебя так? - спросил Афанасий Иванович.
- Не знаю.
- А кто?
- Нэ пизнав никого!
- Так як же ты не признав? Ты ж уже мисяц в класи.
- Так то були не з нашего класу.
- То ти, брат, брэшеш. Бо я узнав. Вси з твого класу.
- А я никого не впизнав.
- Ну брэши, брэши. Я всэ ривно всих знаю.
На следующий день я захватил с собой в школу "кийок" (палка с
утолщением на одном из концов), который спрятал в школьном огороде. После
уроков я, видя, что та же компания поджидает меня возле выхода из школьного
двора, зашел за своим кийком и смело пошел к компании. Вижу заволновались,
задвигались, заговорили между собой. Я сделал решительный вид и ускорил шаг.
Демонстративно помахал кийком, как бы примериваясь к удару. Смотрю пошли в
сторону от меня. Я еще прибавил шагу, потом побежал вслед за ними. И, о
чудо, - они бросились бежать. Тогда я устремился вперед изо всех сил,
нацелившись на одного, который вчера особо жестоко избивал меня. Я догнал
его и начал бить кийком. Он продолжал бежать и жалобно кричал: "Чому мэнэ?
Чому тильки мэнэ?" А я, не отставая, лупил его кийком по спине, по плечам и
так же бессмысленно повторял: "Нэ будеш бильше! Нэ будеш бильше!"
Шедший навстречу крестьянин издали закричал на меня: "Та що ж ти робиш,
сукын сын!" Это и освободило мою жертву от дальнейшей экзекуции. Я быстро
пошел в сторону дома, предусмотрительно обходя крестьянина. А он, проходя
мимо, осуждающе сказал: "От що значить безотцовщина!" Так родился миф о моем
забиячестве. И миф этот держался довольно долго, хотя за всю свою жизнь я не
был зачинщиком ни одной драки.
С тех пор и на всю жизнь я усвоил, что когда на тебя хотят напасть -
нападай сам; упреди хоть на мгновение удар противника, бей первым. Если
противник намного сильней, тем более бей первым, и не как-нибудь, а вложи
всю силу в удар и не останавливайся, и бей удар за ударом - ливень ударов. И
не разбрасывай удары по принципу "всем сестрам по серьгам". Нет, кого начал
бить - бей без конца. Постарайся через него прорвать фронт противника и
почетно выйти из боя. Эти принципы я соблюдал потом всегда. И они мне не раз
помогли выйти из очень тяжких ситуаций.
Жизнь моя школьная значительно облегчилась, когда меня приняли в
компанию Алеши: Илько Лапа, Сашко Хулапа, Данько Патяка. Теперь уже я был не
один. И я вошел, можно сказать, в обычную норму школьных драк. Ничем от
других школьников не отличался и был даже намного спокойнее некоторых задир.
Несмотря на это, обо мне говорили в селе, как об опасном драчуне. Родители в
нашем селе обычно не вмешивались в школьные конфликты.
А вот в отношении меня исключение допустили. Отец одного из
первоклассников - балбеса, - который третий год сидел в первом классе,
встретил меня за огородом: "Ты що ж мого хлопця бьеш? - схватил он меня за
ухо. А я его хлопцу только один раз по губам смазал, когда он тоже попытался
дразнить меня. Я сказал: "Хай нэ дразнитця, и я його трогать нэ буду". Но он
продолжал больно крутить ухо и угрожать, что прибьет меня, если я трону его
хлопца хоть пальцем. Я едва вырвался из его цепких лап. Было очень больно и,
главное, обидно. И я заплакал. У перелаза в наш огород я внезапно
натолкнулся на Ивана.
- Чого плачэш? - уставился он на меня.
Я никогда не рассказывал Ивану о своих школьных драках. И вот впервые я
пожаловался, собственно, лишь для того, чтобы излить свою обиду.
Но Иван воспринял это так: "Ах, сволота! Сироту обижать! Зна що у нас
батька нэма и заступытысь никому. Дэ ты його бачив?" Я сказал. И он
помчался. Что бы он смог сделать, если бы нашел моего обидчика, трудно себе
представить. Взрослый мужчина и против него 12-летний мальчик. Но Иван в тот
раз не нашел его. С моим обидчиком он встретился, спустя несколько дней.
Мы с Иваном проверяли и ладили во дворе рядовую сеялку. Вдруг Иван
оторвался от работы. "Почекай!" и кинулся через двор в сторону огорода
священника. Он с ходу перемахнул "загату" (невысокую стенку из курая,
разделяющую наши огороды) и помчался по священницкому огороду в сторону
прогона для скота. В правой руке у него болталась посевная трубка от рядовой
сеялки. Поясню. Эта трубка из прорезиненной ткани, с литым чугунным
оголовьем, пяти-шести сантиметров в диаметре. Оголовьем эта трубка седлает
соответствующее, чугунное же, гнездо на сеялке. Во время посева зерно через
это гнездо льется по посевной трубке и ложится в соответствующую борозду,
которую прокладывает своеобразный сапожок (лемех), в полой части которого и
висит упомянутая трубка. Оголовье трубки довольно тяжелое. Если ее взять,
как сейчас держал Иван, за противоположный оголовью конец, то она станет
доволдьно грозным оружием. Ударом по голове человека можно легко убить. А
Иван в те годы был малосдержан.
Меня и Максима он нередко бивал. При этом часто не соизмеряя силу удара
с опасностью для жизним. Максима он один раз во время работы ударил так, что
тот потерял сознание и только промысел Божий помог остаться ему живым и
нормальным. Максим удерживал на наковальне удила уздечки, а Иван молотком
правил одно из колец удил. Круглое, хорошо отшлифованное ртом лошади кольцо
не стояло на гладкой наковальне и ускользало от удара молотка, как правило,
неточного. Иван злился, кричал на Максима. Тот, со страхом поглядывая на
старшего брата и своими слабыми ручонками пытался удержать непокорное
кольцо, но оно продолжало выскальзывать из-под молотка. После одного из
таких неудачных ударов по кольцу, Иван тем же молотком нанес удар Максиму по
голове. Не знаю, что надоумило Максима, что взбрело ему в голову, что он в
этот жаркий весенний день нахлобучил теплую шапку, которая и смягчила удар.
Он упал и потерял сознание, но голова, случайно, осталась цела и без
нарушений мозговой деятельности.
Этот случай запомнился мне на всю жизнь. Не во зло Ивану. С ним у меня
были всегда очень теплые отношения. А самим фактом этого события. Внутренним
взором я очень реально видел удар по голове без шапки и последствия этого
удара. Кроме того, мысли об этом событии постоянно сопровождали меня, когда
я уже начал задумываться о диктатуре, как форме государственного управления.
Я думал, ведь когда дома отец или дядя, Иван умеет себя сдерживать, не дает
проявляться отрицательным чертам своего характера, и мы его в это время не
боимся, любим и с удовольствием выполняем все его поручения. Но вот отца и
дяди нет (во время случая с Максимом дядя тоже был в армии), и мы в
постоянном страхе. Значит человеку нельзя давать неограниченную власть?
А как же отец и дядя? Они же тоже в семье неограничены? Долго думал.
Пришел к выводу - ограничители в себе, внутри. Высшим правителем не может
быть человек, не имеющий моральных ограничителей в себе самом. А надежнее
всего - неограниченных властителей не иметь вовсе.
Сейчас Иван мчался через соседний огород с опасным оружием в руках. Я
проследил взглядом за направлением его бега и увидел, идущего по прогону для
скота, моего недавнего обидчика. Иван явно мчался к нему. Испугавшись
возможных последствий, я перемахнул "загату" и понесся вслед за Иваном.
Подбегая, я услышал как Иван, прерывающимся от бега и от злости голосом
спрашивал: "Вы за що то знущаетэсь над сиротою?!" Что ему было отвечено я не
расслышал, но на это Иван закричал: "Так Вы щей нахвалятысь!!" Трубка
свистнула у него в руках и с рассчитанной точностью врезалась в правый
плечевой сустав. Человек согнулся от боли и левой рукой прижал правую к
телу. В это время второй удар врезался ему в шею. Я бросился к брату, чтобы
остановить его. Но человек в это время побежал, взвизгивая как побитая
собачонка. Он бежал по направлению к ближайшему огороду, а за ним следовал
Иван, нанося удары по спине бежавшего трубкой, которую он уже перевернул и
держал за оголовок. Он бил, непрерывно повторяя: "Я покажу вам як сырот
обижать!" Человек добежал до ближайшей "загаты" и неуклюже перевалился в
чужой огород. Свалившись мешком с "загаты", он встал на четвереньки и так
засеменил вглубь огорода, продолжая повизгивать по-собачьи. Иван не стал его
преследовать. Взглянул на меня, сказал: "Ходим! Не буде бильше обижать
сырот". А мне было жалко человека и противно вспоминать как взрослый,
здоровый мужчина трусливо бежал от 12-летнего мальчика.
3. ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ ЖИЗНИ.
Эта стычка Ивана со взрослым человеком стала как бы переломом в моей
жизни. После призыва в армию отца и ухода мачехи мы оказались в положении
рыбы, выброшенной на лед. Дядя мотался между двумя хозяйствами, но дела у
нас шли все хуже и хуже. У нас не было сил, да прямо скажем, той любви к
сельскому хозяйству и той инициативы, что была у отца. Из хозяйства вынули
душу, и оно стало приходить в упадок. А тут новая беда. Забрали и дядю в
тыловое ополчение 2-го разряда. Правда, служил он почти дома - в Бердянске
(30 км от Борисовки). Так что добраться до него было легко. Но нам от этого
было не легче. У дяди в хозяйстве осталась одна тетя Гаша с двумя малыми
детьми. К тому же больная - туберкулезница. А у нас - лежачая бабушка и трое
детей, из которых старшему - 12. В связи с этим нам назначили опекунов -
двух дальних родственников, по выбору бабушки. Но дела от этого не
улучшились. Скорее - наоборот. Кое-что по решению опекунов начали продавать.
В частности продали пару лошадей и жеребенка. Продажа мотивировалась
необходимостью поправления хозяйства. Но деньги от продажи исчезли как-то
незаметно и неизвестно куда. Иван убеждал бабушку, чтобы она отказалась от
опекунов. Он доказывал, что они раскрадывают хозяйство. При каждом посещении
нашего дома, они, уходя со двора тянут все, что под руку подвернется. Но
бабушка не прислушалась к голосу Ивана и опекуны продолжали рушить
хозяйство. У Ивана это, очевидно, сильно болело. Я, может, из-за малолетства
или по врожденной доверчивости ничего предосудительного в поведении опекунов
не замечал, хотя и видел, конечно, их "выносы" из нашего дома. Иван же
приходил с ними во все большую враждебность. Дошел до того, что неустанно
следил за ними и решительно становился на их пути, когда они хотели что-то
вынести со двора.
Не забыл он о них и сейчас, когда мы возвращались после победы над моим
обидчиком. Иван вдруг без перехода сказал: "А опикунив я выгоню, не
спросившись у бабушкы". И он выполнил свое слово. Когда в очередной раз
появился один из опекунов, Иван остановил его у ворот и сказал: "Уходите
отсюда, дядьку Афанасию и бильше не приходите. Хвате вам того, что вы
награбили у нас" Тот пытался возражать и даже поднять голос на Ивана. Но
Иван твердо заявил, что во двор никого из них больше не пустит, а если его
не послушают, то он может угостить "истыком" (лопаткой для чистки лемеха
плуга во время вспашки). Не знаю что - этот ли демарш Ивана или вести о
скором возвращении дяди Александра - заставило опекунов прекратить свою,
столь "плодотворную" деятельность.
И мы, возглавляемые Иваном, взялись хозяйствовать без взрослых. Мне
хорошо запомнилось лето 1915 года - первое лето нашего самостоятельного
хозяйствования, лето, в котором причудливо переплелись работа и
ответственность за взрослых и типично детские проказы. Вспоминаю случай.
Возвращаемся с поля поздно вечером арбой, полной пшеницы. Страшно измучены.
Пшеница тяжелая - с черного пара, обработанного еще отцом. Поэтому
накладывать ее мы могли только очень маленькими "навилками". А в очень
маленьких количествах на вилах она не держится - сыпется тебе на голову. В
общем - мука. А тут еще Иван злится, того и смотри вилами огреет.
Намучились, но все же наложили. И теперь лежим наверху, отдыхаем. Лошади
ровной рысью дружно тянут арбу к дому, к своей конюшне.
Вдруг Иван ко мне: "Ты бачив яблуню у дядька Миколы в городи? "
- Бачив.
- Дуже добри яблука. Я вже попробував. Та днем там не дуже разживэшься.
Треба вночи.
- Ага ж. Недуже то и вночи. Дядько Микола с ружжом стереже.
- Э вин спить зараз. А мы тихенько. Я там зробив пролаз. Ти постережеш,
а я нарву. Та ти що може боишься? - с презрением сказал он, видя мое
колебание.
Более верного средства заставить меня пойти на любое действие, чем
заподозрить в трусости не было, и Иван это прекрасно использовывал. Мы
заехали во двор и не распрягая лошадей, помчались к огороду дядьки Мыколы.
Когда мы возвратились, лошади запутались в сбруе и одна из них, захлестнувши
шею нашейником, лежала, хрипя и задыхаясь. С трудом мы высвободили лошадей и
завели их в конюшню. Попутно Иван несколько раз ударил Максима и накричал на
него (пятилетнего) за то, что не распряг лошадей. А Максим, видимо, и не
слышал, что мы приехали. Свернувшись комочком, он крепко спал у входа в
хату, где он, очевидно, ждал нашего возвращения.
Все же вести такое хозяйство нам было не под силу. В начале Иван
попытался организовать молотьбу по-отцовски: то что привозится вечером и
утром, днем обмолачивается. Но, во-первых, пара лошадей (лучших) опекунами
проданы. Значит мы могли запрячь только одну арбу. Уходя, отец оставил нам
пять рабочих лошадей, а теперь у нас их оставалось только три. В арбу же
запрягается пара. Во-вторых, мы были малосильны и маленькие ростом. Мы не
могли нагрузить арбу до той высоты, до которой грузил отец. В результате
вместо четырех высоконагруженных арб, мы могли за день обмолотить только
две-три, притом значительно недогруженных арбы. В таких условиях молотьба
рисковала затянуться до зимы, и кукуруза, подсолнухи, бахча остались бы
неубранными, а поля незасеянными.
И тут Иван проявил незаурядную хозяйственную сметку. Он начал свозить
зерновые во двор и складывать их в скирды. Теперь я знаю, что в России так
поступают во всех случаях, но у нас принято молотить привезенное с поля
немедленно. Так что Иван, который в России не бывал, в данном случае был
изобретателем. Весь хлеб мы свезли, частично обмолотили, убрали все осенние
культуры, и посеяли озимые. Поздней осенью вернулся дядя Александр. Ему
после долгих хлопот удалось получить льготу, в связи с нетрудоспособностью
всей семьи - тяжелобольная жена и мать, малолетние дети. Дядя одобрил
инициативу Ивана и дополнил ее - нанял молотарку, что у нас никто не делал.
Все предпочитали молотить катками, не неся расходов по найму молотилки.
Нам можно было гордиться. Даже с точки зрения сегодняшнего дня, я могу
сказать, что мальчишки отлично справились с таким хозяйством. Тогда же мы
были на вершине гордости, выслушивая похвалу человека, которого все мы очень
любили. Но нас уже хозяйственная деятельность не удовлетворяла. Нас манил
ветер дальних странствий. Я и Иван были заядлые читатели. Я уже во втором
классе закончил чтение всех имеющихся книг в школьной библиотеке. Иван при
каждом посещении Ногайска или Бердянска вез домой массу приключенческой
макулатуры, такой, как например, "Пещера Лейхтвейса". Но очень рано мы
познакомились и с настоящей приключенческой литературой, которая попадалась
и среди закупаемой Иваном макулатуры, а главное в личной библиотеке
учителей. Ольга Ивановна, особенно после смерти Нади, одарила меня своей
привязанностью.
Надя, единственная дочь Ольги Ивановны и Афанасия Семеновича, любимая
внучка отца Афанасия Семеновича - Семена Ивановича, умерла ранней весной
1915 года от скоротечной чахотки. Смерть ее потрясла меня. Надя училась в
гимназии в Бердянске. Однажды она приехала домой, хотя занятия еще шли. Люди
сразу разъяснили: "Та в нейи ж чахотка". Надя - девочка лет 14-ти или 15-ти
была, по моим понятиям, очень красива. Бледная, с легким румянцем на щеках
(один из главных внешних признаков этой болезни) и блестящими глазами,
производила на меня впечатление существа неземного. Легкие белые платья,
которые она носила, еще больше подчеркивали эту ее неземность.
"Я скоро умру" - печально говорила она мне, когда вблизи не было никого
из ее родных - Ольги Ивановны, Афанасия Семеновича или Семена Ивановича. И я
не спорил с нею. Мне самому казалось, что душа ее вот-вот улетит на небо - к
ангелам, которых я представлял в образе Нади.
В детстве я был очень религиозным. Церковную службу посещал с большим
рвением. Любил прислуживать священнику. Это для меня были счастливейшие часы
моей жизни. Надя тоже была религиозна. Она часто говорила со мной о
Божественном. Смерти, она, казалось, совершенно не боялась. Она говорила:
"Бог ко мне ласков. Он позвал меня к себе теперь, когда я еще не успела
нагрешить. Мне только маму, папу и, особенно, дедушку жалко. Они не
понимают, что это хорошо, что Бог забирает меня так рано. Они плачут, когда
думают, что я этого не вижу. Но ничего, они поймут потом, когда мы
встретимся на том свете. Я там буду просить Бога, чтоб он простил им их
грехи и свел нас снова в одну семью".
Умерла Надя на рассвете весеннего дня. Как обычно, я побежал в школу с
радостью. И вдруг: "Занятий не будет! Умерла Надя!" Ольги Ивановны, Афанасия
Семеновича и дедушки нигде не было видно. Только на следующий день нас
пустили попрощаться с Надей. Потом было отпевание в церкви. Надя лежала,
утопая в цветах, как живая. Так и казалось, что она сейчас поднимется и
заговорит. После отпевания гроб водрузили на рессорную бричку и она
отправилась в Бердянск. Провожать вышло все село. Улицу запрудили толпы
народа. Такого скопления людей я еще не видел. Многие из села отправились
провожать в Бердянск. Кортеж тачанок вытянулся на добрый километр. Впереди,
на роскошной тачанке Зосимы Григоренко за бричкой с гробом ехали Ольга
Ивановна и Афанасий Семенович. Правил тачанкой Семен Иванович.
Ольга Ивановна была в полубесчувственном состоянии. К тачанке вели ее,
почти тащили, поддерживая с двух сторон. Афанасий Иванович шел прямо, четко
чеканя шаг. Он посуровел и как-то ушел в себя, стал незнакомым, чужим. Может
таким делала его офицерская форма. Он к тому времени служил уже в армии, и
был отпущен на побывку в связи с болезнью дочери. Я с грустью проводил
кортеж. Меня в Бердянск никто не пригласил. Гроб все удалялся и, наконец,
скрылся за первой грядой возвышенностей, "за первым кряжем", как говорят у
нас. Однако мысли мои были не с гробом. Я плыл где-то в неизвестности,
беседуя с душой Нади, ощущая ее переживания.
О похоронах в Бердянске рассказал мне Семен Иванович. Там было еще одно
отпевание - в кафедральном соборе. Затем похороны на городском кладбище.
Детей, говорил он было "видимо-невидимо". Во всех гимназиях и городских
училищах занятия были отменены на этот день. "И все провожали нашу Наденьку"
- говорил он - Даже Ольга Ивановна немного отошла, вроде как бы те дети
часть ее горя забрали на себя. Цветов на могилу наложили целый курган. В
Бердянске, говорят, что таких похорон не видели никогда".
Эта могилка навсегда привязала Недовесов к Бердянску. Каждое
воскресенье Ольга Ивановна, если не было ненастья, делавшего грунтовые
дороги непроезжими, ехала "к Наденьке". Затем к ней "переселился" Семен
Иванович. Его похоронили в головах у нее. Места рядом были закуплены для
родителей.
Афанасий Семенович после похорон Нади еще неделю прожил в Борисовке.
Все это время они были вдвоем с Ольгой Ивановной. Занятий в школе все эти
дни не было. Но я прибегал ежедневно и по нескольку часов проводил с дедом
Семеном. И даже наш Иван, который старался переложить на меня побольше
хозяйственных дел, не ругал меня за эти походы. Потом Афанасий Семенович
уехал в действующую армию и снова началась обычная школьная жизнь. В первый
день занятий, по окончании урока я подошел к Ольге Ивановне и тихонько
дотронулся до ее руки. Она взглянула на меня и слезы наполнили ее глаза. Она
приложила платок к глазам и быстро пошла к дверям своей квартиры, выходящим
в школьный коридор. На полпути она оглянулась и рукой позвала меня за собой.
В комнате - личной библиотеке она начала быстро перебирать книги на одной из
полок. Найдя то, что искала, она позвала меня и сказала: "Возьми, Петя. Это
любимая книга Нади. На память о ней". Я взял. Это был Жюль Верн "80000 верст
под водой". Я долго хранил эту книгу в отцовском доме. Не забыл даже, когда
вывозил отца с его семьей, спасая от голодной смерти. Но не стало отчего
дома - затерялась где-то и книга во время войны.
У Ольги Ивановны было теперь страшно много работы. Она осталась в школе
одна. И для двоих работы хватало, т. к. каждый вел два класса. Устройство
школы благоприятствовало этому. Вдоль всего здания шел широкий коридор. Если
идти от одного конца к другому, будешь иметь слева глухую стену, на которой
приколочена вешалка для верхней одежды учеников. В самом конце этой стены -
дверь в учительскую квартиру. По правую сторону тоже глухая стенка, в
которой имеются две симметрично расположенные огромные (и по ширине и по
высоте) двери. Во втором торце коридора такое же огромное окно, как и в
первом.
Если открыть любую из дверей в правой стенке, окажешься в огромном
классе. Перед глазами наружная стена, в которую почти сплошь встроены
широкие и очень высокие окна. Справа на стене две симметрично расположенные
большие классные доски. Напротив каждой из них полоса парт. Перед партами
стол учителя. Все.
Занятия силами двух учителей ведутся так. В одной классной комнате одну
из полос парт занимает первый класс, другую - третий. Во второй комнате -
второй и четвертый класс. Между классами довольно широкий промежуток.
Занятия ведутся так: один из классов пишет или самостоятельно решает задачи,
другой занимается с учителем. За один урок учитель может несколько раз
сменить характер занятий в каждом классе. Все зависит от искусства педагога.
Наши Ольга Ивановна и Афанасий Семенович владели этим искусством мастерски.
Во всяком случае у меня такое чувство, что я все время учебы имел
непосредственное общение с учителем.
Но теперь Ольге Ивановне пришлось одной вести четыре класса. Как?
Оказывается и это было предусмотрено. Стена, разделяющая классные комнаты -
раздвижная. Ее иногда раздвигали еще в то время, когда Афанасий Семенович
был дома. Когда кому-то из учителей надо было отлучиться или кто-то из них
заболевал, другой его заменял, работая сразу в четырех классах. Теперь такое
положение стало нормальным. Я по существу все четыре года учился в таких
условиях. И это никак не отразилось на моем начальном образовании.
Я очень благодарен моим первым учителям, и я люблю их горячей сыновней
любовью. Все, что во мне есть хорошего, заложено с их ведущим участием. И
это не только мое мнение. Все, кто учился у Недовесов помнят и любят их до
конца своей жизни. В этом я убедился, беседуя со многими их учениками. Никто
их не забыл, все вспоминают с благодарностью, даже те, кто учился через
"пень-колоду".
Я же благодарен еще и особо, главным образом Ольге Ивановне. Она
руководила моим литературным образованием. Благородные герои Жюль Верна,
Вальтер Скотта, Фенимора Купера служили для меня образцами. Я рано полюбил
Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Гоголя, Толстого...
4. ОТЕЦ ВЛАДИМИР ДОНСКОЙ.
Этой же весной в нашу церковь прибыл новый священник - отец Владимир
Донской. Он сразу привлек к себе внимание даже таких людей, как дядя
Александр, который, будучи глубоко верующим человеком, в церковь не ходил.
Священники, служившие в нашей церкви до отца Владимира, были простые
сельские попы - не очень грамотные и не лишенные простых человеческих
недостатков, указывая дяде на его непосещение служб Божьих, грозились
отлучением от церкви. Умный и остроумный дядя быстро разбивал их в
теоретическом споре текстами священного Писания, "доказывал", что в церковь
ходить необязательно, что туда ходят преимущественно "книжники" и "фарисеи".
Буквально в первые же дни он столкнулся на этой почве и с о.
Владимиром. На вопрос последнего: "Почему вы, Александр Иванович, на
воскресном богослужении не были?", ответил с подчеркиванием: "А я считаю,
что молиться можно и одному, дома".
- Молиться, конечно, можно и одному и в любом месте. Искренняя молитва
к Богу дойдет отовсюду. Моисей тоже ведь молился в одиночку на горе Синай.
Дядя был явно ошарашен. Прежние его оппоненты вопрос моления дома или в
храме делали основным предметом спора. И вдруг о. Владимир соглашается с
дядей. И дядя опешил. Потом постепенно, приходя в себя сказал: "Я так думаю
- незачем ходить на люди, показывать какой ты богомольный".
- Для этого не надо ходить в храм. Это грех большой. Ходить надо для
молитвы, для того, чтобы душу раскрыть перед Господом в его храме.
- Вы же сами говорите, что возносить молитву Господу можно везде.
- Не только можно, а и нужно. Нельзя ограничиваться молитвой в храме.
Начиная день - помолись, попроси у Господа благословения делам рук своих,
садишься за стол и поднимаешься из-за него, возблагодари Господа за то, что
дал тебе хлеб твой насущный, начинаешь работу, попроси благословения
Господня. Готовишься ко сну, возблагодари Господа за то, что сил дал тебе и
твоим родным с пользой прожить день прошедший, попроси снизойти своею
благодатью на сон ваш трудовой. И это все ты делаешь в одиночку, там где
тебя застало время молитвы.
Почему ты-то так делаешь? Кто тебя надоумил, кто научил? Ответ может
быть только один: мы того не решаем, то нам привито с детства, то снизошло
на нас от Бога через наших предков и через священное Писание. Но предки наши
и священное Писание передали нам и моление в храме. Наши прародители Адам и
Ева, Исаак и Иаков приносили жертвы Богу в храме. Сам Моисей не только на
Синай ходил, но часто молился вместе с народом, который не только сам шел в
землю Ханаанскую, но и храмы вез с собой, и развертывал их на стоянке и
молился в них. И Бог благословил поход этого народа и привел его в желанную
обитель.
Мысли твои, Александр Иванович, по поводу молений в храме не от Бога,
не родители их тебе передали, не Бог ниспослал. Ты их сам придумал, а,
вернее, дух тьмы тебе их подбросил. Он хочет отлучить тебя от людей, хочет
лишить тебя наиболее могучей коллективной, очистительной молитвы. Хоть как
бы искренне и часто мы не молились, общая молитва сильнее и Богу она угодна.
Ты умничаешь, хочешь показать, что ты не такой, как все, а это грех, большой
грех. Но ты совершаешь и другой, не меньший грех. Люди, никогда не видя тебя
в церкви, начинают думать, что ты в Бога не веришь, то есть неправду думают
о тебе. А недобро и неправдиво думать о другом человеке - большой грех. И в
этот грех ввел твоих односельчан - ты. Но и это еще не все. Другие знающие и
уважающие тебя, считая тебя неверующим, сами начинают сомневаться в Боге. И
в этот грех тоже вводишь их ты.
Я знаю, что тебе грозились отлучением от церкви. Я этим грозиться не
буду. Я тебе просто посоветую подумать, достойно ли человеку брать на себя
грех гордыни и введение во грех братьев своих. Я вижу, что ты человек
глубоко верующий и сумеешь найти свое место в сегодняшней жизни, которая
страдает все большим и большим неверием.
Отец Владимир, маленький и тщедушный, как лунь седой, говорил глубоким,
проникновенным голосом. Даже дрожь пробегала по телу, когда он произносил:
"Грех, великий грех!" После ухода о. Владимира дядя задумчиво произнес: "Да,
оцэ дийсно слуга Божий. Недаром то вин майже (почти) все життя був
мисионэром". С тех пор дядя стал почти постоянным собеседником о. Владимира
и ревностным его прихожанином. От дяди я и узнал, что наш священник 44 года
промиссионерствовал в Африке. Когда вернулся он по состоянию здоровья в
Россию, ему предложили настоятельство в соборе на его родине в городе
Симферополе, но он попросил дать ему маленький сельский приход. За свою
жизнь он привык к самым скромным богослужениям. Так он и попал в нашу
маленькую деревянную церковушку.
О. Владимир с первых дней основательно вошел в мою жизнь. Мы с Максимом
подружились с двумя его мальчиками - сыном, моим ровесником Симой (Симеоном)
и внуком, ровесником Максима, Валей (Валентином). О. Владимир был вдов.
Хозяйство вела дочь Аня - хорошенькая, но очень скромная девушка. В ней было
что-то от монашки. Добра она была беспредельно, но мальчиков содержала в
строгости, и они подчинялись ей беспрекословно. У о. Владимира было еще три
сына. Самый старший Александр (отец Вали) был в составе русского
экспедиционного корпуса во Франции. Говорили, что имел он чин полковника.
Следующий - Владимир, служил в действующей армии, на румынском фронте, в
чине капитана. Третий - Саша, лет 16-ти, учился в гимназии в Бердянске и
только изредка появлялся в Борисовке.
Я любил бывать в этой семье, любил слушать о. Владимира. Любил, в
частности, слушать его беседы с дядей Александром. О. Владимир частенько
навещал своих прихожан - видимо старая миссионерская привычка. К дяде он
заходил чаще, чем к другим (может потому, что жили мы рядом), и они подолгу
беседовали. Иногда он приглашал дядю к себе, и там тоже шли беседы. При том
у себя в доме о. Владимир нередко рассказывал и о своей жизни в Африке,
показывал фотографии и различные сувениры. Он был действительно миссионером.
Другие священнослужители, как мне известно, наживались в диких странах, а
семья о. Владимира была до крайности бедна.
Слушал я с великим интересом и увлеченно также беседы о. Владимира в
школе, где он был законоучителем. Зимой 1917/18 года преподавание Закона
Божьего в школе отменили. Но о. Владимир продолжал преподавать его для
желающих у себя на квартире. И я посещал эти занятия.
Бывали случаи, что он при мне наставлял Симу или Валю, и слушать его
тоже было интересно. Я в то время уже начинал "умничать". Мне иногда
казалось, что я сам могу судить о предмете, хотя я ухватил лишь
незначительную крошку знаний о нем и совсем не готов был к самостоятельному
анализу. Вспоминается такой случай. Поздняя осень. Уже ледок прихватил лужи.
Время от времени срывается снежок. Мы с Максимом, возвратившись из школы,
сняли свои "постолы" (обувь из сыромятной кожи) и босиком носимся по
прихваченной морозом осенней грязи. Забежали и во двор о. Владимира. В окно
на нас с завистью смотрят Сима и Валя. Мы знаками приглашаем их к нам. Они
знаками же показывают - не можем. Я советую открыть окно. Сима открывает и
говорит: "Не можем выйти. Аня где-то спрятала ботинки и ушла". Я говорю: "А
вы без ботинок, как вот мы". Они не заставили себя долго уговаривать. И вот
мы четверо носимся по двору. Вдруг спокойный суровый голос о. Владимира:
"Сима, Валя! В дом! Зайди и ты, Петя," добавляет он.
Мы заходим все четверо. Аня, которая уже оказалась дома, притащила таз
теплой воды и заставила Валю и Симу опустить туда свои ноги. О. Владимир
выговаривает ребятам за их неразумный поступок. Затем поворачивается ко мне:
"А тебе стыдно, Петя. Зачем ты подбил их на это? А если они простудятся и
заболеют?" И тут я обратился к собственным "познаниям":
"- В священном Писании сказано, що без воли Божоей ни один волос не
упадет с головы." И тут я впервые увидел рассвирепевшего о. Владимира: "Ах,
ты, мальчишка! - вскричал он. - Что ты понимаешь в священном Писании? Да, ни
один волос не упадет с твоей глупой головы без воли Божьей. Но только ты
думаешь, что Бог тебе нянька, а Бог творец всего сущего. Как творец, он дал
тебе разум, и ты должен пользоваться им, чтобы волосы твои даром не
терялись. Вот вы с Максимом тоже босиком; а я вас не ругаю, не потому, что
вы чужие, а потому, что вы с лета все время босиком, ноги ваши привыкли к
холоду, и Бог хранит вас от простуды. А они все время в обуви, а теперь
выскочили сразу на мороз и в сырость. И если ты хочешь, Петя, пользоваться
священным Писанием, то запомни, что там говорится и другое: "Не искушай воли
Божией". Они нарушили этот завет и за это могут быть наказаны болезнью. Но я
верю в милость Божию, которая снизойдет на них через Анины ручки". Я
навсегда запомнил это нравоучение...
Очень сильны были проповеди о. Владимира. На всю жизнь, например,
запомнилась его проповедь против пьянства. И может немалая доля того, что я,
будучи окружен вином, никогда не пристрастился к нему, падает на эту
проповедь. Многие плакали. Легкость и душевное успокоение приносили
рождественские и пасхальные проповеди.
Замечательны христианские праздники - Рождество, Пасха, Троица, Спас,
Покров... Каждый имеет свою моральную окраску. Скажешь "Троица" и запах
разнотравья и деревьев ударит в нос. Скажешь "Спас", и яблочный дух охватит
тебя. Ну, о Рождестве и Пасхе говорить нечего. В эти праздники рождается и
воскресает Великое. Ты, как будто, сам рождаешься и воскресаешь.
Мой друг, Померанц Григорий Соломонович, умнейший человек, говоря о
советских праздниках, сказал, что в советских условиях есть только один
праздник - Новый Год. И делает его праздником то мгновение, в течение
которого исчезает старый и появляется новый год. Если бы не это мгновение,
говорит он, была бы пьянка, была бы жратва, но не было бы праздника.
Советские праздники потому и не отличимы друг от друга, что в них нет
нравственного момента. Есть только пьянка и жратва на всех без исключения
советских праздниках. Я долго не мог понять почему, сколько я себя ни
взвинчивал, у меня не появлялось чувства праздника ни на Май, ни в Октябрь,
ни в Победу. Во все мои коммунистические годы я праздновал только в Новый
год. Детство же было переполнено праздниками.
Особенно любил я Пасху. Праздник уже начинался со всенощной. И хотя до
выноса плащаницы ничего радостного не было, но оно чувствовалось,
приближалось. Все ждали именно этого нравственного момента - чуда
ВОСКРЕСЕНИЯ ХРИСТОВА. И когда священник провозглашал, наконец, "Христос
Воскрес"!, а хор (в нашей церквушке он был великолепный) в ответ гремел
"Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот
даровав..." кричать хотелось от радости. И когда, после освящения пасхи и
куличей, люди, с горящими свечками в руках, расплывались во все стороны, это
было потрясающе. Я всегда останавливался у ограды и смотрел на уплывающие
светлячки, пока все они не исчезали из поля моего зрения. И мне
представлялось, что эти огоньки есть дух Христа, который верующие несут с
собой.
А каков был день наступающий! После разговения нас до утра укладывали
спать. Но не спалось. Мы вскоре просыпались, а нас уже встречал радостный
колокольный звон. Попасть самому на колокольню и хоть немного позвонить было
пределом мечтаний, хотя развлечений и без того было достаточно: карусель,
качели, катанье яиц, игра в битки (чье яйцо крепче) и попутно чудеснейший
обряд христосования: "Христос Воскрес!" "Воистину Воскрес!" И ты снова и
снова вспоминаешь: "Да, действительно Воскрес". И радость охватывает тебя, и
ты с любовью целуешь христосующегося с тобой. Радость продолжалась все три
пасхальных дня и растягивалась до следующего воскресения - дня Поминовения.
Нет, день Поминовения тоже не был печальным. Ведь мы же знали, что Христос
"сущим во гробех живот даровал". И люди старались ничем не омрачить радость.
На первый день Пасхи никто не потреблял спиртного. Даже пьянчуга Тимоха
ходил трезвый. На второй и третий день пили, но пьяного галасу на улицах не
было. И вообще в детстве я на Пасху не видел пьяных в селе. Слегка выпивших
- да, пьяных - нет.
Только одна Пасха прошла для меня с грустью. Это было в 1915 году. Уже
пришли первые сообщения о погибших на войне. Уже и мы узнали, что наш отец
"пропал без вести". А недалеко от нас женщина - титка Катря - получила
"похоронку" на мужа. И вот я увидел титку Катрю среди ожидающих освящения
пасхи и куличей. У нее на развернутом платочке стоял маленький куличик из
темной муки, мизерная пасочка и пяток яичек. Лицо ее было задумчиво и
печально. Рядом стоял плохо одетый бледный мальчик. Эта картина меня так
поразила, что я не мог больше стоять здесь. Грудь мою сжала страшная боль, и
я в слезах бросился домой. Дома началась истерика. Бабушка, которая из-за
болезни в церковь не могла пойти, дозвалась меня к себе и пыталась выяснить
в чем дело. Но я в слезах только иногда вскрикивал, заикаясь: "титка
Катря!". С большим трудом бабушка доискалась причины моей истерики. Она
собрала огромный узел всевозможных пасхальных яств - большой кулич, яйца,
колбаса, сало - и послала нас с Иваном до титки Катри. После этого я
успокоился, но печаль так и не покидала меня во весь этот прекрасный
праздник. Людское несчастье задело своим жестоким крылом мое детское сердце,
и оно продолжало болеть. Не лазил я на колокольню, не катался на карусели и
качелях, не катал яиц и не играл в битки. Рассказ этот не будет полным, если
я не расскажу, что уже в 57-летнем возрасте, проходя психиатрическую
экспертизу в институте им. Сербского, я привел этот случай для подтверждения
того, что бывает, когда человека ведут чувства, а не разум. Но эксперт,
Тальце Маргарита Феликсовна, вписала мне это событие как одно из начальных
проявлений моего психического заболевания.
На этом не кончаются мои воспоминания о человеке, который так много
добрых зерен положил в мою душу, но переходят в другую плоскость - в рассказ
о человеческой неблагодарности, в рассказ о том, как обидели его и семью,
люди, которым он отдал всего себя, в том числе, а может и, особенно, я сам.
Подошла гражданская война. Беседы дяди и о. Владимира продолжались, но
их политические пристрастия оказались на стороне противоположных сил. Дядя -
красный, о. Владимир - белый. Да и как он мог быть другим. Царь для него -
помазанник Божий. Верная служба ему - долг христианина. Так он и детей
воспитывал. Владимир вступил на румынском фронте в дивизию полковника
Дроздовского. С ней прошел карательным походом по югу Украины. Заехал к отцу
и увел с собой 16-летнего Сашу. В первом же бою Саша погиб и, горем убитому
отцу, пришлось его отпевать. Твердо встав на сторону белой армии, он,
однако, был против жестокостей и террора, особенно по отношению к местному
населению. Только благодаря ему у нас в селе белые не расстреляли ни одного
человека. Несколько раз забирали взрослых мужчин из семей, замешанных в
партизанском движении, но каждый раз выступал на защиту о. Владимир и
добивался освобождения.
Эту заслугу, впоследствии, красные за ним не признали. Они утверждали,
что он это делал только из страха за свою шкуру. Боялся, что если кого из
села расстреляют, то и ему пули не миновать, когда мы вернемся. Но это -
чепуха. Я знаю, как о. Владимир не дорожил своей жизнью, особенно после
смерти Саши. О. Владимир просто выполнял свой пастырский долг. Он так
усердно его выполнял, что комендант города Бердянска во время ходатайства о.
Владимира за последнюю, четвертую по счету, партию арестованных (и
освобожденных по его настоянию), сказал: "Эх, батя, к стенке бы тебя за этих
краснопузых поставить, да ради сына твоего, одного из самых доблестных
офицеров дивизии, приходится удовлетворять твои просьбы. Но, если еще раз
придешь, арестую".
Когда пришли красные, о. Владимира арестовали и прямо со двора повели
на расстрел. Причем среди расстрельщиков были и родные тех, кого о. Владимир
спас от расправы белых. К счастью, нашлись двое честных и мужественных людей
- братья Бойко. Они, узнав об аресте священника, догнали карателей в тот
момент, когда о. Владимира привязывали к дереву. Угрожая оружием, освободили
его и доставили домой. Второй раз о. Владимира арестовала Ч. К. как
заложника. О чудесном спасении от расстрела и в этот раз, я расскажу ниже.
Всякие унижения пережил о. Владимир, в том числе изъятие церковных
ценностей, во время которого подвергались святотатственным действиям также и
святыни, сделанные не из благородных металлов.
Настало время, когда и я нанес святотатственный удар по религиозным
чувствам верующих. Шел двадцать второй год. Я был одним из организаторов
комсомола в селе, и мы решили добиться закрытия нашей церкви, чтобы
переоборудовать ее в клуб. Но то было время, когда власть еще не решалась
действовать против воли верующих. Чтобы закрыть церковь, требовалось собрать
подписи от 90 процентов прихожан. И вот мы начали ходить по хатам -
агитировать. А верующие, боясь бандитского захвата церкви, толпами
собирались в ограде, и охраняли ее. У меня было пакостно на душе. Я любил о.
Владимира, да и глубокая моя религиозность не могла так сразу пройти. Но чем
больше протестовал мой внутренний голос, тем похабнее вел я себя внешне.
Однажды мы, группа комсомольцев, подошли к церкви и, остановившись
невдалеке от толпы верующих за оградой, начали отпускать "шуточки",
задевавшие религиозные чувства. Мне показалось этого мало и, заявив: "если
Бог есть, пусть расшибет меня громом на месте", и я грязно выругался.
Наказание пришло, но совсем с другой стороны. Когда я вернулся домой, отец
уже знал о происшествии у церкви. Избил он меня так, как никогда не избивал.
Но еще большее наказание ждало меня. Иду однажды, задумавшись, мимо дома
священника. Вдруг: "Петя!". - Голос о. Владимира. Останавливаюсь.
Поворачиваю голову: мой бывший законоучитель совсем высох. Только глаза
горят
- Однажды, Петя, я тебе сказал, что Бог тебе не нянька. Теперь добавлю,
он и не мальчишка, что откликнется на глупые обиды. Я тебе говорил, что Бог
дал человеку разум, чтобы оградить его от бед. Так пользуйся разумом. Думай,
думай, куда тебя ведут твои новые водители. - Глаза его смотрели на меня
сочувственно и проникновенно. Зла в них не было нисколько. Я бросился от
него. Больше никуда уже идти я не мог. Вернулся домой, залез среди овец и
долго беззвучно плакал. Потом долго молился. Так и уснул в слезах. И всю
ночь видел глаза о. Владимира.
Я много еще зла наделал своему народу, думая, что творю добро, но я уже
никогда больше не допускал святотатства.
Больше о. Владимира я не видел. Он умер в 1923 году, когда меня в селе
уже не было. Приехав на короткое время в село, я неожиданно встретил Симу.
Он печально говорил об отце, о его смерти. Рассказал, что похоронить себя
тот завещал на кладбище, хотя священников принято хоронить в ограде церкви.
Но о. Владимир сказал, что церковь и площадь вокруг нее подвергнутся еще
многим издевательствам. "Вместе с ними будет потоптан и мой прах. Поэтому
похороните на кладбище в таком месте, чтобы могила затерялась побыстрее". Мы
с Симой сходили на кладбище, и я поклонился дорогому праху. Когда в
следующий раз, через несколько лет, я приехал в село, то не смог уже найти
дорогую могилку. Она, действительно, затерялась, как того хотел сам о.
Владимир.
Я спросил Симу, что он собирается делать. В свое время мы с ним мечтали
получить образование и мосты строить. Почему именно мосты я и сейчас не
понимаю. Но и до сих пор жалею, что не стал мостостроителем и на каждый мост
гляжу, как на чудо. Он ответил, что будет продолжать дело отца. Я спросил:
"а как же мосты?" Он сказал: "Души людей важнее мостов. Папа сказал, что на
веру будет великое гонение, но сильные духом должны выстоять". Рассказал мне
Сима и о семье. Аня едет с ним. Будет работать где-нибудь рядом, пока он
будет учиться в духовной семинарии. Валя ушел "в приймы" (в усыновление) к
одному зажиточному крестьянину и "ехать с нами не хочет". Володя воевал до
конца. Эвакуировался одним из последних пароходов. Живет в Болгарии. Об
Александре ничего не слышно, он где-то во Франции.
Это была моя последняя встреча с моим самым близким другом детства
Симой (Симеоном) Донским. Одно время я, возможно, был очень близко от него.
Летом 1929-го или 1930-го года я ехал в Борисовку из Донецка в разболтанном
дребезжащем поезде местного сообщения. Поезд был переполнен оборванными,
грязными людьми, нагруженными всевозможными мешками, свертками, чемоданами,
баулами. Где-то между Волновахой и Пологами я услышал рассказ пожилой
женщины о том, что к ним в Ново-Алексеевку приехал молодой священник. Очень
красивый и очень хороший. Матушка от него ушла, "не захотела терпеть нужду и
насмешки". Оставила четырехлетнего мальчика. За домом смотрит и воспитывает
ребенка сестра батюшки - очень строгая красивая женщина, похоже замужем еще
не была.
Слушая рассказ, я вдруг подумал: "А не Сима ли с Аней там?" И я
невольно спросил: "Тож про яку Ново-Алексеевку росказуете Вы, титко?"
Выяснилось, что о ближайшей к Борисовке (25 километров). Решил - заеду.
Но... тогда не заехал, а когда перед войной попал туда, то там уже не было
не только священника, но и церкви. Никто не мог сказать, куда девался их
последний священнослужитель. Но догадаться можно и самому. Времена, особенно
для духовенства, были страшные. Надо было либо расстригаться и поносить то,
во что верил, даже самого Бога, либо идти на мучения и смерть. Симу я знал.
Отступить и предать Бога он не мог. Значит унавозил почву будущего
религиозного возрождения. Я преклоняюсь перед его подвигом. Он знал на что
шел. Он стал духовным лицом тогда, когда слабые духом уже покидали ряды
священнослужителей.
Валю в последний раз видел тогда же, когда и Симу (в 1923 году). Видел
накоротке, проезжая через село, где он теперь жил, по пути в Бердянск. В
этом загорелом крестьянском пареньке, в латанной-прелатанной одежде и
босиком, невозможно было узнать чистенького, аккуратненького Аниного
питомца. Он сказал мне, что крестьянский труд ему нравится, и он доволен
своей жизнью. Когда вырастет, женится на хозяйской дочери и получит в
наследство все хозяйство. В 1940 году мне захотелось выяснить, как сложилась
жизнь Вали. Пошел в Лозановку, нашел двор, где жил Валя. Но там теперь
обитали совсем неизвестные мне люди. Оказывается, Валин хозяин был
раскулачен в 1929 году. Валю признали за батрака, а не за члена семьи
кулака. Поэтому он имел право оставаться в селе и поступать в колхоз. Но
Валя ушел с приютившей его семьей. Ушел и где-то затерялся в необъятных
просторах социалистического рая. А затем была еще и война.
Поэтому искать потомков о. Владимира в СССР бесполезно. Если они и
остались где-то, то только за рубежом, по линии старших сыновей о. Владимира
- Александра и Владимира. Если таковые есть и кто-нибудь из них прочтет сие,
прошу отозваться.
5. ПЕРВЫЕ ЭКЗАМЕНЫ
Весной 1918 года закончил сельскую школу. Афанасий Семенович, который
прибыл с фронта по ранению, еще в конце 1917 года пришел к бабушке, чтобы
порекомендовать ей отдать меня в реальное училище в городе Ногайске (ныне
Приморск) в семи верстах от нашего села. Он сказал, что это воля моего отца,
что тот лично просил Афанасия Семеновича, чтобы он помог Петру учиться. Но
бабушка уперлась: "Пусть при хозяйстве остается"
Я поделился своим несчастьем с Симой, который собирался держать
экзамены в то же училище. Он сказал: "Я сейчас папе расскажу". И убежал.
Через некоторое время появился о. Владимир. С суровым лицом он решительно
шагнул к нам в хату. Что и как там говорилось, я не знаю, но бабушка мне
сказала, чтобы я готовился к экзаменам.
Первый экзамен у меня не вышел. Идя в училище, я оделся
по-праздничному: хорошо выстиранные и аккуратно залатанные штаны и рубашка,
подпоясан специально сшитым матерчатым пояском на пуговке, голова стрижена
под машинку, босые ноги чисто вымыты. Как же страшно контрастировала моя
одежда с одеждой других кандидатов в реалисты. Они все были одеты либо в
форменную одежду реалистов, либо в костюмы, сходные с этой формой. Я пытался
укрываться за толпами кандидатов. Но они с насмешкой смотрели на меня и не
принимали в свою среду. Директор училища, проходя среди вытягивающихся перед
ним будущих реалистов обратил внимание на меня:
- Молодой человек! А вы зачем сюда пожаловали?
- На э-к-з-а-м-е-н - проблеял я.
- На экзамен надо одеться приличнее! Ну что это? - потряс он меня за
тряпичный поясок. - Нужен ремень. Если и не форменный, то во всяком случае,
кожаный и широкий. И ботинки нужны. Босиком только стадо пасти можно. Вот
так! Идите! Оденьтесь, как положено, и тогда приходите!
Глотая слезы я пошел со двора. Чтобы окончательно разреветься мне не
хватало только одиночества. И я торопился уйти с глаз гогочущей ребятни.
Вскоре нагнал меня Сима: "Я тоже сегодня не пойду на экзамен. Пойдем домой.
Аня тебе все подберет. Вот только ремня у меня второго нет. Но у кого-нибудь
достанем"... И тут я вспомнил. На другой окраине города, в большом доме
живет богатый ремесленник - медник Сластенов. Отец и дядя поддерживали с ним
приятельские отношения. Бывая в Ногайске, они, как правило, останавливались
у него. Его сын Павка, ростом почти равный мне, но коренастый крепыш,
благоволил ко мне, в том смысле, что милостиво давал поручения и принимал от
меня услуги.
Я знал, что он учится в пятом классе реального училища и,
следовательно, у него должен быть старый ремень. Я сказал об этом Симе, и мы
пошли к Сластеновым. Павки дома не было, но его отец, выслушав меня,
преподнес мне вполне приличный ремень. Правда, без форменной бляхи.
Остальное все сделала Аня. Она подобрала, зачинила и отутюжила одежду,
сходную с форменной, почистила Симины старые ботинки. Она нашла даже,
подходящую к моей голове фуражку. Завтра можно было пойти на экзамены.
Здесь я взял реванш за позор первого дня. Все экзамены я сдал на
"отлично". При этом Сима, который был моим горячим болельщиком и всегда
сидел на моих экзаменах до конца, утверждал, что все преподаватели задавали
мне вопросы, выходя за рамки программы. Но как бы то ни было, я был принят и
первого сентября 1918 года приступил к занятиям. Причем мне ежедневно
приходилось преодолевать семь километров - расстояние от Борисовки до
Ногайска и в обратном направлении. Отец вернулся из венгерского плена еще
весной этого года и весь ушел в восстановление хозяйства. Средств, чтобы
снять койку для меня в Ногайске у него не было. Да и рабочая сила ему была
нужна. На уроки в реальном училище, ходьбу и выполнение домашних заданий
уходило у меня около десяти часов, а рабочий день у отца достигал 16-ти
часов. Поэтому, отец сказал, что койку снимет только зимой.
Из солидарности Семен тоже не захотел жить в Ногайске, и мы,
разговаривая, незаметно преодолевали свои семь километров.
Однажды, в прекрасное солнечное утро, придя в школу, мы никого в ней не
застали. Стали расспрашивать. Установили - все пошли к собору встречать
дроздовцев.
- Значит и Володя! - обрадовался Сима. - Побежим и мы к собору! - Но
мне почему-то бежать не хотелось, хотя в то время я никакой вражды к
белогвардейцам не испытывал. Я их, попросту, не видел и не знал, не понимал
кто они и зачем идут.
Я остановился на тротуаре, неподалеку от бывшей городской думы - теперь
Ногайский городской совет.
У здания толпился народ. Как я понял из разговоров, это были родные
членов Совета, которые все до единого собрались в зале заседаний в ожидании
прихода дроздовцев, чтобы передать управление городом в руки военных
властей. Городской совет Ногайска, как и подавляющее большинство советов
первого избрания, был образован из числа наиболее уважаемых интеллигентных,
преимущественно зажиточных, а в селах хозяйственных людей. Для них важнее
всего был твердый порядок, и потому они не хотели оставить город без власти,
даже на короткое время. Входившие в состав Советов двое фронтовиков до
хрипоты убеждали своих коллег разойтись и скрыться на некоторое время. Они
говорили: "Офицерье нас перестреляет". На это им отвечали: "За что? Ведь мы
же власть не захватывали. Нас народ попросил. Офицеры - интеллигентные люди.
Ну, в тюрьме подержат для острастки несколько дней. А расстрелять..."
Я стоял, слушая рассказы об этих разговорах в Совете, и тоже не
понимал, как это можно застрелить человека за то, что народ избрал его в
Совет.
Вдруг где-то на окраине города, за собором, грянул духовой оркестр.
Многие побежали в направлении музыки. Я тоже было двинулся туда, но через
несколько десятков шагов остановился, а потом возвратился на прежнее место.
Из-за собора, сверкая солнечными отблесками, выходил, как я теперь понимаю,
полк, развернутый в линию ротных колонн (в шеренгах, примерно, по 50
человек). Через некоторое время, обходя полк справа, показалась небольшая
офицерская колонна, которая быстрым шагом направлялась к зданию совета.
Когда колонна была уже в нескольких шагах от этого здания, я со своего места
увидел как с задней стороны его открылось огромное окно, через него
выпрыгнули двое солдат в расстегнутых шинелях и бросились через сад к
железной ограде, окружающей территорию Совета.
Они явно хотели убежать и план их был мне ясен: преодолеть железную
ограду Совета, перебежать прилегающий переулок и скрыться за зданием
реального училища. Далее, через городской сад добраться до ближайшего оврага
и "ищи ветра в поле". Но беглецов заметили и те, что подходили к Совету.
Четверо отделились от колонны и бросились к переулку. На ходу они стреляли.
Один из беглецов был подстрелен. Будучи уже наверху ограды, он свалился
внутрь территории Совета. К нему бросились двое из колонны. Второй успел
перемахнуть через ограду и, прихрамывая (по-видимому был ранен), бежал к
зданию реального училища. Оставалось всего несколько шагов до заветного
укрытия. Вдруг что-то темное метнулось солдату под ноги, и он упал. "Что-то
темное", оказавшееся мальчиком в форме реалиста, выскочило из-под ног
солдата, и в это время к нему подбежали преследователи. Они начали с ходу
наносить по беззащитному телу удары штыками.
В это время конвой, вошедший в здание, начал выводить членов Совета на
площадь. Некоторые из них, видя своих родных и пытаясь их подбодрить,
кричали: "Не волнуйтесь, мы скоро встретимся!" - "В аду" - "шутили"
господа-офицеры из конвоя. В это время я услышал хорошо знакомый мне, но
звучащий теперь подобострастно, голос: "Господин офицер, не забудьте
пожалуйста, это я его подвалил. Я ему под ноги бросился". Я оглянулся: Павка
Сластенов, то и дело забегая вперед, чтобы угодливо заглянуть в глаза
офицеру, продолжал напоминать о своем. И офицер милостиво отвечал: "Да, да,
я доложу о вашем патриотическом поступке".
Меня затошнило. Отвращение и ненависть к этому моему бывшему кумиру
родились во мне. И слово "патриотический" с тех пор легло в тот отсек души,
где хранится все, напоминающее неприятное. Когда говорят "патриотический" я
невольно вспоминаю неподвижное и беззащитное тело, поражаемое штыками
четырех здоровых людей. Никто его не допрашивал, никто не судил, никто даже
не спросил, кто он - просто убили, как дичь на охоте.
Членов Совета конвой погнал в сторону моста через реку Обиточную и
далее, по направлению к селу Денисовка. За арестованными двигалась колонна
пустых повозок. Родственников арестованных и других гражданских лиц через
мост не пропускали. Некоторое время спустя враздробь затрещали выстрелы со
стороны Бановской рощи. Немного погодя треск повторился. Еще через некоторое
время со стороны Денисовки подъехал офицер и прокричал: "Кто здесь
родственники советских прислужников? Можете забирать их!" - Где? Где? -
зашумели люди. Им показывали в сторону Бановской рощи. Вскоре плачущие
родственники пошли назад. В повозках, за которыми шли они, лежали их мертвые
родные. Так вот для чего за арестованными следовали повозки!
Люди, ошеломленные происшедшим, присоединялись к скорбной процессии, к
своим друзьям и родным, со страхом оглядываясь, расходились по домам. Но
немало оставалось и тех, кто продолжал растерянно топтаться на месте. Среди
них был и я. Видеть Симу желания не было. Домой тоже не хотелось. В училище
- незачем. И вдруг я увидел учителя истории Новицкого. В парадной форме
капитана русской армии, с 4-мя "Георгиями" на груди (полный георгиевский
кавалер), он, четко чеканя шаг, шел к зданию Совета. Я был потрясен, у меня
не было никакого сомнения, что он был среди тех, кого повели на расстрел. Я
сам видел его. И вдруг снова он.
Он вошел в здание Совета. Через несколько мгновений оттуда послышалась
отборнейшая площадная брань. Слышались слова: "Ты еще учить нас будешь,
большевистская подстилка! Права требовать! Я тебе покажу права!" На крыльцо
вылетел, выброшенный сильным толчком, Новицкий. Погоны у него сорваны.
Георгиевские кресты тоже. Китель разорван. За капитаном на крыльцо выскочил
офицер с белой повязкой на рукаве, надпись на повязке: "Комендант", держа
револьвер у затылка Новицкого он орал ему. "Вперед! Вперед!" Только Новицкий
шагнул с последней ступеньки думского крыльца, прозвучал выстрел, и тело
капитана мешком осело на тротуаре. До сих пор я был как в трансе.
Невообразимая жестокость, бесчеловечие ошеломили меня, лишили силы и воли. Я
все время простоял почти на одном и том же месте, глядя широко раскрытыми
глазами на происходящее. Убийство Новицкого вывело меня из транса. Я
закричал и бросился бежать. Меня огнем пронзила мысль: "Дядя же Александр
председатель Борисовского совета! Значит его тоже могут расстрелять!"
Я бежал изо всех сил. Одна мысль владела мной: "Успеть бы раньше
дроздовцев. Предупредить дядю и членов совета". Я прибежал на дядин двор
дыша как загнанная лошадь. Дядя, ничего не подозревая, работал во дворе.
- Дядя, убегайте! - закричал я и упал на траву. Дядя подбежал ко мне,
начал расспрашивать. Через несколько минут он все понял и сам отправился
предупреждать членов Совета.
Никого из Борисовских советчиков дроздовцам захватить не удалось. Были
предупреждены и соседние села. Все отсиделись в камышах. Правда, ноги были
изранены пиявками. Но ноги не голова. Отходили.
Но что же произошло с Новицким? Был ли он среди тех, кого расстреливали
в Бановской роще? Да, был. Опытный фронтовик, человек большой воли и
собранности, он сумел упасть за мгновение до того, как до него дошла,
предназначенная ему пуля. Когда среди трупов расстрелянных появились
родственники, он поднялся и пошел домой. Дома он надел парадную форму, чтобы
идти обжаловать беззаконный террор. Родные на коленях умоляли его не ходить:
"Это же варвары, - говорили они, - тебя непременно убьют". - "Нет" - говорил
он - я не могу не идти. Ведь если никто их не остановит, они же пол-России
перестреляют. Нет, надо командованию об этом рассказать".
Что вышло из его попытки, я уже написал. Его убили. Но величие
человека, который собственную безопасность ставит ниже общественного
интереса, никогда не умрет. Гражданскую войну могли остановить только
Новицкие. Сегодняшние правозащитники прямые наследники и продолжатели дела
Новицких. Они только могут остановить надвигающуюся мировую войну,
наступление темных сил тоталитаризма.
Новицкий был не единственным, кто уклонился в тот день от
предназначенной ему пули. Рядом и одновременно с Ногайским советом был
расстрелян Денисовский сельсовет (вторая серия выстрелов). Из денисовцев
спаслось двое, среди них будущий вожак партизанской войны в нашем районе.
Да, плохо стреляли господа офицеры! Не привыкли еще уничтожать мирных
людей. И дело организовывали плохо. Среди бела дня, на глазах у всего
народа. Нет, так давить народ нельзя. Так можно лишь ненависть к себе
пробудить. Что и случилось. Запугать не запугали, а от добра отступились и
оно оружием не стало. Развязывая руки злу, они не подумали о том, что их
сменят те, кто зло не ограничивает, но и напоказ не выставляет, кто душит в
застенках, душит "по закону", душит не единицами и десятками, а миллионами и
десятками миллионов, кто душительство превращает в профессию и готовит
"специалистов" этой области сотнями тысяч.
На следующий день занятий не было, хотя никто не объявлял об их отмене.
Реалисты болтались по городу, который сплошь был оклеен призывами: "Бей
жидов - спасай Россию!"
Я сидел в коридоре у окна, находящегося на высоте полутора этажей - под
первым этажом в этом месте высокий полуподвал. Слева от меня, почти около
самого здания въезд и вход во двор реального училища. И вот через этот вход
вливается во двор шайка реалистов младших классов, предводительствуемая
старшеклассником Павкой Сластеновым. Над ними развевается белый флаг с
надписью: "Бей жидов - спасай Россию". Это же они и орут во всю глотку. И
нужно же произойти такому! Откуда-то им навстречу - первоклашка - еврейский
мальчик. Да еще маленький, щуплый, болезненного вида. Шайка мгновенно его
окружает: "Молись своему жидовскому Богу! Сейчас мы будем спасать Россию от
тебя". Образуют живой круг вокруг него, гогочут и бросают его с одной
стороны круга на другой. Он плачет и падает на песчаную дорожку.
Все зло, что у меня накопилось за прошедшие сутки подкатило к горлу. Я
открыл окно и прыгнул с высоты полутора этажей. Упал я почти рядом с шайкой.
После, уже взрослым, я ездил специально посмотреть на это место и пришел к
выводу, что теперь прыгнуть с той высоты не смог бы. А тогда прыгнул. И
сразу же начал наносить удары, крича: "Ах, вы, белая сволочь". Мальчишки
бросились во все стороны. Но я за ними не погнался. У меня кипело против
Павки. И за вчерашнюю помощь офицерам и за сегодняшнее нападение целой
шайкой на беззащитного ребенка. И, особенно, за мою былую влюбленность в
него. Когда мой отец или дядя приезжали к ним, я, как собаченка, бегал за
Павкой, выполняя все его прихоти.
Сейчас он отступал от меня за спинами ребят. При этом, зловеще
улыбаясь, снял пояс с тяжелой бляхой реального училища и начал его удлинять.
Я понял его замысел, и глазами поискал, что бы взять в руку. Увидел кусок
кирпича. Схватил его. И в это время страшная боль прожгла правую руку.
Тяжелая бляха со свистом опустилась прямо на чашечку правого локтевого
сустава. Я схватился левой рукой за ушибленное место, прижал правую руку к
туловищу и тихо пошел прочь. Я не мог бежать. Боль не позволяла. И я шел,
как будто сосуд с водой нес. И шел не в город, где мне могли оказать помощь,
а к городскому саду, совершенно пустому в это время утра. Меня, по-видимому,
вела мысль о скамейках, на которых там можно сесть. И я, действительно, сел
на первую попавшуюся. Пока я шел до сада, Павка, идя за мною, бил меня
тяжелой пряжкой ремня по плечам, по шее, по спине. Я никак не реагировал на
это. У входа в сад он почему-то оставил меня.
Это была наша последняя встреча. От нее у меня и до сих пор память. Под
кожей, у локтевого сустава, пониже чашечки, свободно двигается костный
осколок. Долгое время была и боль. Сейчас нет, давно исчезла. Павка ушел
добровольно к белым. Был карателем. Дослужился до офицерского чина (какого
не знаю) и, говорили, сумел эвакуироваться. Если жив и встретится с этой
книгой, пусть получит несколько минут приятных воспоминаний.
На следующий день я опоздал на первый урок. Идя в училище, я заметил в
одном из дворов толпу народа и стоящую у дверей дома бричку. Разве мальчишка
может пройти мимо, не установив, чем вызвано это скопление людей. Я нырнул в
толпу, пролез под бричкой, и вот я уже в доме. Но то, что я увидел,
заставило меня стремглав вылететь обратно. Посредине первой комнаты лежал
старик с раскроенной головой. На пороге второй комнаты - мертвая старуха. У
нее перерублено плечо. Двое мужчин вытаскивали в это время из-под старухи
еще одно мертвое тело. Все видимое пространство комнат в потоках крови.
На улице меня стошнило. Я отошел в сторону и слушал разговоры.
Доносились фразы: "Всех троих?" - "Да нет, хлопчик говорят, еще живой". -
"От же ж звери!" - Хто б це миг таке зробыты?" - "А офицеров з комендатуры
вызывали, так воны и йти не схотилы. Подумаеш, кажуть, трех жидов убили.
Мабуть яки бандиты. А яки в нас тут бандиты?" - "Да бандиты сидят в самой
комендатуре или где-то поблизости", - встрял в разговор резкий мужской
голос. В это время из дома вынесли юношу. Голова и лицо его были покрыты
снежно-белой повязкой. Выносом и укладкой на повозку руководил сам земский
врач Грибанов.
О Грибанове в наших местах и до сих пор легенды ходят. А хорошо бы о
таких людях повести писать. Может быть врачи, которые сегодня прислуживают
властям во вред больным - бесчестные психиатры, посылающие нормальных людей
в психиатрички, лагерные и тюремные врачи не выполняющие свой врачебный долг
и способствующие калечению и смерти политзаключенных - вспомнили бы о клятве
Гиппократа.
Грибанов долгие годы в царское время и после революции был единственным
врачом на огромный степной район. Ночь, полночь, праздник, воскресенье, -
когда бы то ни было - он ехал, куда звал его долг. Нередко, когда он уезжал
по одному вызову, за ним приезжали из другого села или хутора. Приехавшему
сообщали где врач, и он ехал за ним или навстречу ему. И часто в дороге с
одной тачанки или брички, врач пересаживался на другую и ехал не домой, а к
новому больному. Бывало домой он не возвращался по нескольку суток, отдыхая
урывками, главным образом, в пути. Когда этот человек жил для себя - сказать
невозможно. Когда он не был на выезде - принимал больных, выезжая по вызову
в какое-либо село, он обходил всех своих пациентов - осматривал, давал
советы, назначал лекарство или изменял прежнее назначение.
Память у него была феноменальная. Врачебная эрудиция огромная. Он
выступал в роли врача всех специальностей, в том числе был замечательным
хирургом, акушером и гинекологом. Прием родов и операции он делал в любых
условиях. Люди на него, что называется, молились, несмотря на то, что внешне
вел он себя резко и даже грубо. Его губастое лицо кажется никогда не
улыбалось. Таких толстых губ я ни у кого больше не видел, кроме негров.
Губастые люди, как правило, веселы и улыбчивы. Грибанов же, даже шутил не
улыбаясь.
Юношу положили в бричку. Туда же села, осторожно придерживая его голову
и медицинская сестра. Грибанов крикнул: "Прямо в операционную!" и пошел в
больницу. Пошел и я в ту же сторону - в училище. Проходя мимо больницы,
видел, как во дворе юношу перекладывали с брички на носилки.
Когда я вошел в класс, занятия уже шли. На мою просьбу разрешить сесть,
учитель ответил вопросом: "А разве вы не читали приказ директора?"
- Нет, не читал!
- Тогда подойдите и прочтите. Он вывешен на доске в коридоре.
Я подошел к доске и прочел: "Реалиста, крестьянского сына, Григоренко
Петра Григорьевича исключить из училища за хулиганскую драку с применением
камней и кирпичей". Это был удар. Крушение мечты. Но странно, этот страшный
удар скользнул поверх моего сознания. Видимо оно было очень перегружено
позавчерашними расстрелами, вчерашней дракой и сегодняшним убийством и уже
ничего не воспринимало. Но я все же понял, что это еще один удар Павки
Сластенова.
Раннее мое возвращение удивило. Только что возвратившийся из камышей
дядя Александр удивленно спросил: "Чому так рано?" - Меня исключили. - Я
рассказал за что. Дядя возмутился: "Я сам схожу до директора". Но мне это не
улыбалось: "Вам туда нельзя ходить". - "Ну, тогда попрошу батюшку".
Однако не помогло и вмешательство о. Владимира. Директор сказал, что
это сделано по распоряжению комендатуры, которой откуда-то стало известно,
что один из реалистов вступился за "жиденка". Директор пообещал восстановить
после того, как дело немного забудется. Он и выполнил свое обещание, но
только почти через полгода и при том, когда махновцы изгнали белых из наших
мест. Это было похоже больше на акт самозащиты, чем на выполнение ранее
данного обещания. Всем было известно, что старший мой брат служит не то у
Махно, не то у красных (тогда между теми и другими разницы не делали). Но
учеба после этого уже не шла. Реалисты, сплошь симпатизировавшие белым,
относились ко мне со смешанным чувством страха и ненависти. Я чувствовал
всеми фибрами души враждебность среды и быть в ней мне не хотелось.
В день моего исключения, Сима, возвратившись домой, рассказал об
убийстве целой еврейской семьи. Он возмущенно говорил, что многие жители
Ногайска приписывают это убийство офицерам. Сказал, что о юноше прошел слух
будто он умер. На следующий день слух подтвердился. Сима рассказал, что
вчера вечером в больницу пришли офицеры, чтобы допросить юношу, но доктор
Грибанов заявил, что он умер и его забрали родственники. Адрес родственников
он не знает. На возражение офицеров, что у него нет здесь никаких
родственников, Грибанов рассердился, и ругаясь в своей обычной форме, чуть
ли не в шею выпроводил офицеров из больницы. При этом он орал:
"Родственники, не родственники - какое мое дело! Приехали - сказали, что
родственники... И берите... Я не хранитель мертвых тел. У меня больные
лечатся. А мертвых пусть везут, куда хотят!"
После этого некоторое время ходили слухи, что юноша не умер, что
Грибанов его спрятал от офицеров, которые могли его убить, как свидетеля их
преступления. Потом утихли и эти слухи. Но мне пришлось еще раз услышать всю
эту историю значительно более подробно и полнее.
6. Я УЗНАЮ КАКОЙ Я НАЦИОНАЛЬНОСТИ
Описанными событиями в моем сознании очерчивается начало гражданской
войны. Правда, войти в нее мы попытались значительно раньше - ранней весной
1918 года. Иван, и я при нем, как круглый сирота, попытался поступить в
Красную гвардию - в Бердянске. Он, крепкий и рослый паренек, убедил
командира отряда, что ему 17 лет, и его приняли в отряд. Но отец очень скоро
нас разыскал и без труда (метрикой) доказал, что Ивану всего 15 лет. С тех
пор у Ивана с отцом несколько недель шли непрерывные споры. Иван доказывал,
что лучше идти со своими односельчанами, тем более, что в отряд вступил и
дядя Иван (брат матери). А отец отстаивал непреложный факт: "Ты еще очень
молод и еще успеешь навоеваться за свою жизнь". В конце концов Иван объявил
забастовку: "Не буду работать, пока пороху не понюхаю" и пообещал убежать
куда-нибудь подальше, где отец его не найдет. Отцу пришлось отступить в
конце концов.
Однако, неудача и на сей раз преследовала Ивана. Отряд Красной гвардии
вскоре после вступления в него Ивана был отправлен на фронт под Мариуполь в
состав войск, которыми командовал Дыбенко. Он в это время уже начал пытаться
превращать отряды в армейские части, бороться с партизанщиной, устанавливать
дисциплину. Отряд Ивана сразу попал в бой, и так как состоял преимущественно
из фронтовиков, показал себя неплохо, даже заслужил похвалу Дыбенко. Но при
этом он указал, что в отряде много панибратства, что надо устанавливать
твердую дисциплину. И нужно же, чтобы именно в это время произошло такое
событие. В часть привезли пожилого мужчину и молодую красивую женщину. У
мужчины был отрезан бритвой половой орган, женщина обвинялась в том, что это
сделала она. Отрезанный член лежал в той же повозке.
Не опровергая обвинения, женщина утверждала, что вынуждена была на
такой поступок в порядке самозащиты. Мужчина, ее свекор, якобы неоднократно
пытался ее изнасиловать. Только с трудом ей удавалось отбиваться, и она не
была уверена, что это ей будет и дальше удаваться, поэтому она начала брать
с собой в постель бритву, и, когда свекор в очередной раз, полез к ней в
постель, она отхватила ему член. Свекор излагал совсем иную версию. Он
говорил, что после гибели на фронте сына невестка связалась с одним
"голодранцем" и, чтобы завладеть его хозяйством, ночью, когда он спал,
отрезала член, надеясь, что он помрет от этого.
Рассмотрение дела велось на глазах у всего отряда. Фронтовики были
настроены шутливо, бросали свои замечания. Все гоготали. Но командир,
очевидно человек неумный, будучи в опьянении властью, вообразил себя новым
Соломоном и изрек: "Расстрелять обоих". И пошарив глазами по толпе
отрядников, остановил свой взор и перст указующий на Иване: "Вот ты, забирай
подводу, отъедь в степь и пристрели обоих". Командир очевидно думал, что
такой молокосос ослушаться не посмеет. Он, очевидно, соображал, что
фронтовика на такое дело не послать. Но Иван наш был самостоятельней любого
фронтовика.
- Та за что я их стрелять буду? - удивился он. - Сами стреляйте, если
имеете право.
Командир взбеленился: "Комендантский взвод, арестовать"! И Ивана
заперли в какую-то клетушку. В середине ночи дверь открылась. Вошли
несколько фронтовиков из нашего села и среди них дядя Иван: "Ну вот что,
земляк! Есть приказ расстрелять тебя на рассвете. Мы ничего не можем
поделать. Тот дурак уперся. А как дойдет до Дыбенко, то он поддержит нашего
командира ради дисциплины. Поэтому вот тебе дорога и чтобы духу твоего до
утра, близко не было. Беги домой". Иван возвратился, но не надолго. Вскоре
вступил он в другой отряд. Командиром в нем был Голиков - один из тех
недостреленных Денисовских советчиков, о которых я уже писал. В этом отряде,
превращенном впоследствии в полк, Иван и воевал до конца гражданской войны -
попеременно, то в армии Махно, то в Красной армии. Когда Красная армия
отступала, полк Голикова, чтобы не уходить далеко от своих мест,
присоединялся к Махно, сохраняя при этом полностью самостоятельность.
Красная армия возвращалась, возвращался и Голиков в ее состав. Поэтому все
голиковцы после гражданской войны получили удостоверения красногвардейцев и
красных партизан, а махновцы - расстрелы и тюрьмы.
Село наше, как и все соседние украинские и русские села, было
"красное". Соотношение такое. У красных, к которым до самого конца
гражданской войны причислялась армия Махно, из нашего села служили 149
человек. У белых - двое. "Белыми" в наших краях были болгарские села и
немецкие колонии.
О борьбе за украинскую независимость и украинских национальных
движениях в наших краях было мало что известно. Информация из Центральной
Украины фактически не поступала. Большинство считало, что Украинский
парламент - Центральная Рада и устроивший монархический переворот "гетман"
Скоропадский - это одно и тоже. Отношение и к Центральной Раде и гетманцам
было резко враждебное - считали, что они немцев привели. О петлюровцах, по
сути дела, ничего не знали: "Какие то еще петлюровцы. Говорят, что за
помещиков держатся, как и гетманцы". Но когда явились двое наших
односельчан, которые побывали в плену у петлюровцев, где отведали шомполов и
пыток "сичових стрильцив", безразличие к петлюровцам сменилось враждой и
советская агитация против "петлюровских недобитков" стала падать на
благодатную почву. Особенно усилилась вражда к петлюровцам, когда имя
Петлюры стало связываться с Белопольшей. Рейд Тютюника рассматривался как
бандитское нападение. Воевать всем надоело и тех, кто хотел продолжать -
встречало всеобщее недовольство, вражда.
Иван вернулся в начале 20-го года. Возвращение его домой живым, можно
считать чудом. В конце 1919 года он свалился в тифе, где-то в районе Днепра.
Долго был без сознания. Очнулся в каком-то сарае, на соломе. Кругом трупы и
люди в бреду - полный сарай. Ему стало страшно: "Надо отсюда выбираться" -
пронеслось в воспаленном мозгу. И он снова потерял сознание. Очнувшись
вторично, попробовал стать на ноги. Нет сил, не может подняться. Пополз к
полуприкрытым дверям. Выбрался на улицу. Сыро, холодно. Но и в сарае при
плохо прикрытых дверях не теплее.
- Надо идти, куда-то идти. Не сидеть на месте. Осмотрелся, увидел
короткую жердь. Дополз. Взял ее в руки и с ее помощью поднялся на ноги.
Пошел. Упал. Снова поднялся. Потерял сознание. Сколько так двигался - не
знает. Увидал хату. Добрался до нее. Постучал. Вышла женщина: "Я бы тебя
впустила в хату погреться, так на тебе же вши, да еще и тифозные. У тебя же
тиф. Я вижу. Зайди в гумно, я тебе принесу чего нибудь горячего поесть, да и
на дорогу чего-то соберу".
Иван зашел в гумно, покушал горячего, и его снова сломил тиф. Несколько
дней пробыл на гумне, приходя в сознание лишь на короткие мгновения. Но он
был не один. Женщина приходила к нему, приносила пить, есть. Наконец он
снова пришел в себя. Расспросил, где находится и пошел по направлению к
дому. Отец потом, сопоставив его воспоминания, пришел к выводу, что шел он
около двух месяцев.
Мы были все в хате, обедали, когда появился Иван. Отец сидел лицом к
двери, когда она открылась. Лицо отца исказилось страхом и отвращением:
"Выходь, выходь! Скорей выходь. В конюшню выходь!" - наступал он на Ивана.
Мы с Максимом вскочили, подбежали к отцу, и я вскоре понял причину столь
несоответствующего событию поведения отца. Шинель Ивана была покрыта
сплошным слоем вшей. Серой массой они двигались, копошились, вызывая
отвращение и страх. Около двух часов нам всем троим пришлось воевать со
вшами, пока, наконец, вся одежда Ивана оказалась в прожарке, а он,
стриженный и вымытый, одетый в домашнее, уселся за стол. Худобы он был
невероятной. На него было страшно смотреть. Виден был весь скелет. Казалось,
что и кожа, натянутая на него, прозрачна, просвечивается. Отец налил ему
борща и, глядя в лицо, ехидно произнес: "Да ты, сынок, порох нюхал, что ли?"
И действительно, у Ивана был срезан самый кончик носа.
Оказывается в одном из боев у его винтовки разорвало затвор. Редкий
случай, что такое обошлось благополучно. Его не убило, не нанесло заметных
увечий лицу, но нашелся маленький осколочек, поставивший печатку, как раз в
том месте, которым нюхают - между ноздрями.
Говоря об Иване выше, я сказал, что его переодели в домашнее. Читатель
из этого может сделать вывод, что у нас было во что переодеваться. Это не
так. Переодеваться было не во что. Было только то, что носили на себе. При
этом латанное, перелатанное. Поэтому спали голыми. А носильная одежда
прожаривалась. Вши, как бы вы от них не береглись, за день к вам в одежду
попадали обязательно. Ибо они были везде. Они ползали по людям, по вещам, по
стенам, по полу. Отец очень следил, чтобы вшей у нас не было, но к вечеру мы
обязательно приносили их. Убить их не было другого средства, кроме прожарки,
что по научному называется дезинсекцией. Отец этого слова, наверное, не
знал, но берег нас от вшей и от тифа, следовательно, классически. Меня,
однако, не уберег. Но это было раньше, чем вернулся Иван.
Еще зимой 1919 года я заболел сыпным тифом. Проболел больше месяца и
снова тиф - теперь уже брюшной. Снова долгое хождение по краю могилы. Только
начинаю выкарабкиваться - новый, так называемый возвратный тиф. И его
поборол, но... четвертое заболевание тифом. В селе его называли почему-то
"головным", по-видимому, это был повтор возвратного. И тут уже я не
выдержал. Отец привез Грибанова. Пока отец ездил - меня бабушка уже на стол
переложила. Грибанов зашел в комнату. Подошел ко мне. Приподнял одно веко и,
не выпуская из рук чемоданчика, повернулся к двери. В своей резкой,
грубоватой форме он произнес: "Мертвых не лечу. Ему священник нужен, и то не
для соборования, а для отпевания". И вышел.
Прошло месяца полтора. Было уже жаркое лето. Но и в эту пору тиф не
прекратился. А коснулся своим крылом и семьи дяди Александра. И к ним
приехал Грибанов.
Выкарабкавшись каким-то чудом из лап смерти, я очень медленно
возвращался к жизни. Смешно сказать, я, 12-летний парень, не умел ходить. И
приставленный ко мне для обучения этому искусству мой бладший брат Максим от
души хохотал, наблюдая первые мои шаги. Но я настойчиво учился. Сначала я
осилил безостановочный марш через хату - от стены до стены. Потом начал
выходить к наружным дверям - во двор. В день приезда Грибанова я предпринял
экспедицию во двор к дяде Александру. Дворы наши сообщались, и я, цепляясь
за стены дворовых построек и за заборы, и преодолевая неверной походкой на
трясущихся ногах короткие пространства, на которых не было никаких опор,
медленно приближался к углу дядиной хаты. Когда Грибанов вышел из дядиного
дома, я уже перебирал руками по стене дядиного дома. Грибанов коротко
взглянул на меня и пошел к бричке. Уже поставив ногу на стремянку он еще раз
оглянулся на меня и, обращаясь к дяде Александру, который его провожал,
громко спросил: "А вот этот, так храбро шествующий молодец, случайно не тот,
которого я к мертвым хотел отправить?" - "Да, тот самый!" - ответил дядя.
Грибанов снова достал из брички свой чемоданчик и подошел ко мне. Взял
под руку и повел к стоящей в сарае широкой лавке. Он долго слушал,
выстукивал меня, затем сказал: "Ну, счастливая твоя звезда. Надежно слепили
тебя родители. Долгую жизнь дает тебе Господь". Похлопал меня слегка по
спине и пошел к бричке нести дальше свой благородный крест.
Сейчас же, когда Иван, тоже после тифа, едва на ногах держался, я был
главным помощником отца по хозяйству, хотя мысли мои были совсем в другом.
В конце марта 1921 года в Ногайске, в здании реального училища
открывалась 1-ая Трудовая семилетняя школа. Говорили, что реалистов из
трудовых семей будут принимать в нее вне очереди, и я ждал начала занятий
как манны небесной. Занятия продолжались, чтобы наверстать упущенное, до
середины июля. Снова возобновились 1 сентября. Занятия шли плохо. Жалованье
учителям платили нерегулярно. Да и не стоили эти деньги ничего, хотя и
исчислялись миллионами. Инфляция, можно сказать поток бумажных денег, съела
их стоимость целиком. Учителя прямо-таки голодали. Чтобы не умереть с голоду
они вынуждены были бродить по селам, менять свои вещи на продукты. Занятия в
школе шли поэтому без расписаний. Приходили на занятия только те, кто были в
городе. Обычно за день проводились 1-2, иногда 3 урока. Причем с большими
перерывами между ними.
Я, как бывший реалист, учился в 6-ом классе. Со мной вместе учились
несколько наших сельских девочек, бывших гимназисток. Симу, как сына
служителя культа, в школу не приняли, и он учился экстерном. В пятом классе
училось уже больше десятка мальчиков и девочек нашего села, из тех, которые
в 1919-1920 годах закончили сельскую школу. Тяга к учебе и у детей и у
родителей была огромная, а количество мест весьма ограничено. Мой отец
воспользовался этим, а также бедственным положением учителей бывшего
реального училища. Он организовал родителей, у которых дети уже учились в
Первой трудовой школе и тех, кто хотел учить в ней своих детей в будущем.
Они все коллективно обратились в органы народного образования с просьбой
открыть в Борисовке 2-ую трудовую 7-летнюю школу. Им ответили, что могут
разрешить лишь в том случае, если найдутся преподаватели.
- Где вы в селе найдете преподавателей-специалистов: математиков,
физиков, историков?
- Пригласим из города, - заявил отец.
- Кто же из города поедет в село?
- Пойдут, - настаивал отец - мы создадим условия и пойдут. Вы только
дайте нам список каких преподавателей и сколько надо.
Такой список Наробраз дал и через два дня отец представил этот список в
персонах. Дело в том, что отец к этому времени был готов. Случайно, как-то
еще в 1920 году, зимой, он увидел на улицах Ногайска странную фигуру.
Широченный черный плащ-накидка и мягкая черная шляпа с висящими полями.
Из-под шляпы выглядывают длинные и толстые рыжие усы на подусниках. Отец -
человек очень общительный, как-то сумел заговорить с ним. Это был учитель
метаматики и физики одной из московских гимназий - Михаил Иванович Шляндин.
Разговорились. И отец услышал его рассказ. Михаил Иванович совершенно не
приспособлен к практической жизни, кроме своей математики и физики, он ни в
чем другом не разбирался. Семья в Москве страшно недоедала. От истощения
умерла жена. И это его разбудило. Он в ужасе понял, что тем же путем могут
последовать и его дети. О себе он не думал. Собственной жизнью он не
дорожил, да, пожалуй, и не понимал, что она нужна детям. Им овладела одна
единственная мысль - накормить детей. И он решил все бросить, взять посильно
лишь то, что поценней и пробиваться на юг. И вот он здесь. По направлению
Наробраза прибыл в Первую Трудовую 7-летнюю школу. Все, что было у него
ценного, из-за его непрактичности утекло давно. И они снова голодают. Детям
остался дома небольшой кусочек хлеба. А он уже скоро неделю ничего не ест и
в отчаянии бродит по городу.
Отец отдал ему все, что у него было из продовольствия и сказал, что
завтра привезет больше. М. И. плакал и только повторял: "Это Бог вас послал
нам. Это Лия (жена) там за нас Бога молит. Но чем же я вам заплачу? - вдруг
как бы очнулся он. - "Вот хотите мой плащ возьмите. Больше у меня ничего
нет". Отец заверил, что ему ничего не надо, что это он ему хочет помочь, как
человеку приехавшему учителем в школу, где учится его сын.
На следующий день отец с продуктами поехал на квартиру Михаила
Ивановича. Встретили его радостно, благодарно. Семья - четыре человека. Сам
Михаил Иванович примерно ровесник отцу: 42-43 года, старшая дочь - Зоя 16-ти
лет, дочь Ия - 11-ти лет и сын Юра - 8-ми лет. Михаил Иванович снова
заговорил, чем он расплатится. Отец ему ответил: "За то что я привез -
советом. Никакой другой платы мне не надо". И отец рассказал о своей мечте -
иметь среднюю школу у себя в селе. - "Вот и посоветуйте, как это сделать?
Если поддержите эту идею, да еще согласитесь пойти директором в школу, то мы
вам, кроме государственного жалования, обеспечим хороший продовольственный
паек. Учителям тоже будет паек", - добавил он.
И вот Михаил Иванович с горячностью включился в дело организации
Борисовской семилетней трудовой школы. Был подобран прекрасный
преподавательский состав, и школа начала работать. Но это не было простым
рождением школы. Поскольку в старшие классы шли уже подростки и молодежь,
школа стала рассадником культуры. Почти одновременно со школой родилась
украинская культурная организация "Просвита". Привезли ее с собой учитель
истории Онисим Григорьевич Засуха и его жена Оксана Дмитриевна -
преподаватель немецкого языка. Они оба были членами "Просвиты" и
организовали ее отдел у нас. У них у первых я и услышал бандуру. От них
первых я получил "Кобзаря" и от них я узнал, что написал его великий
украинский поэт Тарас Григорьевич Шевченко. И что я принадлежу к той нации,
что и великий Кобзарь, что я - украинец. Этого я уже никогда не забывал,
хотя далеко не всегда работал на пользу своей нации.
7. ПЕРВЫЕ ИСКАНИЯ
Рождение Трудовой семилетней школы, которая в те времена считалась на
Украине средней школой, явилось в моей жизни важным переломным моментом.
Изменилась прежде всего психология. Поступая в реальное училище, я
просто удовлетворял свою жажду к знаниям. Что будет дальше после окончания
реального училища я не только не знал, но и не задумывался об этом. Теперь,
наоборот, я больше думал о том, что дальше. И тут у меня определились два
главных советчика. Один - Михаил Иванович, который, крепко подружившись с
моим отцом, и ко мне относился как к родному. Беседы с ним, дополнительные
занятия по математике и физике привили мне любовь к этим наукам. Родилось
желание стать инженером. Притом, не могу объяснить почему, инженером -
строителем мостов, огромных, металлических. Мечтался даже мостовой переход
через Берингов пролив. И эта, никогда не осуществившаяся мечта, живет со
мной и до сих пор. Может быть от этой мечты и моя влюбленность в чудо
техники - американские мосты. Я могу часами смотреть на любой из висячих
нью-йоркских мостов, любоваться их строгой красотой, и это для меня - лучший
отдых. Когда я впервые попал в Сан-Франциско, первой моей просьбой было:
"Найдите время показать мне Голден-Гейт". У меня почти не было свободного
времени в Сан-Франциско, но то что было, я полностью использовал на
Голден-Гейт - ходил по мосту, смотрел на него с различных точек,
фотографировал.
Второй мой советчик - Онисим Григорьевич и Оксана Дмитриевна Засухи, а
вернее, созданный ими в нашем селе отдел "Просвиты". Как из небытия
вывалилась огромная украинская литература. Не только Шевченко, который
буквально потряс меня - Панас Мырный, Леся Украинка, Кропывныцкий, Иван
Франко... звали меня пробуждать национальное самосознание моих земляков.
Почти ежедневно в нашей школе проводились "читанки" произведений украинской
литературы. Желающих послушать было больше, чем вмещало помещение.
Раздвижная перегородка между классами убиралась, и оба класса, что
называется "битком набивались" людьми. Люди сидели на партах, на
подоконниках, просто на полу, стояли в коридорах, слушая через открытые в
оба класса двери. Стоило поражаться той жажде к родному художественному
слову. 2-3 часа продолжалось чтение. И никто не выходил, и никому не
хотелось, чтобы чтение заканчивалось. Особенно поражали меня курильщики.
Везде - на собраниях и в гостях они безбожно дымят. На читанках это было
категорически запрещено. И никто не нарушал закона, никто не протестовал.
Все подчинялись нам, 12-15-летним девчонкам и мальчишкам.
Так было с "читанками" литературными. Но вот Онисим Григорьевич
высказал в нашем "просвитянском" кружке мысль о том, что надо ввести беседы
и "читанки" по истории Украины. Мы высказали сомнение. Говорили, что публике
будет скучно. Онисим Григорьевич предложил проводить исторические вечера -
один раз в неделю. Опасения наши оказались неосновательными. Первая беседа
Онисима Григорьевича, которую он назвал "Украинская нация" (о зарождении и
становлении украинской нации), произвела на всех слушателей и на меня, в том
числе, неизгладимое впечатление. Его беседа, высококультурная и
содержательная, была интересна сама по себе. Онисим Григорьевич был чудесный
рассказчик и говорил таким чистым, таким волшебно-шевченковским языком, что
слушать его было - одно удовольствие. К тому же он первую свою беседу
подготовил особенно. Рассказ перемежался "читанками" Оксаны Дмитриевны и
исполнением (дуэтом) народных песен под аккомпанемент бандуры.
Исторические беседы и в последующем были столь чудесными, что по
просьбе слушателей их стали проводить два раза и неделю. Посетителей на этих
беседах было не меньше, чем на литературных чтениях. На всю жизнь врезались
в мою память эти "просвитянские" вечера. Постепенно "читанки" и исторические
беседы стали чередоваться с концертами и спектаклями. Авторитет нашей
деятельности среди селян был так велик, что сельсовет, переселившись в дом
уехавшего священника, (речь идет о священнике второй Борисовской церкви - на
другом конце села) передал помещение бывшей сельской управы под "народный
дом". Здание мы внутри перепланировали таким образом, что основную его
площадь занял зал со сценой.
Теперь мы могли и спектакли ставить. Ставились они в субботу и в
воскресенье. Предшествующая неделя отводилась для репетиций. Не занятые в
спектакле "просвитяне" проводили "читанки" в школе. После читанки и
репетиций мы встречались все вместе и еще долго бродили по селу,
разговаривая и мечтая. Наши слушатели и зрители были нам очень благодарны.
Особенно бурно награждали нас аплодисментами за спектакли, хотя ничего
артистического в них не было.
По сути это были тоже "читанки", только в лицах и под суфлера, а не
прямо из книжки. Думаю, все мы выглядели довольно комично. Представьте себе
длинного, тощего подростка, которому приклеены большие запорожские усы и
осэлэдэць.* Полагаю, что фигура мало похожая на лихого запорожца Назара
Стодолю. Но наша публика не обращала внимания на такие несуразности.
* Осэлэдэць - хохол.
Вспоминая же наши спектакли, я думаю, что среди нас был только один
человек с артистическими задатками - Гаврюша Кардаш. От его жениха в
"Сватання на Гончаривци" и "Шельменко-денщика" из одноименной пьесы зал
буквально "покатывался" от хохота. Ну, а все остальные, пусть и не артисты,
душу вкладывали, старались донести художественное слово и высокие идеалы до
зрителя, и он был бесконечно благодарен им. И мы, и публика прекрасно
понимали, что сеялось "разумное, доброе", в народ вселялась душа его лучших
сынов, народ знакомился с классическим наследством.
Что осталось от этого посева сказать трудно. Народ прошел через такую
душеломку, через такое человекоистребление, что говорить о прямых
результатах той "просвитянськой" работы невозможно. Где вы, организаторы
Борисовской "просвиты" Онисим Григорьевич и Оксана Дмитриевна Засухи? Я
выехал из Борисовки - вы были еще там. Через два года, когда я приехал в
свой первый отпуск, вас уже не было. И до сегодня я о вас ничего не знаю.
Думаю, что с вашей любовью к Украине, с вашей культурой - выжить было
невозможно. Скорее всего вас уничтожили, как "буржуазных националистов". Но
то, что вы засеяли загубить полностью невозможно. Вы и созданная вами
"просвита" и в моей душе оставили следы.
Однако и тогда, в период расцвета в Борисовке подлинной культуры,
влияли на меня не только Шляндин и вы. Новые идеи, вошедшие в страну вместе
с октябрьской революцией, вторгались и в нашу частную жизнь. Не только
классиков украинской литературы читал я. Лозунги новой власти, плакаты,
политические брошюры - все это глотал неискушенный разум. Идеи свободы,
братства людей и одновременно диктатура пролетариата своеобразной мешаниной
входили в голову. Любовь к своей национальной культуре и к своему народу,
который так жадно потянулся к ней, и, одновременно мечта об общечеловеческом
счастье, об интернациональном единении и о неограниченной "власти труда"
причудливо перемешались в моем мозгу. Я хотел строить новую жизнь, бороться
за идеи, которые несет миру коммунистическая партия - Ленин.
Мы уже знали, что у партии есть помощник - Коммунистический Союз
Молодежи - комсомол, - в рядах которого борются за коммунизм ребята нашего
возраста. Создать ячейку комсомола в нашем селе стало мечтой многих
"просвитян". Но как это сделать, как практически осуществить этот шаг никто
из нас не знал. Узнать было неоткуда. На помощь пришел случай.
Вечером 7 марта 1922 года из района приехал докладчик о международном
женском дне - юноша лет 18-19. Высокий, стройный, с густой вьющейся русой;
шевелюрой, одетый в кожаную куртку, он произвел на нас впечатление посланца
из другого мира. Доклад о международном женском дне, довольно
безсодержательный и скучный, мы слушали со вниманием. После доклада начали
задавать вопросы. Ни один из них не имел отношения к теме доклада.
Подавляющее большинство их было о комсомоле. В частности, задали вопрос - не
комсомолец ли докладчик? И когда услышали твердое: "Да!", то само собой
вырвался единодушный вопрос: "А как создать ячейку комсомола у нас в селе?"
В ответ мы услышали: "Очень просто. Все, кто желает вступить в комсомол -
останьтесь после того, как закончится торжественное заседание, и я проведу с
вами организационное собрание".
Осталось свыше двух десятков девушек и юношей, в большинстве учеников
трудовой школы и "просвитян". Избрали бюро: секретарь Коля Сезоненко,
агитпроп я, заворг Митя Яковенко. Коля и Митя были избраны главным образом
за их возраст. Коле было уже 19, Мите 17, остальные же были не старше 15-ти
лет. Составили и список ячейки, в двух экземплярах. Один из них забрал с
собой наш организатор. При этом он пообещал, что недели через две или, на
самый худший случай, через месяц мы получим комсомольские билеты. Мне, как
агитатору, он достал из своего великолепного портфеля и вручил "Азбуку
коммунизма" Бухарина. При этом наставительно сказал: "Здесь вся мудрость
человечества. Вы должны это изучить со своими комсомольцами от корки до
корки".
Я в несколько дней, запоем, прочитал эту книгу. И тут же начал ее
изучать с комсомольцами. К моей работе в драмкружке, в Просвите и в школе
добавились занятия комсомольского политкружка - два раза в неделю.
Идеи "Азбуки коммунизма" поразили меня своей простотой. История
человечества есть история борьбы классов. Всегда были угнетатели и
угнетенные. Класс угнетателей, правящий класс, всегда охранял свои
привилегии, эксплуатировал другие классы, которые прозябали в работе и
нищете. Они даже мечтать не смели о тех благах, которыми пользуются
эксплуататоры. Так было всегда, пока на историческую сцену не вышел рабочий
класс - пролетариат. Этот класс берет власть в свои руки не для того, чтобы,
как классы правившие до него, увековечивать свое господствующее положение, а
чтобы поднять всех до своего уровня, превратить общество в единый коллектив
трудящихся, где не будет ни эксплуататоров, ни угнетателей, не будет разницы
между трудом умственным и трудом физическим, между городом и деревней, где
каждый будет служить обществу по своим способностям и получать от общества
по потребностям.
Мы с энтузиазмом воспринимали эти идеи. Они становились нашей верой,
нашей религией. Счастье всего народа - вот цель. И ради этой великой цели
можно всем пожертвовать, в том числе своей жизнью. Увлекшись этой великой
целью, мы не видели что "подниматься" до уровня рабочего класса можно лишь
опускаясь до его положения, что ради этого "поднятия" нужно уничтожить не
только класс помещиков и капиталистов, но и самый многочисленный класс -
городскую и сельскую мелкую буржуазию, что для подавления такой массы людей
потребуется куда более могущественный аппарат угнетения, чем был у царской
России.
Самое же главное, чего мы не видели - от ЗЛА не может родиться ДОБРО.
Если для достижения великой цели коммунизма требуется непрерывная проповедь
человеко-ненавистничества и насилия, то от этого всеобщее благоденствие вряд
ли наступит. Но понимание этого придет к нам, при том далеко не ко всем,
значительно позже. А пока капиталисты для нас только эксплуататоры,
паразиты. А таких - чего жалеть! То, что они еще и организаторы
экономической жизни общества, организаторы и руководители предприятий, об
этом мы, в силу своей малокультурности, даже и не догадывались.
Интеллигенция развращена подачками с хозяйского стола. Поэтому и обиходное
название ее в то время было - "гнилая интеллигенция". Ну, а гниль - чего
жалеть! Крестьянство - мелкобуржуазная стихия, которая ежедневно и ежечасно
рождает больших и малых эксплуататоров. Так какая же может быть жалость к
этой вредной стихии! Ну, а рабочий класс? Он пополняется выходцами из мелкой
буржуазии города и села и заражен мелкобуржуазными предрассудками и
пережитками. Ну, а кто же будет жалеть эти пережитки?
Так вместе с великой мечтой о счастье всего человечества в наше
сознание вошло убеждение, что для достижения этой мечты необходима переделка
всего общества, что и должна совершить диктатура пролетариата. Звучный этот
термин так хорошо воспринимался нашим, еще не освободившимся от детской
наивности сознанием. От него веяло силой, непреклонностью, романтикой
борьбы. И как-то не думалось о том, что это принуждение, подавление массы
людей. Запоминалась лишь привлекательная формула: "Большинство мы убедим,
перевоспитаем, а меньшинство подавим железным кулаком диктатуры". И душа
наша восторженно откликалась на это: "Да, Да! Мы будем переубеждать! Мы
расскажем людям правду о будущем. И они поймут, поверят нам и так же, как и
мы, с восторгом, стройными колоннами пойдут в это будущее". Мысль, что идти
придется по трупам тех (меньшинства), кого не удалось переубедить, как-то в
голову не приходила. Не думалось и о методах переубеждения большинства, о
том, что на него может в большей степени будет действовать не наши слова, а
пример расправы над теми, кто добровольно переубеждаться не хочет. Самое же
главное, о чем мы не подумали - это о нашем праве. На каком основании мы,
меньшинство народа, присвоили себе право перевоспитывать народ и подавлять
тех, кто не перевоспитывается, а другим не даем возможности не только
возражать нам, но и не соглашаться с нами.
Я и до сих пор не перестаю поражаться загадке нашего увлечения
диктатурой. Ведь не были же мы злыми людьми, не были искателями легкой жизни
и жизненных выгод. Достаточно сказать, что еще не получив формальных
комсомольских прав, замыслили создать в селе коммуну. Но из-за возраста
тогда осуществить это не сумели. Зато спустя два года организовали артель, и
отдали все свои силы борьбе за установление колхозного строя.
Большинство друзей моей комсомольской юности остались в родном селе и
пережили все, что потом выпало на долю наших односельчан: Коля Сезоненко,
наш первый секретарь, будучи рядовым колхозником умер от голода зимой
1931/1932 года, Максим Махарин, председатель колхоза, в 1930 году отдан под
суд "за проведение кулацкой линии в руководстве колхозом". Фактически за то,
что считал нецелесообразным принимать в колхоз людей, которые не хотели в
него вступать, и противился вывозу всего зерна на хлебозаготовительные
пункты. Хотел, чтобы в колхозе осталось зерно на семена и самый минимум для
прокормления колхозников. Осужден на 8 лет лагеря и где-то исчез в людском
потоке. Митя Яковенко благополучно обошел все опасности и ушел на пенсию с
должности председателя колхоза. Иван Дейнека всю жизнь оставался рядовым
колхозником. Благополучно пережил голод и войну, оставаясь все время в
партии. Кроме меня из села ушли лишь двое парней Шапошник Антон и Гавриил
Кардаш. Первый стал военным врачом, второй корреспондентом. Из девушек
покинули село четверо: Притом трое по замужеству и лишь одна - Дуня
Сезоненко - закончила университет и осталась преподавателем в нем. Все
остальные парни и девчонки честно трудились в селе, и закончили свой
жизненный путь либо в годы искусственно созданного голода, либо в войну...
Мы не могли не видеть всего того, что творилось. Да и различать ДОБРО
от ЗЛА умели. Хотя... не всегда. Все мы, например, знали о расстреле белыми
первых Советов. Помнили об этом, осуждали белых и относились к ним
враждебно. Но вот весной 1920 года по селам пошли "тройки ЧК", по изъятию
оружия у населения. Прибыла такая тройка и в Борисовку.
Собрали сход. Председатель тройки, весь в коже, увешан оружием с головы
до пят, свое выступление посвятил тому, что зачитал список заложников (семь
наиболее уважаемых мужчин старшего возраста) и объявил, что если до 12 часов
завтрашнего дня не будет сдано все имеющееся у населения оружие, заложники
будут расстреляны.
Ночью к сельсовету были тайком подброшены несколько охотничьих ружей,
револьверы, кинжалы. После обеда бойцы отряда, сопровождавшего "тройку ЧК",
пошли по домам с обысками. Нашли (а может и с собой принесли) у кого-то в
огороде или даже на лугу за огородом, один обрез. Ночью заложников
расстреляли и взяли семь новых. На следующий день снова собрали собрание. И
снова председатель "тройки", стоя на крыльце сельсовета, зачитал список
заложников и объявил, что если завтра после 12-ти найдут оружие, то
расстреляют и этих. Как и в прошлый раз он закончил вопросом, на который
ответа не ждал: "Всем понятно?" И повернулся, чтобы уйти. Но тут произошло
неожиданное. Из толпы собравшихся раздался голос: "А за що людэй
росстриляли?" Кожаный человек остановился. Вопрос его явно застал врасплох.
Видимо такого еще не случалось. Немного опомнившись, он грозно воззрился в
толпу.
- Кто это спрашивал?
- Я - послышался спокойный голос дяди Александра, который сидел на
невысокой ограде, окружавшей сельсовет.
- Вам непонятно?! - грозно рыкнул чекист на дядю.
- Ни, нэ понятно, - продолжая сидеть, спокойно ответил дядя.
- Не понятно?! - еще грознее прорычал человек в коже.
- Нэ понятно, - так же спокойно ответил дядя.
- Взять его! Отправить к заложникам! Посидит, поймет! - распорядился
председатель тройки, обращаясь к красноармейцам, которые стояли позади толпы
селян.
В толпе зашумели. Раздались выкрики: "За что же брать?" "Что уже и
спросить нельзя?" Шум нарастал. Становился явно враждебным. Трое
красноармейцев, добравшись до дяди, стояли не решаясь ни на что. Физически
они не могли действовать, так как были сжаты толпой, которая теперь могла
обезоружить их в любой момент.
- Раззойдись!! - заорала "кожа". - Разойдись!! Прикажу применить
оружие!
Красноармейцы, стоявшие позади толпы, взяли оружие на изготовку.
Защелкали затворы. Толпа бурлила. Выкрикивали: "Не пугай, мы пуганые!
Выпусти заложников! Нэ трогай Лександру!" В это время раздался спокойный
голос дяди Александра: "Расходитесь, люди добрые, а то у них хватит разуму,
щоб стриляти!" Толпа стала расходиться. Дядю увели. Когда стемнело, я
пробрался к сельской "кутузке", в которой сидели заложники и через стенку
поговорил с дядей. На мой вопрос, действительно ли их расстреляют, дядя
коротко ответил: "На всэ воля Божа".
Утром по селу пронеслась весть - "Чека" уехала. Толпы людей бросились к
"кутузке". Заложники были живы. Что произошло никто не мог сказать.
Говорили, что этот председатель "тройки" меньше трех последовательных партий
заложников не расстреливал. Почему в Борисовке расстреляли только одну, и
"тройка" уехала тайком это осталось тайной. Но в селе долго говорили о
расстрелах, которые проводят "тройки" во всем нашем степном крае. И кровь
лилась беспрерывно. Говорили об особой массовости расстрелов в Ново-Спасовке
(теперь село Осипенко). Очевидцы утверждали, что по склонам оврага, над
которым расстреливали, кровь текла ручьями, как вода.
Я не верил этим рассказам. Считал, что с Ново-Спасовкой так поступить
не могут, поскольку село это героическое. Оно в 1918 году восстало против
белых и сопротивлялось около восьми месяцев. Вызволила его из окружения
армия Махно. И село отблагодарило "батьку", дав в состав его армии два
хорошо вооруженных и закаленных в боях стрелковых полка. Вот потому и не
верилось. Думалось, как же может революционная власть так поступать с
борцами за революцию. Но все оказалось, как я узнал впоследствии, правдой. В
Ново-Спасовке был расстрелян едва ли не каждый второй мужчина. Власти
рассудили иначе, чем я. Они думали, что те, кто восстал против белых, могут
восстать и против красных. И упредили эту возможность массовыми расстрелами.
Но вот феномен. Мы все это слышали, знали. Прошло два года и уже
забыли. Расстрелы белыми первых советов помним, рассказы о зверствах белых у
нас в памяти, а недавний красный террор начисто забыли, хотя ЧК у нас в селе
расстреляла семь ни в чем не повинных людей-заложников, в то время как белые
не расстреляли ни одного человека. Несколько наших односельчан побывали в
плену у белых и отведали шомполов, но голову принесли домой в целости. И они
тоже помнили зверства белых и охотнее рассказывали о белых шомполах, чем о
недавних чекистских расстрелах.
В общем, расхождений с властью у меня не было. Власть была наша,,
родная, и я был предан ей всей душой. Первое, что потребовалось от нас,
комсомольцев - помочь власти собрать только что введенный новый налог -
трудгужналог. Люди еще не успели оправиться от гражданской войны и
разрушительных последствий продразверстки. Только год прошел со дня введения
НЭПа, замены продразверстки продналогом, а власть уже нарушает собственные
законы, добавляет к законному установленному единому продналогу новый -
трудгужналог.
Крестьянские хозяйства разорены. У людей нет средств для уплаты этого
нового налога. И вот мы, комсомольцы, идем по хатам и отбираем все, что
имеет хоть какую-то ценность. Селяне упрекают нас. Мне говорят: "Твой отец и
дядя люди достойные, хозяева, а ты грабить пошел по дворам. А власть ваша...
обещала один налог. Мы все выплатили, а теперь другой давай. Правду твой
дядя говорил - обман тот НЭП!"
А речь вот о чем. На собрании, где приезжий докладчик излагал новую
экономическую политику советского государства высказался и дядя Александр.
При этом он исходил из своего понимания термина "политика". У него это слово
всегда, сколько я его помню, твердо ассоциировалось со словом обман. Исходя
из этого понимания он подошел и к НЭПу.
- Ага! - сказал он. - Политика! Другая политика... Новая! В старой люди
уже разобрались. Так теперь новую придумали...
Так, как молодую кобылицу ловишь: ласково так: "Кось, кось!" - пока на
уздечку. Вот так и нам тот НЭП. Обманом возьмут на уздечку, а потом батогом
можно воспользоваться".
Вот это мне и припомнили сейчас, указывая на меня и товарищей моих как
на кнут, которым пользуется власть. Ходить по дворам было страшно тяжело.
Почти в каждом дворе - плач женщин и детей, жестокие укоры, вражда.
Комсомольцы жаловались, отказывались ходить по дворам. Многие выбывали из
состава ячейки. Ушел и наш секретарь Коля Сезоненко. В бюро осталось нас
двое. Возникала угроза развала нашей ячейки. Этому способствовало и то, что
наш "организатор" не подавал о себе вестей. Не было ни комсомольских
билетов, ни указаний от руководящих комсомольских органов. И мы по своим
соображениям начали бороться за сохранение ячейки. Во-первых, на общем
собрании освободили наименее устойчивых от участия в сборе трудгужналога.
Получилось, что те, на ком эта обязанность осталась - комсомольцы более
высокого качества. Во-вторых, усилили занятия "Азбукой коммунизма" и
воспитательную работу через драмкружок. Украинская классика начала
отодвигаться, уходить со сцены. Сцену заполнили советские агитки, в которых
такие же, как мы, юнцы, ведут борьбу с кулачеством, белогвардейщиной,
бандитизмом и несознательностью трудящихся. И, наконец, в-третьих, мы с
Митей решили идти в Бердянск в уездный комитет (УКОМ) комсомола.
Но прежде, чем рассказать об этом походе, я должен осветить еще одно
событие. Где-то в конце марта пришла директива в школу. - Послать учеников,
способных выдержать экзамены в профтехшколу, в село Молоканку (недалеко от
Мелитополя). Программа экзамена прилагалась. Наша школа до этой программы
еще не дошла. Даже те, кто вместе со мной учились в 6-ом классе нашей
Трудовой семилетней школы, от той программы отделял по крайней мере год
учебы. Профтехшколы на Украине ввели в начале 20-х годов, чтобы заполнить
разрыв в системе образования. Дело в том, что семилетняя Трудовая школа не
давала знаний для поступления в высшее учебное заведение. Россия свою
девятилетку ввела с программой, дающей подготовку к ВУЗу. Украинцам с их
семилеткой не хватало двух лет. И вот теперь они вводили эти два года через
профтехшколу.
Михаил Иванович, просмотрев программу, решил, что у меня хватит знаний,
чтобы ее осилить. До экзаменов оставалось еще недели две, и он усадил меня
за подготовку к ним.
В Молоканке я, очевидно, представлял собой фигуру достаточно
карикатурную. Где-то мне был добыт полувоенный костюм. Кажется тот, в
котором прибыл Иван домой. А на голову я напялил красную гусарскую фуражку
отца. В первом же анкетном опросе я заявил себя комсомольцем и с тех пор
постоянно ловил на себе враждебные взгляды. Отец, который имел очень широкие
связи быстро нашел знакомых и здесь. На второй день он сказал мне: "Может
поедем домой сынок? Все равно тебя здесь не пропустят. Директор уже сказал
учителям, что ему здесь коммунистические шпионы не нужны". Но я отверг
предложение отца. Я хотел "потягаться". Враждебность со всех сторон я
чувствовал и сам. Здесь явно собрались обломки белого движения. И учителя и
семьи учеников. Ясно, что я для них чужой, но отступать не буду. Какой же я
комсомолец, если отступлю. Пусть проявят себя, покажут свое лицо. И
показали. Первый экзамен был письменная математика. После экзамена в тот же
день к вечеру нас с отцом пригласил директор. Он выразил сожаление, что ему
приходится сообщать неприятную весть: "Ваш сын, Григорий Иванович, не сдал
письменные экзамены по математике и к дальнейшим экзаменам не допускается.
Он очень способный молодой человек, я поражен тем, что он не пройдя в школе
соответствующие разделы математики брался за решение задач и довел решение
до конца, хотя правильного ответа у него и не получилось".
Я слушал, еле сдерживаясь от возмущения. Я был уверен, что все задачи
решил правильно, так как среди них не было ни одной незнакомой мне. Михаил
Иванович был талантливый математик и педагог. Он прекрасно подготовил меня.
Я был уверен в этом и чувствуя в директоре своего классового врага резко и
злобно сказал:
- Покажите мне какие я ошибки сделал!
- Вы что, молодой человек, педагогу не доверяете? - удивленно произнес
директор.
- Не доверяю, - резко отчеканил я.
- Зачем же вы к нам приехали? - саркастически сказал директор. Вам
тогда не учиться надо, а создавать свою школу и учить других. - И
оборачиваясь к отцу, добавил. - Извините, Григорий Иванович, но у меня, к
сожалению, нет времени для столь интересной беседы с вашим сыном. Я все
сказал. Счастливой дороги!.
Я выбежал из директорского кабинета. В груди моей кипели слезы гнева.
Все восемьдесят километров обратной дороги я переживал разговор с
директором, укоряя себя за. то, что не смог в разговоре как следует уязвить
его. Он, в моих глазах, был наглядным примером классового врага. Не заезжая
даже во двор, я спрыгнул с брички и помчался к Михаилу Ивановичу. Я запомнил
все экзаменационные задачи и решил их в его присутствии. Он страшно
возмутился и тут же написал в уездный отдел народного образования жалобу на
неправильные действия экзаменаторов. Одновременно и я написал в уком
комсомола письмо о том, что в Молоканке создана не профтехшкола, а гнездо
контрреволюционной белогвардейщины. К счастью, в то время "бдительность" еще
не достигла той степени, что в 30-х годах, и мое заявление не имело
трагических последствий.
Однако наши с Михаилом Ивановичем заявления оказались результативными.
Не знаю, чье больше повлияло - его или мое, но Михаил Иванович получил из
Наробраза официальное сообщение, что решение приемной комиссии в отношении
меня отменено, и я без экзамена зачисляюсь в профтехшколу, как сын трудового
крестьянина. Но я сказал Михаилу Ивановичу, что в это змеиное гнездо не
полезу. Тем более, что они меня зачисляют из милости, "как сына трудового
крестьянина", а я сдал письменную математику и могу сдать все остальные
экзамены. Так в Молоканку я больше не поехал, хотя был зачислен в училище.
Два года спустя я встретился на Донецком металлургическом заводе с бывшими
своими одноклассниками по реальному училищу, которые учились в молоканской
профтехшколе и, закончив ее, приехали на этот завод техниками. Они
рассказали, что в списке, который был вывешен после экзаменов моя фамилия
фигурировала в числе принятых в школу.
Вернувшись из Молоканки я еще с большим энтузиазмом окунулся в
комсомольскую работу. На очередном политзанятии я рассказал о том, что видел
в Молоканке. Мой вывод из этого: мы, дети трудящихся, должны теснее
сплотиться вокруг советской власти и помочь ей овладеть не только
хозяйством, но и наукой, чтобы училась трудовая молодежь, а не
белогвардейские сынки, как в Молоканской профтехшколе. Опасность
контрреволюционного переворота, о чем ежедневно твердила советская
пропаганда, после поездки в Молоканку представилась жизненной реальностью. И
то, что мы в такой напряженной обстановке формально остаемся не
комсомольцами, представлялось мне совершенно недопустимым. Я твердо решил
идти в уком комсомола, даже если никто другой не пойдет. Но пошел Митя
Яковенко.
Вышли мы рано утром в пасмурный апрельский день. Прошли примерно
километров пять, и начался дождь. Мелкий, холодный. "Постолы" (обувь из
сыромятной кожи) быстро намокли и промокли, стали скользить и разбегаться в
стороны. Идти было очень тяжело, и мы преодолели 30 километров, отделявших
Борисовку от уездного в то время города Бердянска лишь поздно к вечеру.
Промокшие насквозь, голодные, продрогшие мы добрались до укома комсомола.
Бывший купеческий особняк в центре города был отдан комсомолу. В нем
разместились молодежный клуб, занявший весь первый этаж, и уком комсомола -
на втором этаже. Мы ввалились в клуб, и я начал спрашивать у первого
попавшегося юноши, здесь ли уком комсомола? Мы часа два блуждали по городу,
отыскивая его. Никто из горожан ничего не знал о такой организации. И
сейчас, добравшись, наконец, до молодежного клуба, мы еще не были уверены,
что находимся у цели.
Юноша подозрительно нас оглядел: "А вам зачем?" Я начал объяснять, что
мы из села, по поводу оформления ячейки комсомола, но юноша, не дослушав, и
не вникнув в суть рассказа, вдруг заорал: "Ребята! Здесь кулачье пришло!
Клуб наш взорвать хотят!" Откуда-то набежала толпа ребят. Все остановились,
охватив нас полукругом и уставились на нас. Думаю жалкую картину мы
представляли: расползшиеся постолы, мокрая одежда, с которой течет все
время, под нами уже образовались лужи. Мокрые фуражки у нас в руках, а
промокшие волосы свалялись и всклокочены.
- Какие мы кулаки! - обиженно кричу я. - Мы комсомольцы!
- Ком-со-мольцы - презрительно тянет наш первый знакомый. А где ваши
комсомольские билеты?
- У нас нет, - говорю я. - Мы за тем и в уком пришли, чтобы
оформиться...
- Да кулачье они! - кричит кто-то - Что не видно? Постолы, свитки
натянули, вымокли где-то, чтоб за батраков сойти. Из толпы нас начинают
дергать. Митя старше меня на два года и лучше оценивает обстановку -
отступает. А я начинаю злиться. Отталкиваю тех, кто особенно нахально
напирает. Кому-то даже задел по лицу. И тут раздается: "Да бей их! Чего на
них смотреть!" Поднимается страшный гвалт. Я оглядываюсь. От выхода мы
отрезаны. И ничего нет, чтобы в руки взять для отпора. Вдруг я вижу довольно
крутую и узкую деревянную лестницу. Я отступаю к Мите, шепчу: "Давай по
лестнице на второй этаж, а я отобьюсь". Митя быстро идет к лестнице, а на
меня напирают, крик усиливается. Я пытаюсь говорить, меня не слушают. По
обстановке быть нам битыми. Но тут вдруг резкий юношеский голос: "Братва,
что за шум?"
- Да вот, товарищ Голдин, кулачье поймали! - загалдели со всех сторон.
Толпа несколько отхлынула и через толпу к нам протолкнулся юноша 20-22-х
лет, в сапогах и галифе, на плечи накинута куртка кожаная, голова непокрыта.
Черная, слегка курчавая шевелюра зачесана не назад, по Марксу, как было
принято в то время, а вперед, с явной целью прикрыть страшный синий рубец,
идущий от середины головы, через лоб и почти до правого уха. Глаза у парня
веселые, доброжелательные. Чувствуется, что все находящиеся здесь ребята
относятся к нему с уважением и любовью.
- Ну, показывайте ваших кулаков! - весело сказал он своим ребятам. И
тут же обратился к нам.
- Вы откуда, хлопцы?
- Из Борисовки - в один голос ответили мы.
- А на чем же вы приехали? Погода такая, что и не знаю, на чем можно
ехать. Грязь по колено...
- А мы пешком, - сказал я.
- Пешком? - удивленно переспросил он. - И повернувшись к своим ребятам
сказал:
- Ну, вот, а вы говорите, кулачье. Да какой же кулак в такую погоду
пойдет за тридцать километров! Наверное комсомольцы? - повернулся он к нам.
- Ну да! - радостно воскликнул я. - Вот только уже второй месяц пошел,
а мы до сих пор не оформлены. За тем и пришли.
- Ну, вот! Что же вы, братишечки, - снова обратился он к ребятам, -
своих не узнали. Ну, теперь делом свои грехи замаливайте. На хлопцев надо
подобрать что-нибудь из костюмерной, чтобы они могли снять и просушить свою
одежду. Да и что-нибудь поесть достаньте. А потом приведите их ко мне,
разбираться с их комсомолом.
Вскоре мы сидели в кабинете у Голдина, и я рассказывал историю
организации и деятельности нашей ячейки. Он заразительно хохотал, когда
услышал, как наш докладчик проводил организационное собрание. Докладчика
того он прекрасно знал. Тот не коммунист, и не комсомолец и, конечно, не
имел никакого права организовывать комсомольскую ячейку. Нашу деятельность и
в отношении сбора трудгужналога, и по политической учебе и по культурной
работе одобрил и сказал, что он лично за то, чтобы такую ячейку сохранить.
Но формально утвердить новую ячейку может только губком. Да и то, это
делается только в исключительных случаях.
- Но мы что-нибудь придумаем, - сказал он. - Пока отдыхайте, а завтра
встретимся. Но я не мог уйти так просто. Все время, пока мы говорили, мне не
давал покоя его рубец. Он меня буквально тянул к себе. И прежде, чем уйти я
спросил его о происхождении этого рубца. Не в гражданскую войну ли он
приобрел его?
- Нет, не в гражданскую. Это особая история.
- А можно узнать, какая?
- Видите ли, это я попал под топор белых громил. Если бы не бабушка...
- Меня как молнией озарило: "А это не в Ногайске было?"
- Да, в Ногайске, - слегка удивленно подтвердил он. И вот тут он
рассказал:
- Я двум людям обязан жизнью. Бабушке, которая бросилась под топор
громилы, занесенной над моей головой. В результате чего, топор скользнул по
моему черепу, но не разрубил его. Рубец страшный, но повреждена лишь кожа.
Второй человек - доктор Грибанов. Он вывез меня к своим знакомым и там
лечил. Если бы офицеры, которые приходили вечером в больницу, нашли меня, я
был бы убит, потому что я видел в лицо громил. Они сначала забрали все
ценности, а потом топором порубили нас. Пришли они в дом в офицерской форме,
как комендатура. Иначе бы дедушка и не впустил их в дом. Ну, а потом топором
решили скрыть свое преступление.
Я, в свою очередь, рассказал ему о том, что творилось в те дни в
Ногайске. Рассказал и о своей стычке с Павкой Сластеновым. Услышав это, он
вскочил и воскликнул: "О, так ты, значит, тот защитник Изи, которого он так
часто вспоминает. Мальчишка, за которого ты тогда вступился - мой двоюродный
брат. Он мне рассказал все точно так же, как рассказываешь ты. Он очень
хотел найти тебя, но не знал ни фамилии, ни имени. Теперь я ему сообщу. Он в
Днепропетровске.
Голдин сообщил Изе. Мы с ним обменялись несколькими письмами,
собирались встретиться, но потом потеряли друг друга. Мы переночевали в
клубе и утром снова встретились с Голдиным. Он предложил мне заполнить
анкету и прийти вечером на заседание укома комсомола. План его был таков.
Меня принимают в комсомол решением укома. Это допускается в особых случаях,
но нужен поручитель, член партии. Голдин член партии, и он согласен
поручиться за меня. Почему за меня, я не за Митю, определилось, видимо, моим
поведением в защиту Изи. Но тогда я об этом не думал. Я буквально горел от
гордости, что буду первым комсомольцем Борисовки. Дальше уком присылает еще
двух комсомольцев - одного на должность секретаря сельсовета в Борисовке,
другого - председателем комитета бедноты. А три комсомольца - это уже
комсомольская ячейка. Следовательно, она может принимать в комсомол
остальных наших ребят.
Вечером, после заседания укома Голдин очень горячо и дружески поздравил
меня со вступлением в комсомол и добавил: "Смотри не подведи меня. Будь
честным и мужественным в борьбе за счастье трудового народа. Не забывай, что
я теперь для тебя вроде крестного". Но "крестного" я больше не видел. Я
получил от него привет через тех двух комсомольцев, которые вскоре были
присланы к нам в село укомом. Они приехали так быстро, после нашего с Митей
возвращения, что я даже не успел нахвастаться своим новеньким комсомольским
билетом. Мне доставляло большое удовольствие показывать его ребятам и
наблюдать, как они смотрят с восхищением и завистью.
Один из приехавших, Шура Журавлев, вступил в должность секретаря
сельсовета. Одновременно он был рекомендован укомом на секретаря Борисовский
сельской ячейки комсомола. Ваня Мерзликин, избранный председателем
Комнезама* стал одновременно заворгом нашей ячейки. Меня оставили выполнять
прежние мои обязанности - агитпропа.
* Комнезам - Комитет Незаможных (укр) - Комитет Бедноты.
О Голдине Шура сказал, что он из Бердянска уезжает. Губком партии
забирает его на партийную работу. Последнее, что я слышал о нем, вернее
видел в местной газете сообщение, что в 1924 году он примкнул к троцкистской
оппозиции. Как сложилась его дальнейшая судьба - не знаю, хотя думаю, что с
его честностью и правдолюбием сохранить жизнь нелегко. В 30-е годы обвинения
в Троцкистской оппозиции было вполне достаточно для того, чтобы расстрелять
как врага народа.
С Шурой Журавлевым у нас сложилась крепкая и чистая юношеская дружба.
Может этому, в какой-то степени, способствовала Катя Онищенко. Все эти два
года, с основания Трудовой семилетней школы и "Просвиты" мы жили очень
тесным творческим коллективом, юношей и девушек. Чистая, самоотверженная
дружба связывала нас. Ну и влюблялись, конечно. Первая моя любовь - Ия
Шляндина. Из всего, из всех вздыханий и мечтаний в памяти остался солнечный
день на цветущем лугу. Мы с Ией далеко отстали от Михаила Ивановича, Зои,
Юры и Елены Ивановны Шевченко, учительницы русского и украинского языка и
литературы. Ия - вся в белом, как соткана из света. Я не только дотронуться
до нее не решаюсь, взглянуть боюсь, как бы не рассеялась, не растворилась ее
фигурка в свете сияющего дня. Время от времени я срываю понравившиеся мне
цветы и, не глядя на Ию, вручаю ей. Она что-то щебечет, а я, как болван,
молчу. Внезапно она хватает меня за руку и шепчет: "Бежим догонять папу". Я
бегу, не дыша, не чувствуя ничего, кроме нежной ручонки в моей руке.
Добежали мы, запыхавшиеся, и оба, сияющие от счастья.
Но это был зенит нашей любви. На следующий день Михаил Иванович говорил
со мной не как с мальчиком, а как со взрослым рассудительным человеком. Он
умел так говорить. И он легко доказал мне, что моя близость с Ией ничего
хорошего принести не может.
- Для любви вы еще молоды, - говорил он, - а дружбы у вас не получится,
так как вас слишком тянет друг к другу. Поэтому оставайтесь как были, просто
детьми. Он, по-видимому, говорил так же с Ией. И наша любовь умерла. Но
только мы не стали снова детьми, как были. Наступило отчуждение...
Однако горевал я недолго. Влюбился в Дуню Сезоненко. Но как у поэта:
"Мы все в эту пору любили, но... не любили нас". Дуня на год старше меня,
девушка рослая и рано развившаяся. Ей бесспорно более подходил ухаживавший
за ней 20-летний парень, чем длинный и неуклюжий подросток. Поэтому она
благоволила к тому парню. Я, конечно, повздыхал, погоревал, стремился
покорить ее исполнением героических ролей и даже пытался писать стихи.
Ничего не помогло, и я решил жить "одиноким рыцарем". Перестал изображать
горечь неразделенной любви и даже подружился с Дуней и с ее парнем. Правда,
этому способствовало одно событие.
В нашем юношеском коллективе была девочка - Катя Онищенко, которую не
только я, а все мальчики считали самой красивой. Она и действительно была
красива той типично украинской красотой. Стройная, с гордой осанкой, ноги
прямо-таки точеные, темные, чуть ли не черные волосы, огромный белый лоб,
прямой носик и маленький рот с полными полуприкрытыми губками, из-под
которых сверкают ровные ослепительные белые зубы. Наконец, глаза - подлинное
чудо. Большущие, серые, с голубоватым отсветом, обрамленные длинными,
черными ресницами. Их взгляд поражал, проникал в глубину души. Если она
просила о чем-нибудь, отказать нельзя было. Если сердилась, то взгляд
прожигал тебя насквозь, делал совсем беззащитным.
Не знаю почему, но я никогда не был влюблен в Катю. А между тем,
буквально все ребята "сохли" по ней. Бывало даже вспыхивали ссоры и драки
из-за нее, хотя она не давала для этого никакого повода, так как явно не
оказывала предпочтения никому. Я с Катей подружился чуть ли не с первой
встречи. Все произошло настолько просто, естественно и обыденно, что я даже
приблизительно не могу определить временной рубеж начала нашей дружбы. У
меня такое чувство, что мы дружили всегда.
Приехал Шура Журавлев и... "любовь с первого взгляда". На второй или
третий день после приезда Журавлева и Мерзликина состоялось комсомольское
собрание, и там впервые они встретились. Шура, как увидел Катю, так кажется
больше ничего и не видел.
С Шурой я подружился. Тоже, можно сказать, с первого взгляда. И разница
в возрасте не помешала. Шура был на два года старше, но за советом шел ко
мне. Отношения у нас были те, что называются: "водой не разольешь". Очень
часто, особенно в праздничные дни, мы проводили время втроем. Дружба у Кати
с Шурой крепла. А когда я уехал из Борисовки, другой мужской дружбы у Шуры
не появилось, и они с Катей стали неразлучными. В 1924 году я получил свой
первый отпуск и использовал его для поездки в Борисовку по двум важным
делам. Первое. Помочь моим друзьям-комсомольцам сагитировать моего отца
вступить в организуемую ими артель.
Второе. Присутствовать на свадьбе 19-летнего Шуры и 17-летней Кати.
Высокий статный жених и ослепительно красивая невеста привлекали к себе
взгляды всех, кто видел их. Даже мои влюбленные в Катю друзья не могли не
признать, что Шура самая подходящая партия для нее. Я обнял их обоих и
пожелал, на ушко, пройти жизнь рядом в постоянной дружбе. После этого мы
виделись всего несколько раз. Переписывались, но нерегулярно. Последний раз
я заезжал летом к ним, в 1940 году. Жили они в то время в Бердянске. Шура
был в командировке. Мы долго говорили с Катей, затем она проводила меня к
Ольге Ивановне и Афанасию Семеновичу Недовесам. Договорились, что я заеду на
обратном пути из Борисовки. Но случилась какая-то помеха, которую, конечно
же, можно было преодолеть. Но я не сделал этого. Написал, что в следующем
году приеду обязательно и поживу у них. Но... началась война. Шуру
мобилизовали в армию в первые дни. И Катя больше его не видела. С ней
остались две дочери моего дорогого друга юности. Если верно, что "любящий
пол рождает себе обратное", то ничего удивительного в том, что Шура оставил
Кате двух дочерей. Катя с ними живет в Харькове.
В Борисовке нашел свою любовь и Ваня Мерзликин. Но эта любовь
закончилась менее удачно. Отец моей одноклассницы Лиды Чеснок - зажиточный
крестьянин, твердо сохранивший в семье порядки домостроя, не только не
разрешил Лиде выйти замуж за Мерзликина, но и запретил ей ходить вечерами в
Народный дом и в школу.
С Мерзликиным я тоже дружил. Но это была совсем не та дружба, что с
Журавлевым.
Главное причиной, видимо, была разница возрастов - Ване было около
20-ти. С ним произошел нелепый случай, который, несомненно, уберег меня от
многих бед.
Случилось так, что мы ставили какую-то очередную советскую агитку, по
ходу которой сельский "кулак" стреляет в комиссара. Комиссара играл
Мерзликин, в кулака - Митя Яковенко. Ружье одолжили у старшего брата Мити.
По нелепой случайности Ваня был ранен и доставлен в больницу. На следующий
день я навестил его и у нас состоялся разговор, которого я никогда не
забуду.
- Ну, что там говорят о моем ранении? - спросил он.
- Все удивляются, что пыж мог пробить полушубок. А Митя ходит, как
кандидат в самоубийцы.
- Ну, это вы будете плохие комсомольцы, если допустите до этого. А
насчет пыжа, так что же удивительного. У меня же полушубок был расстегнут.
Так что пробивать его не пришлось.
- Как расстегнут? Я хорошо знаю - застегнут, сам застегивал.
- Ты застегивал, а я расстегнул. Очень жарко было. Да вон он и
полушубок висит. Найди, где там дыра.
Я подошел к висящему на гвозде полушубку, посмотрел: нет, это не тот
полушубок!
Нет, это именно тот, - подчеркнул он. - И ты запомни это! А теперь иди
садись и слушай. - Он засунул руку под подушку и что-то вытащил оттуда.
Затем раскрыл ладонь и сказал:
- Вот он - "пыж". На ладони у него лежала крупная (медвежья) картечь.
- Про "пыж" это я придумал. Уговорил Грибанова поддержать мою версию. С
полушубком она не получается, поэтому я и подменил его. Для чего я это
делаю? Я догадываюсь, как это произошло. Тут никто не виноват. Но если дело
попадет в Чека, то не одна голова полетит. Ты еще не знаешь, что такое Чека
и дай Бог тебе никогда это не узнать. Я немного служил в Чека и теперь врагу
не пожелаю туда попасть. С тем, что случилось, я сам разберусь. И никто не
пострадает. И никакой опасности для меня. Еще раз говорю: виноватых в этом
деле нет. И то, что Митин брат хотел со мной говорить, когда меня везли в
больницу, свидетельствует, что он не виноват.
Теперь учти, кроме меня правду знают только Грибанов и ты. Грибанов не
скажет, так как его за "пыж" запросто к стенке поставят. Я тем более не
скажу, так как мне сразу припаяют "покровительство бандитам". Значит жизнь
моя, Грибанова, всех братьев Яковенко и еще может кого зависит от тебя
одного. Почему я тебе говорю об этом? Потому что эту картечину надо как-то
убрать, чтобы она никогда, никому в руки не попала. Пойдешь домой - выбрось
в речку. Я хотел сохранить на память, да боюсь - случайно найдут. Уже
сегодня был чекист. Но он шлапак: поверил Грибанову и мне. Но там не все
такие. Найдется кто-нибудь, кто начнет копать. Поэтому от греха подальше.
Все улики уничтожить. Я выполнил его просьбу.
Замечание насчет Чека запало мне в душу на всю жизнь. Может именно этим
объясняется, что я никогда ни на кого не донес в ЧК и в душе подвергал
сомнению распространяемые советской пропагандой страшные истории о "врагах
народа" и рассказы о "подвигах" чекистов. При той восторженности, с какой я
воспринимал все советское, я без Мерзликина мог бы натворить много такого,
за что потом было бы стыдно и больно.
Так прошли для меня первые два года второго десятилетия века, в котором
я родился. Закончилось детство, началась кипучая юность. И если в раннем
детстве меня тянули дороги дальних странствий, то теперь потянули дороги
новой жизни.
Село, всколыхнувшееся под благотворным воздействием тех, хотя и
ограниченных, но вполне реальных экономических свобод, которые давала Новая
Экономическая Политика, с энтузиазмом взялось за восстановление разрушенного
хозяйства. Можно лишь поражаться тому, что после страшного голода 1920-1921
годов страна в 1922 году уже имела необходимый минимум продовольствия, а в
1923 году встал вопрос о необходимости экспорта хлеба за рубеж. И все это
сделано людьми разоренной деревни. Сельское хозяйство почти не имело тягла.
Пахали на коровах и сами впрягались в плуги. Помню поля, на которых везде
люди, люди и почти нет животных. Но работали, и при том, весело, со смехом.
Помню частую и привычную шутку. Приезжие докладчики любили рисовать картину
прекрасного будущего села, с тракторами и машинами, а мы, комсомольцы, с
энтузиазмом пересказывали все это. И вот, обычно, проходя мимо поля, где
работала наша семья, наши односельчане, явно целясь в меня - комсомольского
вожака - весело кричали отцу: "Ну, що на трактор перейшли - сапкою трах!
трах!" И все смеялись. И шутники, и мы. Всем было весело и все горячо
трудились.
И я, отдававший весь свой досуг культурной и комсомольской работе, с
энтузиазмом трудился в хозяйстве своего отца. Теперь труд не казался таким,
как в раннем детстве, тяжким наказанием. Я увлекался процессом труда и
полюбил его - полюбил землю, поливаемую нашим потом и ее плоды. Может этому
способствовало то, что я подрос, и работа стала посильна, но главное было,
наверное, в том, что в своем труде я увидел смысл, в том, что рассматривал
его, как работу для будущего, как подготовку материальной базы коммунизма. И
именно поэтому, вероятно, работал с энтузиазмом. Настроенный "Азбукой
коммунизма" я мечтал о труде, освобожденном от пут мелкого собственничества
на общих полях, с помощью машин.
Тогда я не понимал и не мог понять, что именно общие поля несут с собой
подневольный труд, убивают инициативу земледельца, превращают его в раба.
Для того, чтобы это понять, потребовалась почти вся жизнь.
Не знаю, понимал ли это мой отец. Скорее всего - нет. Он так увлекался
самим процессом труда, что ни о чем другом думать не хотел. А вот дядя
Александр - этот малограмотный мудрец - прекрасно понимал и пытался
разъяснять это мне - своему любимцу. Но я не способен был этого понять и все
дальше и дальше отходил от него. Я думал: "Ты, дядя, неправ! Но мы тебе
докажем. Мы на обширнейших территориях создадим могучие коммуны. Построим
огромные заводы. Дадим массу машин для коммун. И человек в изобилии получит
все необходимое для жизни. А главное, будет иметь много свободного времени и
сможет в полной мере наслаждаться жизнью: читать, писать, рисовать,
путешествовать, посещать театры, заниматься спортом". Вот тогда дядя сам
увидит и поймет. Разве мог я тогда подумать, что все это фантастика, что
практически дело выльется в то, что на этих обширных полях будут работать
рабы, которых будут сажать в тюрьму даже за то, что они, голодные, подберут
уроненный колосок с выращенного ими поля, которые будут десятилетиями
недоедать и даже вымирать с голоду.
Не думал я об этом, не поверил бы в такое, если бы даже кто-то сказал.
Я был весь в мечте о "светлом будущем человечества". И я хотел его
приближать. Рутинная работа в хозяйстве отца, хотя и увлекала, удовлетворить
не могла. Хотелось делать такое, что заметно бы двигало всех к коммунизму.
Те из комсомольцев, кто, как и я, мечтали о будущем, решили создать коммуну
молодежную. Представлялось все просто: заберем из хозяйства родителей свою
часть и вложим в коммуну. Но, оказалось, что по младости лет, мы выделиться
не можем, а родители наши только посмеялись над нами, когда мы им предложили
объединиться.
После неудачи с коммуной мысли мои рванулись из села: надо на село
действовать извне. Надо идти строить промышленность и из нее, как из
крепости, атаковать сельское хозяйство. С помощью машинной техники
перестраивать всю жизнь села. И я решил идти в профтехшколу, чтобы получив
там производственную специальность, начать работу в промышленности.
Обстановка благоприятствовала. Создавалась профтехшкола в Бердянске. И
здесь, уже не по-молокански, в первую очередь должны были приниматься те,
кто приходил c комсомольскими путевками. Я таковую получил. И меня приняли.
Может действительно помогла эта путевка,
хотя тогда еще это не было панацеей. Многих с путевками не приняли "за
отсутствием должных знаний". Я все экзамены сдал. И может это было главным.
А может сказалось то, что директор школы - болгарин Дончев, увидя отца в
коридоре пошел к нему навстречу с распростертыми объятиями - отец даже
опешил, так как не ожидал встречи в этом месте со своим давним хорошим
знакомым. Они обнялись и Дончев потащил отца в свой кабинет. Когда, через
некоторое время, отец выходил из кабинета, директор сказал вслед ему: "Не
волнуйтесь, Григорий Иванович, будет ваш сын учиться, тем более с путевкой!"
Так что может главной причиной моего беспрепятственного поступления в школу
была эта случайная встреча.
Вскоре я уезжал. Грустно было ребятам отпускать своего агитпропа. Очень
теплыми были проводы. На прощанье Катя меня поцеловала. С Шурой и Ваней
обнялись. Перед отъездом мысли мои почему-то тянулись к дяде Александру и о.
Владимиру. К дяде я сходил, но теплоты не вышло. Я чувствовал в чем-то себя
виноватым. Попасть на глаза о. Владимиру не решился. Не простился и с
благородным моим другом - Симой. Он стал, по новым законам морали,
"классово-чуждым". И мне до сих пор стыдно за это.
8. "ПОВАРИТЬСЯ В РАБОЧЕМ КОТЛЕ".
Занятия в профтехшколе начались. Класс мне не понравился. Все ученики
из городских интеллигентных или зажиточных сельских семей. Я не мог ни с кем
подружиться.
Меня тянуло к тем, с кем встретился в молодежном клубе. Но и там ничего
хорошего не выходило. Здесь не принимали меня. То и дело я слышал модную
тогда фразу, которую адресовали непролетарским элементам, пытавшимся
вступить в комсомол: "Надо повариться в рабочем котле". Меня как ножом по
сердцу резало, когда кто-то кто сам еще труда настоящего и не видел цедил:
"В рабочем котле повариться тебе надо". Никто ничего не доказывал, не
приводил фактов, подтверждающих превосходство городского рабочего над
сельским тружеником. Только сакраментальная фраза - "надо повaриться". И как
ни странно, но она покоряла. Становилось стыдно за то, что до сих пор не
"поварился" и пропадало желание ходить в комсомольский клуб.
Свободное время некуда было девать. Чтобы его убить, я прямо из школы
бежал на виноградник моего квартирного хозяина Степана Ивановича. Шла как
раз уборка винограда. Хозяин был доволен моим участием. Но разве такое
занятие требовалось? После школьного, просвитянского и комсомольского
кипения в Борисовке, жизнь здесь казалась мертвой и ненужной. И я не
выдержал. Мне захотелось в Борисовку. И я в одну из суббот конца сентября
отправился в путь.
Я торопился, на многих участках бежал. Мне хотелось успеть сегодня же
увидеть своих друзей. Встреча была бурно-радостной. Однако, таковой она была
недолго. После первых: "Ну, как?", "А что?" "Как занятия?", "Что нового в
ячейке?" - опустился невидимый занавес между мной и ними. То, что они
обсуждали, о чем спорили было уже чуждо мне. Это было ихнее, а я уже был
чужой. Ушел я домой перед рассветом с тоской на сердце. Я понял, что сюда я
уже могу ездить только гостем. Открывая двери, отец сказал: "А я думал, что
ты и не зайдешь домой!" Умный и чуткий, он понял мое состояние и некоторое
время спустя, как бы продолжая начатый разговор сказал: "Не расстраивайся.
Привыкай к новому. Раз уж из утробы выпал, пуповину надо резать"...
Так мы и не уснули до утра. Столь душевного разговора у нас с отцом
никогда больше не было, хотя вообще наши отношения были теплыми. Я рассказал
отцу обо всем. И об обстановке в школе и о моем положении в комсомольском
клубе и о встрече со своими борисовскими друзьями.
- Самое для меня страшное, - сказал я под конец, - это то, что остался
я в безлюдном пространстве. Совсем не с кем говорить, один собеседник -
Степан Иванович. - Так он больше про виноград и вино. А я без людей, без
дружбы - не могу.
- То и хорошо, что не можешь, - ответил отец. - Не можешь, так ищи.
Будешь хорошо искать - найдешь.
Но пока что друзья не находились. В Бердянске, когда я возвратился,
обрадовался мне только Степан Иванович. Я вел с ним длительные разговоры.
Как-то высказал свое желание попасть на производство, "повариться в рабочем
котле".
- Да в том котле пьянству только обучиться можно, - произнес он. Однако
просьбу мою не забыл, и однажды сказал:
- Мог бы я, пожалуй, тебя пристроить, но как же со школой?
- А я стану ходить во вторую смену, - сказал я.
Через несколько дней я уже был в "пролетарском котле" - начал работать
подручным слесаря в депо паровозов станции Бердянск. Но со второй сменой в
школе ничего не вышло. Я не успевал на начало занятий и было как-то неудобно
перед учителями, и хотелось ходить в комсомольский клуб. Теперь я думал,
явлюсь туда уже как равноправный. Ведь я уже "варюсь". Но меня встретили еще
враждебнее: "Примазывается к рабочему классу. Хочет подкраситься под
пролетария".
Пропала охота появляться и в комсомольском клубе. Надо было что-то
делать.
И я поехал в Донбасс, в могучий пролетарский центр. Вот там
действительно котел. Я написал отцу, чтобы он не беспокоился: "Как устроюсь,
сам отзовусь".
И вот я подъезжаю к станции Сталинo, ныне Донецк. Разговаривая с
соседями по вагону, узнаю: в городе страшная безработица, толпы бездомных
голодных и полуголодных людей наполняют Сталинo, Макеевку и шахтерские
поселки. Тоскливо у меня на сердце. Но вот кто-то, видя в сколь мрачное
настроение привели меня рассказы о безработице, спрашивает:
- А вы не комсомолец?
- Комсомолец, - отвечаю.
- Ну тогда проще, - сразу несколько голосов. - Комсомольцев устраивают.
Не сразу, конечно, но через некоторое время работу дают. На сердце у меня
становится легче, но тут же мысль: "А почему, собственно говоря, я, как
комсомолец, должен получать работу вне очереди?"
Прибыли. Узнал как пройти к бирже труда.
Теперь этого барака с обширным двором, обнесенным высоким плотным
деревянным забором, который располагался почти напротив Горного института,
уже нет. Давно снесен, а территория застроена. Но я и сейчас въявь вижу
огромный двор, заполненный сермяжной и лапотной Россией. Украинцев почти
нет. Украина растит хлеб, сады, живность. В этом дворе, среди этой сдвинутой
с места России, мне предстояло провести много дней - до самых холодов.
Оказалось и для комсомольцев найти работу не так просто. Правда, у меня было
то преимущество, что не приходилось ежедневно выстаивать в огромной очереди.
Я просто шел к окошку инспектора по молодежи и, поговорив с ним, мог
отправляться куда угодно. И я без толку ходил по городу, пытаясь хоть что-то
заработать. Денег у меня было очень мало и я ограничивался расходом в 5-7
копеек - фунта полтора хлеба на день и немного овощей.
Время шло, надвигались холода - уснуть во дворе не было уже никакой
возможности, тем более, что одет я был по летнему. Пришлось купить на
барахолке какую-то рванину. На этом деньги мои и иссякли. Несколько дней
голодал. Потом, как говорят на Украине, занял очи у "серка" (собаки) и пошел
просить хлеба по дворам. Таким образом хлебная проблема была решена. Но
оставалась проблема ночевки. Проще всего было вернуться домой или послать
письмо отцу - попросить денег. Но я сам должен был войти в новую жизнь.
Однажды, когда я сидел на "весовой", ожидая, не подвернется ли
разгрузка вагонов, подошел паренек - меньше меня ростом, но крепыш,
коренастый и видимо старше меня.
- Слушай! У тебя нет чего-нибудь рубануть. Второй день ничего во рту не
было. Я только что вернулся с похода по дворам и мой мешок был полон. Я
гостеприимно пододвинул его к нему. Он начал жадно есть, и мы разговорились.
Я пожаловался, что замерзаю по ночам.
- Да что же ты! - воскликнул он - прекрасный же ночлег на "Мартыне"
(мартеновские печи). Я сказал, что не знаю, где это. Тогда он предложил
держаться вместе.
С Сережей дела мои пошли лучше. Разбитной и веселый паренек этот в тот
же день сумел занять один из вагонов, прибывших под разгрузку. Это было
нелегко. Желающих разгружать больше, чем прибывало вагонов. Все они
бросались к прибывающему составу, отталкивая один другого. Нередко доходило
до драк.
Сережа лучше меня разбирался в "экономической" политике. Он, как
оказалось, дал взятку десятнику и захваченный нами вагон был записан на нас.
С тех пор удача сопутствовала нам. Почти ежедневно, даже по два-три в сутки,
доставались нам вагоны. Мы приоделись, начали хоть один раз в день посещать
столовую и принимать горячую пищу. Спать в трубах под мартеновскими печами
тоже было тепло. Правда, грязно. Выходили мы из этих труб утром, как черти,
унося на себе всю накопившуюся за сутки мартеновскую пыль. Вот в таком виде
я и бежал однажды по утру через заводские железнодорожные пути, к одному из
разбросанных по территории завода кранов с горячей водой.
- Эй, хлопче! А почэкай лышэнь! - услышал я. Оглянулся. Ко мне шел
человек выше среднего роста, плотный, коренастый с длинными и толстыми,
по-запорожски свисающими, рыжими усами.
Человек приблизился. Теперь обратили на себя внимание глаза, буквально
лучившиеся добротой.
- Что же ты такой грязный? - спросил он.
- А в тому готэли, дэ я жыву, обслуга бастует.
- Дэ ж цэ той готель?
- На мартыне!
- О та ты, бачу, вэсэлый хлопець. А дэ працюеш? Я ответил серьезно. Он
продолжал расспрашивать - откуда я.
- Что в деревне скучно было? В город потянуло?
- И скажете такое - скучно. Да в нашей комсомольской ячейке все кипело.
Некогда скучать было.
- А ты что, тоже комсомольцам помогал?
- Что значит помогал? Я был агитпропом ячейки.
- Выходит ты комсомолец?
- Ясно дило!
- И комсомольский билет есть?
- Конечно!
- А ты куды сейчас бежал?
- Умыться.
- Ну, тогда беги умываться, а потом приходи вон туда... Он указал на
небольшое одноэтажное кирпичное здание. - Там меня найдешь. Только
обязательно приходи. Может я чем-то помогу.
И он помог. Со следующего дня я был зачислен в депо паровозов
железнодорожного цеха металлургического завода в городе Сталинo (ныне
Донецк) на должность подручного слесаря-арматурщика .
Примерно через месяц Сережа тоже стал работать в депо - кочегаром. В
последний раз я видел его летом 1934 года. Видел на паровозе. Он к тому
времени был уже опытным и любящим свое дело паровозным машинистом. Но в тот
день мы не заглядывали так далеко в свое будущее. После того, как я
рассказал о своем счастливом приключении, и мы вместе помечтали о будущем
Сережи, последний сказал: "А у меня тоже удача. Я нашел отличное место для
ночлега. И тепло и
чисто, и "шпаны" нет. Не то, что на "мартыне"
Сережа нашел лаз на котлы, в котельном цехе. Было там тихо. Никакой
матерщины и ругани шпаны, никаких похабных рассказов. Чисто, тихо! Такое
блаженство продолжалось около двух недель. Мы за это время преобразились.
Несколько раз были в бане. Отмылись. Помыли одежду. Завели даже коврики,
которые подстилали под себя на ночь. И вдруг всему пришел конец. Как-то
перед самым рассветом нас грубо выдернули из сна: "Ишь, разлеглись! Нашли
где! - Над нами стоял один из кочегаров. - А ну, мотайте отсюда! Чтоб духу
вашего не было!" Мы свернули свои коврики и пошли под улюлюканье других
кочегаров, прямо через вход в котельную. Хватило ума не выдавать свой лаз.
Когда я уже готов был перешагнуть порог котельной, послышался такой
знакомый, близкий голос: "Петя!" Я оглянулся.
- Петя, это ты? - Лицо обращавшегося покрыто угольной пылью, роскошные
черные усы тоже. Но я это лицо узнал бы и под маской. Петр Михайлович
Портнов - обрусевший болгарин, давний приятель дяди Александра, муж дочери
ногайской домовладелицы, у которой отец снимал для меня койку, когда я
учился в реальном училище и в трудовой школе. Мы поздоровались и немного
поговорили. Потом Петр Михайлович послал нас на котлы досыпать.
- В 6 часов утра я сменюсь и тогда разбужу вас. Пойдем ко мне. Это было
в Рождественскую ночь 1923 года.
Петр Михайлович с женой Мотей и ее сыном от первого брака восьмилетним
Шуриком Мариненко снимали на окраине города, рядом с заводом, крошечную
клетушку. Дом был забит жильцами, как соты. Несмотря на это, Петр Михайлович
и Мотя нашли у себя место и для меня. В этом же дворе устроили на жилье и
Сережу. Прожил я в этом гостеприимном уголке до поздней весны 1924 года.
Разрешение вопроса с работой и жильем открывало возможности и для моей
общественной деятельности. В комсомольской ячейке железнодорожного цеха
обстановка была сходной с той, что в Борисовке. Каждую свободную минуту
ребята отдавали ячейке. Там всегда был народ. Что-то делали, спорили,
обсуждали. Я с головой окунулся в эту работу. Брался за все, что поручали.
От подписки на газеты до подготовки докладов на любые темы. Моя активность
была замечена, и вскоре я получил одно из самых ответственных поручений:
организовать пионерский отряд и руководить им.
Чтобы лучше уяснить последующее содержание, коротко остановлюсь на
географии города.
Город в то время, когда я прибыл в него, назывался "Сталинo". К Сталину
это название не имело никакого отношения. Больше того, я сомневаюсь был ли в
Сталине хоть один человек, слышавший имя Сталина до смерти Ленина. История
наименования города такова. В 1919 году, сразу после изгнания белых, собрали
большой митинг жителей рабочего поселка Юзовка, как тогда назывался этот
город. На митинге кто-то поднял вопрос о необходимости смены названия, и
митинг единодушно принял постановление: "Считать позором, что центр
пролетарского Донбасса называется именем эксплуататора Юза. Чтобы смыть это
позорное пятно - переименовать рабочий поселок Юзовку в город стали -
Сталинo". Название к городу пристало. Когда я приехал все называли его так.
Консерваторами оставались только железнодорожники. Станция называлась
Юзовкой. Ее впоследствии переименовали официально, при том, вероятно, со
ссылкой на Сталина. Это, очевидно, и дало основания в период снятия имен
Сталина, переименовать и город стали (Сталинo) в Донецк.
Сейчас Донецк - большой современный город. Тогда это был конгломерат
поселков, естественным центром которых, являлся мощный металлургический
завод. Цехи завода были разбросаны по территории огромной естественной
котловины, поселки над нею, по ее периметру. Городом в то время называлось
только поселение, расположенное к северу от завода. Все его 16 линий (улиц),
имея своим основанием завод, шли с юга на север. Центром города была площадь
шириной 250-300 метров и протяженностью на всю длину линий (улиц). Если
встать в центре площади, у завода, спиной к нему, то справа ее ограничивает
Первая линия, слева - Вторая. Далее - параллельно ей - Третья, Четвертая,
Пятая, Шестая линии. Параллельно Первой линии - Седьмая, Восьмая и так
далее, до Шестнадцатой. Площадь, ограниченная Первой и Второй линиями,
занята магазинами, торговыми складами и рынками Центральным и Сенным.
Отдельные участки застроены зданиями не торгового назначения - 1-ой Трудовой
школы (бывшая гимназия), Горного института (бывшее коммерческое училище), и
некоторых учреждений.
Собираясь "вариться" в рабочем котле, я представлял себе рабочий класс
как некий могущественный монолит. И как же я был поражен, когда увидел, что
единоличное село объединено куда теснее, чем рабочий класс. Расслоение
рабочих было доведено до крайней степени. И это расслоение отражалось и в
расселении.
Центром заводских поселений нужно считать Масловку. Она расположена с
южной стороны завода. Причем, улицы не упираются в завод, как городские, а
опоясывают его. Дома Масловки - кирпичные, на одну и на две семьи - являются
собственностью завода. Живут в них мастера и особо высококвалифицированные
рабочие. За восточной окраиной Масловки особняки инженеров, а за ними дворец
директора завода. В мое время он был превращен в рабочий клуб. В центре
Масловки, почти у самого завода, - огромное здание - зрительный зал, сцена,
фойе. Назвали его "Аудитория", хотя оно было театральным помещением клуба.
Непосредственным продолжением Масловки была Ларинка. Она охватывала завод с
юго-запада. Заводских строений в этом поселке не было, но земля принадлежала
заводу и участки выделялись только кадровым рабочим массовых квалификаций.
Далее, на запад, к Ларинке, примыкала Александровка. Здесь земля тоже
заводская. Участки давались постоянным рабочим - чернорабочему заводскому
люду. Южнее Масловки был еще один поселок - четырехквартирные заводские
дома. Назывался этот поселок "Смолянинова гора" и предназначался он для
служащих и квалифицированных рабочих более низких разрядов, чем те, кого
селили на Масловке. Между Масловкой и Смоляниновой горой - заводские
особняки для рабочих редких и особо важных квалификаций. Рабочий плебс, люди
только зацепившиеся за производство, работающие на временных, сезонных и
особо низкооплачиваемых работах ютились в клетушках, которые сдавались
домовладельцами по баснословным ценам. Такие рабочие, кроме того, строились
"без спроса", создавали "дикие" поселки, так называемые "Нахаловки" и
"Собачевки". Один такой поселок был и у завода юго-восточнее директорского
дворца - километра полтора-два. Назывался этот поселок "Закоп".
Между жильцами различных поселков были незримые моральные перегородки,
пожалуй покрепче существовавших в России социальных перегородок. Девушка с
Масловки не только не выйдет замуж за парня с Александровки, но сочтет за
позор подать руку ему - познакомиться, поздороваться. Сошлюсь на собственный
опыт, добытый уже в советское время. Вхожу в магазин и почти нос к носу
сталкиваюсь с Шурой Филипповым. Я в то время уже был секретарем комитета
комсомола, а Шура - заместителем секретаря. Шура под руку с авантажной
дамой. Он старше меня года на три и уже давно женат, но я его жену не знаю.
Он немного смущенно: "Знакомьтесь!" И представляет: "Моя жена". Я протягиваю
руку и она, презрительно поджав губы, касается ее кончиками своих пальцев. Я
понял и, извинившись, пошел к прилавку. Иду и слышу: "Ты что это вздумал
меня с "граками" знакомить!"
- Потише! - слышу шопот Шуры.- Это наш секретарь. - Но в ответ еще
громче, с явным расчетом, чтобы я слышал: "Это для тебя он секретарь. А для
меня "грач", - какую бы должность не занимал".
Эту оскорбительную кличку ("Грак", "Грач", которую применяют люди,
считающие себя рабочей аристократией, к простому народу, к деревенщине) я
слышал по отношению к себе не один раз. На Ларинке в начале 1924 года я
создавал пионерский отряд. Нелегкое это было дело собрать уличных мальчишек,
и провести с ними пионерский сбор. А после этого добиться регулярной работы.
Для этого надо было заинтересовать. И мне пришла в голову счастливая мысль -
силами отряда, с помощью комсомольцев восстановить один из отправленных на
кладбище паровозов и один пассажирский вагон. Работа по восстановлению, а
затем катание в "своем" вагоне со "своим" паровозом скрепили пионерский
коллектив, привлекли интерес других неорганизованных ребят. Когда я, спустя
два года, вынужден был уйти из цеха, при нашей ячейке был не один пионерский
отряд, а куст - четыре отряда, в которых велась большая интересная работа:
спорт, военные игры, пионерские сборы, посвященные борцам революции и многое
другое.
Занят я был, конечно, не только пионерской работой. Шла борьба с
троцкизмом, и я не мог стоять в стороне. Я прочел "Уроки Октября", читал
периодическую прессу. И терялся. Нападало отчаяние. Неужели прав Троцкий?
Неужели мы, действительно, не можем создать социалистическое общество?
Неужели погибнем, если на помощь не придет мировая революция? Жить не
хотелось. И думать не хотелось. Я не из тех людей, что могут ждать спасения
от других. Я должен сам действовать. И вот в это время тяжких моих колебаний
в "Рабочей Газете" появляется статья Сталина "Троцкизм или Ленинизм". С
присущей ему простотой (теперь я, пожалуй, скажу упрощением) он тезис за
тезисом опровергает утверждения Троцкого. Оказывается социализм в одной
стране можно не только строить, но и построить. Задержка мировой революции
не должна нас останавливать. Мы обязаны своим трудом творить дело мировой
революции.
Мы будем строить социализм, и мы его построим. Я был согласен здесь с
каждой запятой. Сталин освободил меня от всех сомнений. Со статьей Сталина я
теперь не разлучался, не уставая разъяснять друзьям своим ее потрясший меня
смысл. Она была моим оружием и в споре с троцкистами.
Однажды меня пригласили в город, в клуб совторгслужащих: "Там будет
дискуссия с троцкистами", - сказал член бюро райкома. Нас встретили очень
любезно, предоставили лучшие места. Но вот началась дискуссия. И первого же
оратора от троцкистов наша компания встретила свистками, шумом, гвалтом.
Затем затеяли драку. Нас с трудом удалили из зала. Когда мы шли домой, член
бюро подошел ко мне: "А ты, что ж, стоял как красна девица? Ваши говорили,
что драчун".
- Я не могу драться с тем, кто меня не трогает. Тут надо уметь
хулиганить, а не драться. А я хулиганить не умею...
На душе у меня было пакостно. Я думал - как же так? Они хотят
дискуссировать, а на них с кулаками. Но дальше мысль не пошла. Я не стал
ходить на такие "дискуссии", и на том мой протест кончился.
В заводских партийных организациях троцкисты не сумели завоевать
заметное положение. Здесь ни слова вымолвить не давали. Для меня это
выглядело единством и от этого было радостно. Молодость, дружба, широкое
поле для удовлетворения потребности в общественной деятельности, любимая
работа - делали жизнь интересной, насыщенной. Хорошему настроению
способствовали и экономические условия.
Весной 1924 года я получал 45 рублей. Это, по тем временам, были
огромные деньги. От Петра Михайловича и Моти я ушел. Мы втроем сняли комнату
со столом в казенной квартире на "Смоляниновой горе". Комнаты и койки в
казенных квартирах не сдавались. "Стол" был юридическим прикрытием
"незаконного" извлечения дохода из государственной жилплощади.
Поселиться на частной квартире со столом, предложил мне мой новый
товарищ по цеху - Шура Кихтенко. Я пригласил в компанию комсомольца
электротехнического цеха Гришу Балашова, с которым подружился в коммуне.
Квартирохозяйка - она была матерью Шуры Кихтенко - предложила нам на троих
светлую комнату - площадью около 30 кв. метров - в два больших окна. Плата с
каждого по 15 рублей (с Шуры тоже) и, кроме того, мы, по своей инициативе
предложили дополнительно по три рубля с человека за стирку. На эти деньги -
(54 рубля) хозяйка кормила нас и содержала свою семью (она сама и две
девочки). Кормила великолепно.
Был зенит НЭПа. Рынки, что называется, ломились от продуктов сельского
хозяйства, продававшихся буквально по бросовым ценам. Даже коммунистическая
партия вынуждена была забеспокоиться о "ножницах" - слишком низкие цены на
сельскохозяйственные продукты и слишком высокие на промышленные товары. Для
ликвидации этих "ножниц" намечалось повысить цены на первые и понизить на
вторые. Но это так и осталось добрым пожеланием. Практически отпускные цены
и и на то, и на другое только повышались, и заготовительные цены на
продукцию сельского хозяйства до самых хрущевских реформ 50-х - 60-х годов
оставались на уровне 1924 года, то есть ее практически отбирали у населения
бесплатно.
Те годы я вспоминаю, как годы изобилия. В воскресенье я шел на рынок
просто погулять, отдохнуть душой. Горы арбузов и дынь, полные повозки самых
разнообразных фруктов и овощей. Сало, колбаса, хлеб, мука всех сортов, мясо,
крупа... все притягивает твой взор, охватывает чудеснейшей смесью запахов.
Разная живность пищит, хрюкает, ревет, кудахчет, гагакает... Богатство
страны на все голоса, всеми запахами и цветами красок заявляет о себе,
радует душу труженика. И не только на рынке богатство. А магазины! Частные,
государственные, кооперативные. Особенно сильны были тогда последние.
Центральный рабочий кооператив - Ц.Р.К. - сверкал не только красотою
вывесок, но и богатством содержания. Некоторое уныние наводили лишь
промтоварные магазины. Они и в ЦРК, и в госторговле нагоняли тоску
отсутствием в них покупателей. Село было буквально голым, но купить ничего
не могло. Цены были слишком высокие. На простую покупку не хватало всего
излишка урожая. Рабочим с семьями тоже приходилось не так часто делать
промтоварные закупки, хотя с моим окладом и без семьи покупка костюма,
скажем, или ботинок, затруднений не представляла. Я помню только один
случай, когда покупка забрала у меня двухмесячный остаток от получки, после
оплаты "стола". Это я купил серебряные часы. В остальном люди моего достатка
ни в чем себя не стесняли. Так беспечно, как я жил в годы НЭПа, будучи
рабочим, я уж потом никогда не жил, даже когда стал генералом.
Возвращаясь с работы, мы, как правило, у хозяйки не обедали. У нас было
много интересных дел, и мы спешили к ним. Обедали мы где-нибудь по пути - в
одной из столовых ЦРК. Эта организация развернула широкую сеть
продовольственных магазинов, столовых и буфетов. Столовые были подлинным
чудом. Сейчас в СССР первокласснейшие рестораны не умеют готовить столь
вкусно и так обслуживать, как это делалось в столовых ЦРК. Цены же даже
сравнивать неприлично. Столовые ЦРК были дешевле в десятки раз.
Прекрасная бурливая жизнь моя оборвалась внезапно. Осенью 1925 года я
перешел работать на паровоз - помощником машиниста. 1 февраля 1926 года мы
работали на шахте Смолянка. Утром 2-го паровоз по плану уходил на промывку.
Поехали взять путевой лист. Машинист вошел в помещение дежурного по станции.
Тот в это время заканчивая ведомостичку для нас, спросил:
- А может захватите "больные" вагоны из выходного тупика. Если да, то я
и их впишу сейчас вам.
Но так как бригаду сцепщиков с нашего паровоза уже перебросили на
другой, пришедший на смену, то дежурный, в ответ на согласие машиниста,
спросил:
- Прицепите сами или мне съездить?
Машинист высунулся в окно и, коротко сообщив мне о предложении
дежурного, спросил:
- Сумеешь прицепить или дежурный пусть едет?
- Сумею! Дело нехитрое! - ответил я.
Мы заехали в тупик. Я прицепил вагоны. - Пойду проверю состав. Сколько
единиц? Семнадцать! - говорю машинисту.
- Семнадцать - подтверждает машинист.
-- Ну, пройдусь. Подсчитаю. Посмотрю не расцеплено ли где, не затянуты
ли тормоза.
Машинист соглашается и я иду.
Через несколько минут возвращаюсь.
- В одном месте расцеплено - метров десять между вагонами. Я пойду. Как
дойду, свистну. Тогда давай потихоньку. Фонаря у нас нет. Светового сигнала
подать не могу, только собственный свист.
В месте расцепки с одной стороны платформа с незакрывающимся лобовым
бортом, с другой - крытый вагон без одного буфера. Подхожу к крытому вагону,
осматриваю фаркоп. В порядке. Свищу. Откликается гудок, и вагоны пошли на
меня. Едет очень осторожно, временами даже останавливается. Тут же толкает.
Уже близко. Беру фаркоп в руки. Нехватает буквально сантиметров, чтобы
набросить его на крюк, но состав в это время остановился, приторможенный
снегом. Машинисту, как мне ясно, пришлось добавить пару.
Резкий толчек, и буфер платформы соскальзывает с единственного буфера
крытого вагона и упирается в обшивку последнего. Не поднимающийся борт
платформы прижимает меня к вагону, нажимая чуть ниже диафрагмы. Все
произошло так быстро, что я, к счастью, фаркоп на крюк не набросил, но у
меня темно в глазах и, чувствую сейчас потеряю сознание. Проносится мысль:
вот тебе и длинная жизнь.
Почему я именно сейчас вспомнил об этом, давно забытом событии,
объяснить невозможно. А событие такое. В один из первых дней после нашего
поселения на "Смоляниновой горе" к нам в комнату зашла пожилая цыганка.
Говорила она, как и все украинские цыгане, по-украински, и внешне не
отличалась от других цыган, но в облике ее было что-то неуловимо
интеллигентное. Она сразу жу обратилась ко мне: "Позолоти ручку - погадаю".
Я резко отказался. Чтобы как-то загладить мою резкость Гриша Балашов -
человек внутренне мягкий - протянул руку и сказал: "Мне погадай". Она
внимательно посмотрела на его руку и сказала: "Ты не тот, за кого себя
выдаешь. И жизнь твоя пойдет не так, как ты наметил. Будешь летчиком, но...
недолго полетаешь". Самое удивительное в этом гадании: "летчик". В начале
1924 года даже самые фантастически настроенные комсомольцы не думали об этой
специальности. Стоит удивляться, что простая цыганка заговорила об этом.
После Гриши она снова приступила ко мне. Я снова, еще резче, отказался.
Не хватало еще комсомольцу гаданьем заниматься! Но она не отставала. К ней
обратился Шура: "Мне гадай!" Она мельком взглянув на его руку,
пренебрежительно сказала: "Что тебе гадать! Живешь по-собачьи и подохнешь
как собака". И снова ко мне. Ребята тоже взялись за меня. Пришлось дать
руку. И вот что она мне сказала: "Долго здесь не будешь. Пойдешь учиться. Но
кем захочешь стать - не станешь. Будешь военным. Служба будет успешная.
Товарищи завидовать будут. Потом придут страшные времена и войны. Не убьют.
Переживешь. Жить будешь долго, но старость... О-о!" Она скорчила
страдальческую рожу, и закачала головой. Вот это ее обещание долгой жизни я
и вспомнил полураздавленный вагонами.
Но вдруг облегчение. Неприцепленные вагоны от толчка стронулись с
места. Я пользуюсь этим и изо всех сил стараюсь приподнять борт. Немного
приподнимается, я проваливаюсь под вагоны и теряю сознание. Прихожу в
чувство от того, что меня волочит. Ничего не вижу, но соображаю: тормозная
тяга одного из вагонов захватила меня. Напрягаю все силы, чтобы отцепиться
от нее и откатываюсь от середины пути к одному из рельсов. Состав медленно
продолжает двигаться и мне приходит в голову, что если движение не
остановится, то я погибну под паровозом. Решаю кричать. Но вырывается только
слабый стон. Однако и он был услышан. Как раз мимо шли рабочие на смену.
Послышались крики: "Человек под вагоном! Остановите паровоз!" Вскоре слышу:
"Тут-тут-тут" сигнал остановки паровоза, и я теряю опять сознание. Пришел в
себя только в больнице, услышав, что состригают мои чудесные рыжие кудри.
Заплакал от обиды и снова потерял сознание.
Почти месяц между жизнью и смертью. Потом начал поправляться.
Постепенно возвращается и зрение. Что произошло физиологически - не знаю, но
в обоих глазных яблоках кровоизлияние. Теперь глаза постепенно очищаются от
крови. Выписался из больницы в конце марта. Заключение медкомиссии: "Перевод
на работу, не связанную с физическим трудом". Волосы ко времени выписки
отросли, но больше уж никогда не кудрявились.
9. ПРОДОЛЖАЮ "ВАРИТЬСЯ"...
Прямо из больницы - в райком комсомола. Поговорить насчет работы. В
райкоме я был уже личностью известной, и мне предложили дальше продолжать
работу с детьми. Направили политруком в Первую трудовую школу. Работа
временная, до возвращения с курсов основного работника, поэтому ни друзей,
ни близких знакомых завести здесь не успел. Первая школа запомнилась только
беседами с мамами еврейских учеников. Не знаю кто и для чего придумал
создать в Сталино еврейскую трудовую семилетнюю школу. Но политруку эта
школа далась. Все мамы бросились доказывать, что ee Изя, Гриша, Роза и т. д.
еврейского языка не знают и учиться в такой школе не могут. Всех таких мам
направляли ко мне. А я, согласно полученных мной указаний, пытался доказать
этим мамам, что язык можно выучить, что вообще важно евреям возродить свою
культуру и т. д. в том же духе.
Сбить меня было невозможно пока разговор велся в такой плоскости. Но
вот однажды, вместо мамы, явился папа и перевел дело совсем в другую
плоскость. Он спросил, а где его Изя будет учиться после окончания еврейской
школы? И я скис. Так и не найдя ответа на этот вопрос я закончил свою
временную работу. И поехал на другую, тоже временную, тоже на должность
политрука и тоже в трудовой школе, в рабочем поселке Путиловка.
Из этой школы запомнился директор. Педагог до мозга костей. Любимец
всех учеников. Время было всяких опытов. Присылались различные директивы,
обязательные к немедленному и безусловному исполнению. Вот пришла директива,
что директор еженедельно должен проводить со школьниками урок вопросов и
ответов. При этом указывалось, что все вопросы должны быть зачитаны вслух. И
если на какой нибудь из них директор немедленно ответить не может, то должен
сказать, когда будет дан ответ. И вот первый такой урок. Записки все поданы.
Директор берет по одной, читает и тут же дает ответ. Сидят 14-15-летние
девочки и мальчики. Мордочки все настороженные, хитренькие. Все знают, что
среди вопросов есть один, которого все ждут. И вот этот вопрос. Директор
читает: "Откуда берутся люди?" Все даже приподнялись. Глаза горят хитрецой.
Директор не меняя ни тона, ни выражения лица говорит: "О, это очень просто!
Приводят, вот, хотя бы к нам в школу ребенка, чурбан-чурбаном. Но здесь мы
его обтешем, отшлифуем - смотришь и человек получается. А тому, кто писал
вот это, я могу сказать - он уже человек. Да знаний и такта маловато. Ему
видно хочется знать, как люди размножаются, так это очень серьезный
жизненный и научный вопрос. Он совсем не подходит для развлекательного
вопрошательства вот на таком собеседовании. Ученики, все до единого, в том
числе, следовательно, и автор вопроса устроили директору за этот ответ
бурную овацию. Могу только вообразить, как бы выглядел на месте этого
директора другой, менее опытный и умный человек.
Недолго пришлось мне поработать с ним. Вернулся из отпуска штатный
политрук этой школы, а меня ждало новое назначение - станция Желанная -
политрук детгородка для несовершеннолетних правонарушителей. Здесь я
намеревался долго поработать и потому начал с подбора актива, который был бы
моей опорой. Ваня Федотов стал председателем пионеротряда, Коля Бугримов
председателем Совета городка. Обе эти организации проделали очень большую
работу по воспитанию правонарушителей. Правда, мне пришлось перенести много
неприятностей за создание неположенного пионеротряда. Но в конце концов его
все же узаконили. Тут я победил. Но потерпел полное поражение в борьбе со
злом, воплощенным в конкретном человеке.
К нам прислали хорошо знакомого городку беспризорника Рыжкова. Лет
15-ти, но маленький ростом, с мордочкой хорька, узкие злые щелки-глаза,
редкие зубы и выражение дегенерата. Сразу же после его прибытия началось
воровство, которое все ширилось. Расследование, предпринятое Бугримовым и
Федотовым, установило - воруют малыши под руководством Рыжкова. Этот
дегенерат, по какой-то непонятной причине, имел непоборимое влияние на
малышей. Очень хорошие, умные, ласковые мальчики 6-ти - 7-ми - 8-ми лет и
даже десяти выполняли все указания этого дегенерата. Что я ни предпринимал -
ничего не помогало. И тогда я решил ради спасения малышей убрать Рыжкова.
Убрать официально не удавалось. Органы наробраза в ответ на просьбы об этом,
советовали воспитывать. Тогда наши старшие активисты, по моему совету,
отвели Рыжкова на станцию, дали продуктов и денег и "посоветовали"
немедленно уехать: "Вернешься, - сказали ему - прирежем!" Больше он к нам не
попадал. Развращал малышей в других детгородках.
С Желанной у меня связано и другое, тяжелое воспоминание. Здесь я
впервые сблизился с женщиной. Казалось бы, что особенного. Парню
девятнадцать лет. Но для меня это чуть не кончилось трагедией. Дело в том,
что в моей душе творился страшный разлад. В годы моего "вываривания" в
рабочем котле среди комсомольской и околокомсомольской молодежи
господствовала теория безлюбовности. "Нет любви. Есть физиологическая
потребность и естественная тяга к продолжению рода человеческого". Такова
немудреная "мудрость" рационалистического взгляда на отношения мужчины и
женщины. "Есть физиологическое влечение и удовлетворяйте его, и нечего
мечтать о принцах и принцессах и вздыхать при луне". Создалась целая
литература пропагандирующая такое отношение к любви. "Без черемухи", "Луна
слева", "Луна с правой стороны" - вот только некоторые из названий забытых
теперь книг, которые во времена моей юности зачитывались до дыр. Я, как
истый комсомолец, воспринял, естественно, рационалистический взгляд на
любовь и высказывался только в этом духе.
Но то, что в душе заложено не так просто удалить оттуда. Воспитывался я
на классической литературе, на идеалах тонкой, самоотверженной, чистой любви
и мечтал когда-то о встрече той единственной, которая только для меня. Вес
это было придушено рационализмом, но из души не ушло. И именно это, не
ушедшее, удерживало меня от случайных связей. А здесь я себя не сдержал.
Приехала девушка из нашей железнодорожной ячейки комсомола - чистая,
красивая, увлекшаяся, а может и полюбившая меня, но наслушавшаяся тех же
физиологических теорий. Оставшись вдвоем, мы потянулись друг к другу. Она
мне нравилась, но я... не любил ее. И мне после сближения сказать ей нечего
было. У меня было пакостно на душе. Как будто я совершил какое-то черное
дело. Мне жить стало противно. - Если это и все, если это главное, для чего
живет человек, то зачем тогда жить? - думал я. Не покончил с собой я в тот
день только случайно. Великий руководитель - господин Случай сумел
остановить мой, точно рассчитанный и подготовленный бег к смерти и дал время
задуматься над тем, что я хочу совершить. С тех пор я уже больше никогда не
терял интереса к жизни, оптимистического взгляда на нее.
В детгородке я проработал тоже недолго. Окружком комсомола рекомендовал
меня, то есть по сути назначил, секретарем Селидовского сельского райкома
комсомола. Тогда еще не было первых, вторых секретарей. Был один секретарь и
два платных члена бюро райкома - заведующий организационным отделом и
агитпроп. Принимая это назначение, я был в плену представлений о сельских
комсомольских ячейках, как о подобии нашей Борисовской сельской ячейки.
Поехав в свой первый объезд района, я горько разочаровался. Везде царил
формализм, мертвечина. Большинство ячеек существовали только на бумаге. В
остальных не было энтузиазма, молодого кипения, да по существу, и полезной
практической работы. Даже в центре района, в большом степном селе Селидовке
- ячейка собиралась только на собрания, на которые приходило около половины
комсомольцев и обсуждались скучнейшие доклады о каких-нибудь задачах:
"заготовки яиц", "разведения кроликов", "о помощи борцам революции" и т. п.
Я окунулся в работу. Все свое время отдавал ячейкам и, пытался вдохнуть
в них жизнь, подсказать вопросы, которые могли бы увлечь комсомольцев. И при
этом, естественно, вспоминал опыт комсомола Борисовки, опирался на этот
опыт. Я добивался, чтобы комсомольцы занялись культурной работой среди
населения, организовали политическую учебу, вникали в хозяйственную и
общественно-политическую жизнь села: помогали сельсовету и комитету бедноты
("Комнезаму"). Больших дел я, конечно, не натворил. Чтобы работа кипела,
надо чтоб инициатива шла снизу. Такой инициативы в сельском комсомоле (по
опыту Селидовки) на рубеже 1926-27 годов не было. Вся энергия уходила в
единоличное хозяйство. Оно бурно возрождалось, но практически без помощи
города. Не было машин. Ремонтировали дореволюционное старье. Не хватало даже
сбруи для лошадей и другой тягловой силы, не во что было одеться. Чтобы не
светить голым телом приходилось изготавливать одежду из домотканных
материалов и шкур животных. Совершилось, по сути дела, возвращение к
натуральному хозяйству. В этих условиях комсомол свое место в жизни не
находил. Мне удалось несколько расшевелить наши ячейки. Мертвых организаций
во всяком случае не стало. Комсомольцы узнали свой райком. Стали его
посещать.
Работая здесь, я не терял связи с заводскими ячейками. Мне удалось
добиться, что к нам в район стали выезжать добровольные (шефские) бригады
для ремонта сельхозинвентаря. Часто ездил на завод я сам, чтобы выколотить
металл для наших сельских кузниц.
Во время одной из таких поездок меня зазвал к себе секретарь партийной
организации железнодорожного цеха - машинист Илья Разоренов. Он спросил:
- В партию поступать собираешься?
- Что за вопрос! Если бы не собирался, то зачем бы в комсомол вступал?
- Ну, если так, то вот тебе анкета. Пиши заявление и заполняй анкету.
- А куда писать?
- В нашу парторганизацию.
- Но я же в цехе сейчас не работаю...
- Это не твоя забота. Ты делай, что тебе говорят.
- Тут, ты, Илья, что-то темнишь. Со мной так не надо. Если собираетесь
возвращать в цех, то почему бы не сказать об этом прямо?
- Говорить прямо немного рановато. Но ты парень не терпеливый, и я тебе
скажу. Не для разглашения, понятно. Окружком намечает объединить все
транспортные организации города, завода и прилегающих шахт. (16
подразделений) в один транспортный комбинат. В комбинате создаются партийный
и комсомольский комитеты - на правах райкомов. На секретаря комсомольского
комитета партийная организация выдвинула твою кандидатуру.
Таким образом, я снова оказался в рабочем котле. В партию меня приняли
ровно через год, после того, как я попал между вагонами и был полузадушен
ими - в феврале 1927 года, но в цех вернулся лишь летом того же года. Пока
подбирали мне замену, пока решался вопрос о создании транспортного комбината
я продолжал работать секретарем райкома комсомола.
Наконец меня освободили. Пленум райкома высоко оценил мою работу. Но
самое дорогое для меня было то, что с места внесли предложение записать:
"особо отметить компанейский характер тов. Григоренко, его дружеские
отношения к рядовым комсомольцам и любовь к нему с их стороны". Добавление
было принято единогласно. Заканчивалась резолюция пожеланием мне успехов на
новой работе.
И вот первое собрание комсомольцев транспортного комбината - всех его
16-ти ячеек. Избран комитет комсомола - 21 человек. Меня избрали секретарем.
Завотдел - Шура Филиппов - квалифицированный слесарь-инструментальщик,
потомственный рабочий, родители жили на Масловке. Агитпроп - Ильяшевич.
На следующий день иду к Разоренову.
- Прошу платную должность секретаря заменить платной должностью
заворга.
- Почему?
- Во-первых, задача секретаря руководить членами комитета, добиваться,
чтобы работу тащили они. А платный секретарь в силу просто того, что он не
занят на производстве, начнет заниматься текучкой и увязнет в ней. В конце
концов производственники ему начнут давать поручения - "сделай, Петя, ты же
ничем не занят". Во-вторых, - и оказываюсь в невыгодном материальном
положении. Оклад секретаря маленький, а право на сохранение оклада я
потерял, так как иду на комсомольскую работу не с производства,
(производственникам, назначаемым на выборные должности, если новые оклады
были ниже прежних, сохранялся прежний заработок). Поэтому я и предлагаю
поставить на оклад заворга. Его работа по самому своему характеру, требует в
значительной мере личного исполнения и ему просто, кстати, взять на себя всю
текучку в комитете. А материально он ничего не потеряет, так как ему будет
сохранен сегодняшний заработок.
- А пойдет ли он? Все же потеря квалификации.
- Ну ты же пошел. И я, и другие. Избран, значит пойдет.
Илья пообещал переговорить в окружкоме. Там сначала удивились. Потом,
узнав, что предложение выдвинул сам секретарь, согласились.
Как реагировал Шура, когда я ему сказал? Обрадовался! И с тех пор, во
всех перипетиях, завязавшейся впоследствии борьбы, преданно поддерживал
меня. И вообще я обнаружил, что рабочие, как правило, с удовольствием уходят
на чиновничьи посты. И Соломатина Ивана Федоровича я склонил к вступлению в
партию перспективой занять руководящее положение. Не имея намерения сулить
это, я просто теоретически обосновывал необходимость вступления в партию
кадровых рабочих. И сказал при этом:
- Сейчас требуется такая масса кандидатов из рабочих, для выдвижения на
руководящую работу, а Вы потомственный пролетарий вне партии. Да Вас, с
Вашим умом, уже из кандидатов пошлют на выдвижение.
С этого разговора он отказался от своей прежней позиции нежелания
вступать в партию, начал посещать партсобрания и вскоре вступил в кандидаты
партии. И его, действительно, из кандидатов послали на руководящий пост в
кооперацию.
Более двух лет просекретарствовал я, совмещая это с работой на
производстве. Правда, предоставленная мне должность - дежурный слесарь
позволяла время от времени отлучаться по делам комитета. Если рассказывать
об этой работе, то опять надо вспомнить энтузиазм и увлеченность
претворением в жизнь идей партии. Началась эпоха индустриализации. Гремел из
всех микрофонов Турксиб и начал выходить на авансцену Днепрострой. А там
началась массовая коллективизация, Магнитострой... И везде, как вещают
печать и радио, успехи. И во всем хочется участвовать. Но... у каждого есть
свои задачи, которые и надо выполнять. Одновременно, в меру сил, помогать
партии, на других участках социалистического строительства. Так, еще до
массовой коллективизации я ездил, по просьбе своих борисовских комсомольцев,
к отцу - убедить его вступить в артель. Они, не без оснований, считали, что
примеру отца последуют другие. И это предположение оправдалось. К 1928 году
в Борисовке было коллективизировано свыше трети хозяйств. Отец был полеводом
артели, и полеводство, надо сказать, было у него в образцовом порядке.
Вообще это время вспоминается как бурная пора великих дел. Нельзя
отрицать - умел Сталин выдвигать все новые большие задачи. И мы, как
зачарованные, взирали на эти манящие дали. Помню, - правда, это было
несколько позже описываемого времени, но, по сути, это один и тот же период,
какой энтузиазм вызвала сталинская статья "Год великого перелома". Уже резко
нехватало хлеба. Появились хлебные очереди, приближалась карточная система и
великий голод 30-х годов, а мы увлеченно зачитывались сталинской статьей и
радовались: "Да, действительно, великий перелом - ликвидировано мелкое
крестьянское хозяйство, устранена сама почва, могущая возродить капитализм.
Теперь пусть попробуют тронуть нас империалистические акулы. Теперь прямой
путь к полной победе социализма".
Два последних моих года в "пролетарском котле" насыщены и в личном
плане.
В сентябре 1927 года я женился. Отношение к любви у меня оставалось
прежнее. И любви, поэтому, я не искал. Выбирал хорошую жену. Выбрал девушку
из прекрасной, очень дружной рабочей семьи. Из самого рабочего низа -
родители имели собственную землянку с крохотным огородом на Александровке.
Мария, предпоследняя из шести детей (двое сыновей и четыре дочери), стала
моей женой, и мы прожили в согласии около 13 лет. Но отсутствие любви себя
проявило. Совместная жизнь в конце концов стала невозможной, и мы
расстались. А потом ко мне, наконец, пришла любовь. Та, что одна на всю
жизнь.
Здесь же пронеслась надо мною и буря самых отвратительных человеческих
страстей - борьба за власть.
Как-то утром, ко мне на работу прибежал взволнованный Шура Филиппов с
городской газетой. Показал подвал: "Сын кулака - секретарь крупнейшей
производственной организации комсомола". Статья была обо мне. В ней
голословно утверждалось, что я сын крупного кулака и дальше шло
морализирование на эту тему. Я прочел, говорю Шуре:
- Не о чем волноваться. Если б это было где-то за тридевять земель, а
то ведь всего 250 километров. Сегодня выехать, а завтра вернешься. Не будем
пороть горячку. Пусть партком проверяет, ведь я же член партии.
Но вечером горком комсомола собрал пленум комитета с повесткой дня о
статье. Дали мне слово. Я сказал, что это ложь, которую несложно проверить.
Выступил Ильяшевич, сказав, что считает недопустимым, чтобы человек,
запачканный подозрением, продолжал руководить организацией. Внес предложение
освободить меня от обязанностей секретаря. Выступил Шура Филиппов. Сказал:
- Мы не можем верить заявлению неизвестного и не верить человеку,
которого мы хорошо знаем, к тому же члену партии. Пока дело не проверено
никаких организационных мер предпринимать нельзя. И вообще нельзя решать
вопрос о члене партии, не испросив мнения парткома.
Я задал вопрос: "Откуда компрометирующие меня сведения?" Представитель
горкома ответил:
- Это тайна газеты. Вы что, газете не верите?
- Не верю, - ответил я. - Чтобы кто-то ей поверил надо, чтобы она
доказала свою правоту.
После этого представитель горкома внес предложение вести дальнейшее
обсуждение без меня. Комитет не соглашался, но я сказал: "Я не буду вам
мешать" и ушел. По окончании узнал - один Ильяшевич голосовал за снятие.
Затем началось. Пришли из Борисовки и из Бердянска ответы на запросы
парткома, опровергающие утверждение газеты. Тотчас в газете демагогическая
статья: "Сын кулака и его покровители". В ней выражается недоверие справкам
из села, на том основании, что кулак может купить должностное лицо за
поллитра. Наш партком посылает эту статью в Бердянский райком партии с
просьбой дать развернутый ответ. Приходит возмущенное письмо, в котором
дается развернутая характеристика моему отцу и мне, как организатору
борисовского комсомола. На это газета отвечает новой статьей: "Позиция
транспортного парткома в деле сына кулака". В статье пишется, что партком
занял позицию защиты сына кулака, и тем лишил комсомольцев возможности
демократически решить вопрос о своем недостойном руководителе.
А между тем, партком, по совету горкома партии, ни разу не вмешался в
то, что делал горком комсомола. А горком настойчиво добивался снятия меня и
назначения Ильяшевича. По этому вопросу проведено 6 заседаний бюро и 3
пленума нашего комитета. Ни на одном предложение горкома не было поддержано
никем, кроме Ильяшевича. Я, измотанный нравственно, передал Шуре заявление,
что отказываюсь от секретарства до тех пор, пока дело не будет закончено. На
следующий день меня вызвали в партком и предупредили, чтобы я не
"партизанил".
- Ты член партии, и только партия может тебя освободить от секретарских
обязанностей. Возьми, вот, свое заявление и порви... - сказал мне Илья
Разоренов.
Я заявление взял, но сдержаться уже не мог. Закатил истерику на тему
"до каких пор". На что Илья мне резонно сказал:
- Ты прав? А если прав, то доказывай свою правоту, пока не докажешь.
Сколько б это времени ни заняло!
Не знаю откуда, но в горкоме о моем заявлении узнали. И бюро горкома
приняло решение: "На основании личного заявления тов. Григоренко, освободить
его, до окончания расследования дела, от обязанностей секретаря комитета.
Временно обязанности секретаря возложить на тов. Ильяшевича".
Наш комитет отклонил это решение горкома, сообщив ему, что у него нет
ни письменного, ни устного заявления тов. Григоренко. Горком пригрозил
роспуском нашего комитета, как оторвавшегося от масс комсомольцев. В ответ
на это наш комитет назначил общее собрание для обсуждения постановления
горкома комсомола. Собрание выразило полное доверие комитету и лично
секретарю комсомольского комитета тов. Григоренко. "Собрание выражает полное
недоверие к действиям бюро горкома в отношении дела тов. Григоренко и
требует немедленного окончания этого дела. Собрание также выражает недоверие
лично тов. Ильяшевичу и постановляет вывести его из состава бюро и пленума
комитета".
Почти сразу же после собрания дело "взорвалось". Оказалось, что
Разоренов в ответ на последнюю статью послал в Борисовку под личиною
отпускников двух человек: старика-машиниста, члена партии с дореволюционным
стажем и комсомольца, из семьи потомственных рабочих, который в моем деле
занимал позицию недоверия ко мне. Фамилии обоих помню: Николаев и Дмитриев.
Они вернулись и рассказали все об отце, добавив и свои личные, очень
дружественные впечатления. Выступали они на партсобрании, на комсомольском
собрании и перед рабочими. В это же время дело развязалось и с другой
стороны. Горком партии установил, что Ильяшевич - сын владельца единственной
в городе швейной фабрики, выдавал себя за служащего этой фабрики на основе
свидетельств своих бывших рабочих, состоявших теперь в партии. Ильяшевичу
очень хотелось секретарствовать, и его друзья из горкома комсомола и газеты
хотели ему помочь.
Дело завершилось раздачей многих выговоров. Газета же поместила лишь
короткую информацию: "Обвинения в отношении секретаря комсомола
транспортного комбината тов. Григоренко не подтвердились". Когда же я
спросил, кто подавал на меня заявление, мне ответили: "Какое это имеет
значение? Тот человек уехал. Вы его лично не знаете. Он только наездами
бывал в вашем селе. Возможно он ошибся".
Впоследствии, я убедился, что это была действительно ошибка.
Поучительно мое дело тем, что внутрипартийная и внутрисоюзная
демократия в то время еще существовала, хотя уже дышала на ладан. Теперь,
неподчинение высшей инстанции невероятно, сколь бы бессмысленное и
несправедливое решение ни приняла высшая инстанция, оно будет выполнено
беспрекословно. А в моем деле низшая, осмелилась не только не выполнить, но
и выразить недоверие высшей.
Забегая вперед скажу, что более чем годичная нервотрепки с "сыном
кулака" принесла мне и пользу. Перед окончанием Академии Генерального Штаба
нас, 12 человек, вызвали в Главное Управление Кадров. Три дня мы часами
высиживали там, заполняя анкеты и участвуя в собеседованиях со все более
высоким начальством, К концу третьего дня нас осталось четверо и всем
четверым предложили явиться в ЦК. Там тоже заполняли анкеты, собеседовали.
Осталось сначала нас двое, затем я один. Куда отбирают, об этом нельзя было
даже спрашивать. Мы все это знали и потому молча ожидали конца отбора. И вот
мне назначена встреча с особо высоким товарищем. Судя по намекам,
представляющего меня, тоже довольно высокого чиновника ЦК, меня будет
принимать кто-то из членов Политбюро.
Сидим мы с моим "представляющим" в огромном кабинете, ждем вызова к
последнему, кто будет решать мою судьбу. Говорить уже не о чем. Все
переговорено. И "представляющий", от нечего делать, листает мое личное дело.
- Взысканий не имеете? Ни по партийной, ни по комсомольской?
- Нет!
- Компрометирующего вас тоже ничего нет?
- Нет! - говорю - И вдруг молнией мысль: "А сын кулака?"
- Было! - вскрикиваю я, - было заявление, что я сын кулака. Правда оно
было опровергнуто. И сам заявитель признал, что ошибся.
Но мой "представляющий" уже не слушал меня. Бегая глазами по пустому
столу, он явно искал повода выйти. Наконец, не найдя повода, вышел так
просто. Возвратившись, сказал: "Товарищ, который нас должен был принять,
сегодня занят. Мы вас вызовем, когда потребуется". Но вызова не последовало.
После войны я случайно узнал, что в тот день решался вопрос о моем
назначении военным атташе в фашистскую Германию. Мне остается только
возблагодарить Бога за то, что не допустил этого.
Были и другие трудности, были неприятности. Но, в целом, жизнь того
времени, периода моего "вываривания в рабочем котле" вспоминается как
прекрасный сон. Но "вываривание" подходило к своему естественному концу. В
августе 1928 года вызвал меня Илья.
- Горком партии, по указанию ЦК создает вечерний рабочий факультет.
Набор ведется на все четыре курса. Развертывается он на базе Второй трудовой
школы. Свяжись с директором и приступайте к вербовке рабочей молодежи. Имей
ввиду - это важная партийная задача. Мы не можем сейчас, когда
развертывается непосредственная борьба за социализм, продолжать опираться на
старую интеллигенцию, не можем полностью доверять ей. Нам надо создать свою,
пролетарскую интеллигенцию.
Прошло свыше месяца, и у нас состоялась повторная беседа о рабфаке.
Илья, когда я зашел к нему, строго спросил:
- Ну, как с вербовкой рабочей молодежи на рабфак?
- Мы провели работу со всеми возможными кандидатами.
Провели комсомольские и молодежные собрания.
- Знаю, знаю, - перебил он меня. - Это все мне известно. А меня
интересует другое: набрал ли рабфак нужное число учеников?
- Этого я не знаю.
- Зато знаю я. Позорный провал. И 10 процентов не набрали.
- Значит нет желающих, - раздражаясь его тоном, отвечаю я. -
Разъяснительная работа была проведена достаточная.
- Да не разъяснительная работа нужна, людей надо набрать на рабфак в
количестве определенном партией - повышенным голосом подчеркнул Илья. - Не
разъяснять, а пример показать и потребовать с комсомольцев. Ну, вот ты сам,
поступил на рабфак? На какой курс?
- Нет, не поступил. Я хочу квалификацию закрепить.
- Рабочую квалификацию будут другие получать, а вам инженерами
становиться надо. А в общем спорить не будем. Есть решение горкома партии -
обязать коммунистов и комсомольцев идти на учебу на рабфак.
Решение партии я всегда считал законом для себя. Я поступил на второй
курс. После партийного нажима темпы вербовки резко усилились. По плану
набрать надо было на нее четыре курса по 150 человек, то есть всего 600.
Фактически к концу сентября было набрано около 800 человек, но почти все на
первый курс. На втором было несколько десятков, на третьем - несколько
человек, а на четвертом ни одного. Рассмотрев этот вопрос, горком партии
поручил директору принять всех, но после месяца учебы всех слабых отсеять, а
остальных перераспределить по курсам, исходя из индивидуальных способностей
рабфаковцев. В результате этого перераспределения 1-й и 2-й курсы были
укомплектованы полностью. На третьем курсе оказалось 56 человек и на 4-ом -
13. Меня зачислили на третий курс.
В сентябре 1929 года, едва началась учеба на рабфаке, нас, теперь уже
четверокурсников стали вызывать в здание окружного совета профсоюзов для
собеседования. Оказывается приехала комиссия для вербовки, по решению ЦК
КПУ, рабочих от станка в Харьковский Технологический институт. Пришла и моя
очередь для беседы. В комнате ожиданий я познакомился с перечнем
факультетов, поэтому сразу ответил отказом на предложение пойти на учебу в
ХТИ без экзаменов.
- Почему, - спросили меня.
- А зачем мне торопиться. Мне осталось несколько месяцев учебы, и после
этого я смогу поступить куда захочу. А здесь что? Нет же ни одного
факультета, который меня интересовал бы!
- Да что вы! Вы же паровозный машинист, а у нас локомотивный факультет.
Будете не водить, а строить локомотивы.
- А я не хочу строить локомотивы. Я хочу мосты строить!
- О, ну тогда вам тем более к нам! Вот, пожалуйста, посмотрите, - он
раскрыл книжечку (в ожидании я смотрел список факультетов на одном листике)
- на строительном факультете отделение мостов. И руководит этим отделением,
если вы знаете мостовиков, крупнейший авторитет, ученый с мировым именем -
профессор Николаи.
И я дал немедленное согласие.
Получив направление в институт, я отправился рассчитываться. Снова
отрыв от привычного, дорогого, уход в незнаемое, неведомое - лучшее ли?
Иное, наверняка. Но прежде чем уехать в Харьков, я должен рассказать, что
цыганкино гадание пришлось вспомнить не только между вагонами. Летом 1926
года Гриша Балашов поехал в свой первый отпуск к себе на родину - в город
Балашов, где он не был с 1922 года. Почему так долго не был, я знал. Тогда,
после гадания цыганки, шагая на следующее утро рядом со мной на работу, он
вдруг сказал: "А ведь цыганка права, я действительно не тот, за кого себя
выдаю. Я сын священника. Когда отца начали преследовать и меня выгнали из
девятилетки, я уехал к дяде, учителю, в Балашов. Дядя мне достал справку,
как своему сыну, будто я сын учителя. И я уехал. С этой справкой поступил на
работу и в комсомол. Теперь отец его умер, и он намеревался подать заявление
с разоблачением себя, в надежде, что ему простят его обман. Я посоветовал
ему не делать этого. Если же дознаются сами, скажешь, что воспитывался у
дяди и считал его отцом. Гриша долго колебался, но в конце концов послушался
моего совета. Не знаю почему, но я считал этот обман полностью оправданным.
Собравшись ехать в отпуск, он советовался со мной. Очень опасался, что
его в Балашове могут разоблачить. Я же высказал мнение, что такая поездка
ему будет полезной. Договорится с дядей о версии "воспитанника" и
продемонстрирует продолжение связи с воспитателем. В конце концов Гриша
поехал. Но... из отпуска не вернулся. В это время в Балашове создавалась
авиационная школа, со временем превратившаяся в прославленное "Балашовское
летное училище".
Гриша поступил в него. В 1928 году окончил. За отличные успехи оставлен
в постоянном составе училища - инструктором. Во время учебно-тренировочного
полета отказал мотор. Одновременно что-то случилось с двойным управлением,
инструктор не мог перебрать управление на себя. Добрался как-то до
управления курсанта и попытался посадить самолет. Но потерпел аварию.
Курсант остался жив, а инструктор умер в больнице, не приходя в сознание.
Я узнал о гибели Гриши через месяц. Товарищи нашли у него мое письмо и
решили сообщить мне о происшедшем. Странные чувства одолевали меня. Я не
мог, просто не в состоянии был поддаваться мистике, но гадание сбывалось
столь реально, что объяснить все случайным совпадением я тоже не мог.
10. НОВЫЙ КОТЕЛ.
При отъезде из Сталинo мы получили в вербовочной комиссии адрес
студенческого клуба в Харькове на Пушкинской улице. Комендант клуба,
превращенного в общежитие, выдал нам матрасы и дал очень "ценные указания":
"Ищите место в зрительном зале". Когда я вошел, зал гудел, как улей и был
набит людьми до отказа. Несмотря на это я сумел приткнуть свой матрас к
стене зала, почти у самой сцены. Первый интересовавший меня вопрос: "где
поесть?" удалось выяснить, не сходя с места. Мне сказали, что единственная
из действующих в Харькове студенческих столовых находится неподалеку, на
этой же улице. "Но, - добавили при этом - там ничего нет". Я понял это
замечание не буквально, а как то, что нет выбора - бери, что осталось.
Оказалось, однако, что действительно там нет ничего. Даже хлеба. Оставалось
непонятным, для чего она открыта?
Я пошел в ближайший ресторан. Рестораны еще действовали, как открытые
для всех предприятия питания, но цены были совершенно невероятные. В 5-6 раз
дороже, чем в столовых, в которые теперь допускались только "свои", по
пропускам. На следующий день я снова попытался поесть в столовой. Результат
отличался от вчерашнего только тем, что вчера я узнал, что "ничего нет" вне
всякой очереди, а сегодня, после того, как выстоял в длиннейшей очереди.
Снова пошел в ресторан. После подсчитал свои ресурсы и решил: буду один раз
в день ходить в ресторан, а завтракать и ужинать в общежитии хлебом с
кипяточком. Денег хватило на ресторан примерно на месяц. Потом пришла пора,
когда и я, как все, вырывался с последнего урока и, размахивая портфелем,
мчался по улицам Харькова к заветной цели - столовой. Призом был
обезжиренный и невкусный студенческий обед. Но приз этот, как и всякий приз,
доставался далеко не всем. Я совершенно отощал. Все больше одолевало желание
вернуться в цех. Сдерживали два обстоятельства. Первое. Боязнь стала
объектом насмешек товарищей по цеху. Я был уверен, что никто не поверит
моему рассказу о причинах возвращения. Все будут думать, что меня исключили
по недостатку знаний. Думая об этом, я уже и кличку себе примерил: "Ученый".
С этим я, в конце концов, смирился бы.
Но была вторая, более серьезная причина. Институт, как и завод, тоже
был котлом с крышкой. Чтобы выйти из него требовалось "приподнять крышку". А
это мне было не под силу. Когда я сказал первый раз секретарю парткома о
своем желании покинуть институт, он сказал:
- Можешь. Но только твой партийный билет мы оставим здесь. Таким
образом крышка на "котле" защелкнулась, но этого я никогда не понимал.
Считал, что своим добровольный вступлением в партию я дал ей право
распоряжаться моей судьбой, моей жизнью как ей заблагорассудится. Соблюдение
партийной дисциплины, беспрекословное подчинение решениям партии были для
меня абсолютно естественными. И я смирился. Тем более, что в первых днях
30-х годов кончилось и безобедье. Открылась столовая нашего института. И
хотя кормили отвратительно-невкусно и в мизерных количествах, и каждый раз
требовалось совершить унизительную процедуру - при входе в столовый зал
получить ложку, а при выходе сдать ее - жить неделями без горячего теперь не
приходилось.
К этому времени отрегулировался и вопрос с учебой. На следующий же день
по прибытии я пошел на занятия. Первый мой урок по высшей алгебре вызвал у
меня, очевидно, такое же чувство, какое бывает у быка, на голову которого
обрушился молот убойщика. Я был оглушен и, ничего не понимая, автоматически
списывал все с доски. Мне, как и всякому, кто от конечных величин средней
школы внезапно переходит в мир бесконечностей, все казалось нереальным. Это
чувство, очевидно, было бы не менее острым и в том случае, если бы я начал
учебу нормально. Но у меня оказалось еще осложняющее обстоятельство - мы
более, чем на месяц опоздали в институт и теперь начинали не с начала.
Ссылки на прошлые уроки были для нас пустым звуком. Некоторой отдушиной
являлись отступления в лекциях к средней математике. Но и в ней я многого не
понимал. Ведь у меня еще оставался год учебы на рабфаке.
Пришло само собой решение начать с тех разделов алгебры, геометрии,
тригонометрии, физики, химии, которые я не успел пройти а рабфаке. На урок
ходить и записывать все, что преподавалось - авось что-то в голове останется
к тому времени, когда я, закончив программу средней школы, возьмусь за
нынешние курсы. Задача, за которую я брался, была невероятно тяжелой. Меня и
до сих пор страх охватывает, когда я вспоминаю о том времени. Но тяжесть
этой задачи еще больше возрастала от условий. В зрительном зале клуба (на
500 сидячих мест) поселили не менее 200 студентов. Каждый из них занимался
чем угодно, но только не уроками. Поэтому непрерывно, почти круглосуточно, в
зале совершалось коловращение. Он бурлил, как кипящий котел. Скрючившись на
своем свернутом матрасе я решал задачи и так увлекался, что переставал
замечать творящееся в зале, жил своей жизнью. Эта выработанная тогда
привычка сосредоточиваться, уходить в себя очень помогла мне потом, в моей
последующей жизни, особенно во время пребывания в психиатричке.
Один раз, когда я "застрял" на задачке из физики, кто-то тронул меня за
плечо: - "Вы сделали ошибку" - И чья-то рука поправила одну из цифр, в моих
предыдущих выкладках. Я проверил. Верно, ошибся. Доведя задачу до конца,
посмотрел на парня, оказавшего мне помощь. Длинный (еще длиннее меня), очень
нескладный, с хорошими, добрыми глазами, еще по-детски глядящими, но с очень
серьезной миной на лице. Мы познакомились. Разговорились. Это был Анатолий
Заварзин, сын рабочего из Луганска. Он поступил в институт непосредственно
из семилетки. Причем в течение лета занимался изучением того, что семилетка
недодала для ВУЗа. Знания его были покрепче моих, да и ум поухватистее. И
хотя он был на два года моложе меня, что в такие годы очень заметно, я
проникся к нему уважением с нашей первой встречи. Он избрал для себя
примерно такой же метод учебы, как и я.
С ним вместе занимался его товарищ, тоже из Луганска. Познакомился я и
с ним. Андрей Снаговский значительно ниже ростом, чем Анатолий и вообще
ограниченнее во всех смыслах. Он на год моложе его и ему нередко охота
просто пошалить. Любил он, например, обувшись в ботинки с галошами,
продемонстрировать, что его ноги свободно входят в галоши Анатолия.
Мы начали заниматься втроем, затем к нам присоединился еще один
полтавчанин - Николай Леличенко. Мы настолько сработались за месяцы
пребывания в клубе, что когда, наконец, вошло в строй общежитие, мы пожелали
остаться вместе и получили четырехместную комнату. Занимались мы всегда
вместе, но за пределами этого одной компании не держались. Коля предпочитал
компанию более взрослых, чем мы - он был на два года старше меня. Андрей
Снаговский, очень скучавший по маме и часто говоривший о ней, привязался ко
мне. Настолько привязался, что это стало предметом шуток на факультете.
Когда Андрей носился один по территории института, ребята, указывая на него,
смеялись: "Посмотри, Андрей маму потерял" и кричали ему: "Андрюша! Что, маму
потерял?"
Но Андрей был не из тех, кого можно "задразнить". Умный и острый на
язык он мог так отбрить, что другой раз не тронешь. Вообще Андрюша из нашей
четверки был, пожалуй, наиболее способным к учебе. Все ему давалось легко.
Он быстрее всех схватывал новые явления и толково объяснял другим. Со мной
он вел себя, как с любимым старшим братом. Любил оставаться со мной вдвоем.
И тут уже все новости выложит. Рассказывает взахлеб, забегая вперед и,
заглядывая в глаза. Любил также слушать меня, особенно мои политические
суждения.
Следующим по способностям за Андреем, как мне тогда казалось, шел Толя
Заварзин. Но может это и неверная оценка. Анатолий соображал (или
реагировал) медленнее Андрея, но все, что он знал - знал основательно. И
если ему было что-то неясно, он не оставлял это дело, пока не докопается до
сути. И я любил подбрасывать ему задачи, на которые ни у кого из остальных
троих терпения не хватило бы. Коля Леличенко соображал еще медленнее меня.
Бывало что, даже Андрюша не выдерживал:
- Ну, уж лучше я объяснить не могу! Дальше докапывайся сам. Но в целом
наша четверка, помогая друг другу, сумела к весне выровняться с теми, кто
начал учебный год нормально, и все четверо оказались в числе сильных
студентов. Но утомился (умственно) я так страшно, что когда пришли каникулы,
отбросил книги и до следующего учебного года не притрагивался ни к какой
печатной продукции. Вид бумаги, покрытой типографскими значками вызывал у
меня чувство тошноты. Так как в том году, я больше никогда не утомлялся. А
может привык к умственным перегрузкам? Кто знает?
Иначе обстояло с основной массой спецнабора. Почти весь период жизни в
клубе они вне уроков не занимались, а на уроки почти не ходили, мотивируя
тем, что ничего не понимают. Предпринимался ряд мер, чтобы помочь им. В
частности, организовывались дополнительные занятия. Но что они могли дать
тем, кто не участвует в основных занятиях. В конце концов было принято
решение: из спецнабора рабочих создать параллельные группы и вести их по
особой программе, сориентировав ее на их фактические знания. Работать эти
группы начали с марта 1930 года. Мы четверо и еще десятка полтора отказались
от участия в таких группах. Мы уже не чувствовали себя отстающими. Мне не
удалось даже использовать для самоотвода то обстоятельство, что я из
спецнабора рабочих. Когда меня вызвали в партком института и сообщили, что
есть мнение рекомендовать меня секретарем комитета комсомола, я попросил
хотя бы год ничем меня не нагружать, так как я из спецнабора рабочих и мне
надо сосредоточиться на учебе. Секретарь парткома, студент второго курса
Топчиев, в ответ на это заметил:
- А мне не надо? Я парттысячник, меня партия сюда прислала специально
для того, чтобы я учился. Придет время, пришлют платных секретарей, а пока
придется нам совмещать это дело с учебой. Ну, а ты учиться умеешь. Это
парткому известно. И мы уверены, что и дальше в отстающих ходить не будешь.
И снова я воспринял эти слова, как приказ партии. В марте 1930 года
общее комсомольское собрание института избрало меня секретарем комитета
комсомола и делегатом на 8-ой съезд комсомола Украины. Теперь я сам вошел в
состав аппарата управления "котлом". Шла большая реорганизация. То, что мы
называли в это время институтом, в действительности таковым не было.
Практически наш инженерно-строительный факультет Харьковского
технологического института выделили из состава последнего и наименовали
Харьковским инженерно-строительным институтом. Но чтобы он стал таковым,
надо еще было организационно оформить его: определить и сформировать
факультеты, разработать программу, разместить студентов и институт,
оборудовать последний. Ну и, конечно, "переварить" людей в общеинститутском
котле. Состав студентов представлял собой конгломерат возрастов, знаний,
политической подготовки и воззрений.
Более половины студентов первого курса составлял наш спецнабор, это
была наиболее компактная группа, в сравнении с другими. По преимуществу в
ней были люди очень малых знаний, не приученные к умственному труду.
Большинство, будучи зачислены вербовочными комиссиями в число студентов,
выезжать в институт не торопились, гуляли по родным весям, потрясая своим
"студенчеством" и срывая на этом розы незаслуженного почета. Приехав в
Харьков с деньгами они продолжали гулять уже в компании таких, как сами. На
вызовы и предупреждения не обращали внимания, не без основания считая, что
раз набрали, то уже не выгонят, а попробуют найти путь, как подать им знания
"на блюдечке с голубой каемочкой". И вот нашли. Комитет комсомола,
обсуждавший этот вопрос, поручил только что назначенному начальнику учебного
отдела института, выпускнику этого года Васе Фетисову разработать конкретные
предложения с учетом высказываний на комитете. Он прекрасно справился с
этим. Всю массу студентов спецнабора, которые почти полгода болтались без
дела, переопросили добросовестные преподаватели, разбили на группы,
соответственно уровню знаний и начали занятия в каждой группе от этого
уровня. Программа была составлена так, чтобы к середине второго курса все
группы спецнабора догнали основной курс и далее шли по общей программе.
Чтобы выполнить эту задачу предполагалось использовать не только
оставшееся плановое учебное время, но и весь летний перерыв (за исключением
двухнедельного отпуска), занятия вести по интенсивному графику: 6 часов
классных занятий, 4 часа внеклассной работы под руководством преподавателя и
2 часа самоподготовки.
Я понимал, что люди вообще непривычные к напряженной умственной работе,
да еще разболтавшиеся за последние полгода, не выдержат такого напряжения и
все дело провалится, если его не возьмет в свои руки комсомол. Никакой
административный нажим не поможет. Они будут, утомившись, покидать занятия
или совсем не придут. Так именно и происходило, не единожды. Здесь не место
подробно рассказывать как боролись мы против этого. Скажу только, что
главную роль сыграли не призывы к сознанию и энтузиазму, а пристыживание,
упрек и угроза наказания. Я с первого выступления перед ними, в связи с
началом занятий по-новому, не стал распространяться о том, что стране нужны
кадры, и мы, как сознательные рабочие, обязаны отдать все силы на решение
этой задачи. Я сказал об этом, но не как призыв, а как мимоходное
напоминание о всем известном, затем заговорил по иному:
- Полгода вы болтались по Харькову, тянули деньги с родителей на свои
гулянки, и ни разу ни ваша рабочая, ни комсомольская совесть не заговорила.
А должна была. Вы же видели, что многие ваши товарищи добросовестно
трудились. Я прочел список тех, кто влился в общий поток, кроме себя. Но они
то все прекрасно знали, что я в том числе. Поэтому мои слова били особенно
остро. Дальше я говорил о том, что комитет комсомола решил ни с кем не
церемониться. Он будет просить дирекцию исключать особенно нерадивых, а мы
им дадим характеристики, от которых не поздоровится. Будем просить
общественные организации у них на родине судить разгильдяев товарищеским
судом на широких рабочих собраниях. Судить за то, что полгода бездельничали,
вынуждали государство без пользы тратить деньги на преподавателей и занимали
места, на которые могли придти другие, более добросовестные люди.
Забегая вперед, скажу, что угроза исключения не была применена ни разу,
но в течение по крайней мере полугода, не было дня, чтобы мне лично или
кому-то из членов бюро комитета не приходилось заниматься учебой
спецнаборцев. Когда спецнабор переходил на общую программу состоялось
торжественное собрание и Топчиев сказал, что без той настойчивости, которую
проявил комитет комсомола, без его абсолютной непримиримости к отставаниям и
пропускам занятий решить эту задачу не удалось бы. И сами спецнаборовцы
устроили бурную овацию в честь комитета комсомола. Без ложной скромности
скажу, что и сам считаю свое участие в приобщении более 300 человек к учебе
в ВУЗе одним из наиболее полезных дел своих.
Но не только этими делами занимались комитет комсомола и я лично. Хотя
спецнабор и имел значительный удельный вес, но не он один представлял всю
массу студентов. Почти половина первого курса и все остальные курсы
укомплектованы, в основном, по конкурсному набору, из различных социальных
слоев, преимущественно из интеллигенции. Этому способствовали, разумеется,
симпатии преподавателей института, но больше всего влияла неправильная
система образования. Семилетняя трудовая школа знаний для высших учебных
заведений не давала, а рабфаки и профтехшколы удовлетворяли лишь
незначительную часть потребности ВУЗов. Интеллигентные родители
организовывали для своих детей, окончивших семилетку, подготовку в ВУЗы
частным образом, и они шли затем по свободному конкурсу, то есть по сути без
конкурса, поскольку абитуриентов было меньше, чем мест в ВУЗе. Таким образом
и создалось устойчивое большинство студентов из интеллигентной среды.
На втором курсе было несколько парттысячников из числа той тысячи
старых коммунистов, которых ЦК направил в 1928 году во все основные ВУЗы
страны. На первом и втором курсах учились несколько десятков профтысячников,
на всех курсах имелось небольшое число рабфаковцев. Они имели наиболее
систематизированную подготовку к учебе в ВУЗе. Парттысячники - Топчиев,
Максимов, Малер - люди серьезные. К учебе относились с усердием и потому
пользовались среди студентов авторитетом, уважением. Топчиев был избран
секретарем парткома. Когда он находился на 3-ем курсе, должность стала
платной, но его утвердили в этой должности и предоставили право прервать
учебу. Но он не пошел на это и вместе со своим курсом закончил институт.
Диплом, как мне рассказывал человек, которого нельзя заподозрить в
необъективности, он защитил блестяще. Малер, с организацией
Инженерно-строительного института, был назначен его директором, и он не
оставил учебу. Правда, институт закончил на год позже своего курса. Из всех
троих, после сталинского лихолетья, я видел только Малера. Он руководил
небольшим стекольным заводом. Судьба Топчиева и Максимова мне неизвестна.
Профтысячники произвели на меня куда худшее впечатление. Не знаю, чем
объяснить, но все, кого я знал из них - люди страшно ограниченные, тупые и
зазнайки. Приведу один пример. Был такой студент - профтысячник
Загребельный. Ему было повидимому 32-33 года. Но нам 18-20-летним юношам он
казался довольно старым. Рост около 190 сантиметров. Косая сажень в плечах.
Тупое и наглое его лицо было полно высокомерия. Но чего нет, того нет -
знаний никаких. Он и таблицу умножения не знал. По-моему не хотел или
ленился запомнить. В нашу учебную группу попал он на втором курсе. По
принятой тогда практике к нему, как отстающему, прикрепили сильного ученика
Юрка Пасютинского, из числа поступивших в институт по свободному конкурсу.
Небольшой ростом, с детским нервным личиком, интеллигент до мозга костей -
грубое слово не только что произнести, слышать не может. Когда нервничает -
переходит на украинский и так частит, что даже мне бывает трудно понять. Тем
же, для кого украинский не родной или вышел из употребления в семье, вовсе
непонятно.
И вот началась история. Загребельный ничего не понимает. Не может
ответить преподавателю даже на вопросы относящиеся к заданию, которое он
выполнил дома. Комсомольская организация группы обвиняет во всем
Пасютинского. Тот нервничает, частит по-украински, а Загребельный с наглой
улыбочкой говорит, что Юрко ему не помогает. И это не один раз. Юрко уже
получил несколько предупреждений. Комсорг просит меня поговорить с ним.
Остаюсь с Юрком после урока. Он нервничает от того, что комсомольское
начальство, хоть и его согруппник, но секретарь комитета всего института
собирается прорабатывать его. Сели. Я, обращаясь по-украински, прошу
рассказать о взаимоотношениях с Загребельным. И я узнаю, что тот на занятия
с Юрком не ходит. Требует, чтобы Юрко выполнял все его домашние задания, и
писал объяснения, как он это делает. Каждый раз грозится, что пожалуется в
комсомол и что ему, как члену партии, поверят.
Мы долго проговорили. Юрко успокоился, перестал частить, и мы затронули
много вопросов. Спросил я его, и частности, и о том, что думает он о
Загребельном, стоит ли его учить.
Он ответил:
- Не стоит, но учить его будут и из института выпустят.
В ответ на это я задал риторический вопрос:
- А на что нужен такой инженер, что он будет делать? Но Юрко ответил
абсолютно серьезно:
- Моим начальником будет.
Ответ был, конечно, символический, но по иронии судьбы оправдался
дословно. В 1934 году Загребельный и Пасютинский закончили учебу и были оба
выпущены из института. Загребельный назначен начальником
дорожно-строительного управления, Пасютинский - главным инженером в то же
самое управление. Так судьба свела их вторично, после того, как я в конце
1930 года развел их. Тогда я сам взялся быть прикрепленным к Загребельному.
Дважды вытянул его на партком для ответа за уклонение от учебы. И он не
выдержал - ушел из нашей группы. Мучил кого-то другого. Но двигался с курса
на курс, пока не перешагнул институтский порог с дипломом в руках. Сколько
видел я их, таких дипломированных бездарностей! Всех их выпускали, идя на
всевозможные ухищрения - я помню даже случай, когда одному особо "дубовому"
устроили закрытую защиту, не допустив на нее не только слушателей, но и тех
членов госкомиссии, которые могли бы высказаться против. И все такие люди
шли на пополнение рядов начальства и что особенно интересно, почти никто из
них не пострадал во времена сталинских чисток.
Загруженные до предела своей личной учебой и внутри-институтскими
делами, мы не забывали и о жизни страны. Однако шла она как-то стороной.
Виделась как бы издалека. Я, например, из Борисовки не получал почти никаких
вестей, от друзей и от жены из Сталинo - только о личных делах. Информация о
жизни в общем - только из газет и радио. Эти сведения перерабатывались в
институте применительно к задачам воспитания студентов и преподавателей, то
есть использовались как горючее для нашего котла. Из событий политической
жизни наиболее сильное впечатление произвела статья Сталина "Головокружение
от успехов".
Я, да и подавляющее большинство студентов не знали о прокатившейся
тогда волне антиколхозных восстаний. Очень слабые слухи о них дошли до нас,
как рассказы об отдельных "бабских бунтах". Женщины, мол, поверили кулацким
россказням о том, что спать будут все под одним одеялом и есть из одного
котла и... пошли громить колхозы. Мужчины их урезонили, где словом, а где и
кулаком, и все успокоились. Теперь-то я знаю от очевидцев, что тактика тех
восстаний была такова: громить колхозы начинали женщины, а если против них
выступали коммунисты, комсомольцы, члены советов и комитетов бедноты, то на
защиту женщин бросались мужчины. Это была тактика, рассчитанная на то, чтобы
избежать вмешательства войск и кровопролития. Тактика оказалась успешной. На
юге Украины, на Дону и Кубани колхозный строй был ликвидирован за несколько
дней. Пришлось ввести в дело войска.
Мы этого не знали. Поэтому, насквозь лживая и лицемерная статья Сталина
была воспринята как проявление гениального провидения в политике: "Сталин
увидел то, что никому еще не видно - то, что погоня за высоким процентом
коллективизации может привести партию к отрыву от масс". На самом деле
партия уже давно стала во враждебные отношения с крестьянством. И сейчас
Сталин прибег к демагогии, выигрывая время для подготовки нового удара по
крестьянству. Но мы, повторяю, о прокатившейся волне восстаний не знали, и
указания Сталина для нас выглядели как гениальные провидения. Когда же через
несколько недель появилась в газетах статья "Ответ товарищам колхозникам"
нас охватил подлинный энтузиазм: "Вот истинная мудрость вождя - предупредить
от поспешности и забегания вперед и одновременно указать, что отступать от
достигнутого нельзя. Достигнутые рубежи надо закреплять".
Сейчас можно сотни раз повторять и немало современников тех событий
повторяют: "Как ловко нас всех обманули, как за завесой "мудрых" слов
"Ответа" скрывали подготовку страшнейшего преступления против крестьянства -
искусственного голода". Я для себя этого оправдания не приемлю. Нас обманули
потому, что мы хотели быть обманутыми. Мы так верили в коммунизм и нам так
хотелось в него поскорее протиснуться, что мы готовы были оправдывать любые
преступления, если они хоть немного подлакировывались коммунистической
фразеологией. Мы не хотели охватывать происходящие события широким взглядом.
Нам больше нравилось упереть взгляд в конкретное явление и заставить себя
поверить, что это единичное явление, а в целом дело обстоит так, как его
партия освещает, то есть так, как это и положено по коммунистической теории.
Так было спокойнее для души и... признаемся честно, БЕЗОПАСНЕЕ.
Скажу о себе. Я мог, я обязан был видеть, сколь страшная опасность
нависла над нашим народом. Я своими ушами слышал, как секретарь ЦК КП(б)У
Станислав Косиор-коротышка, в прекрасном отутюженном костюме, с бритой, до
блеска, большой круглой головой - летом 1930 года инструктировал нас,
отъезжающих в качестве уполномоченных ЦК на уборку урожая:
"Мужик перешел к новой тактике. Он отказывается убирать урожай. Он
хочет, чтобы погиб хлеб, чтобы можно было костлявой рукой голода задушить
советскую власть. Но враг просчитается. Мы его самого заставим узнать, что
такое голод. Ваша задача - сорвать кулацкую тактику саботажа уборки урожая.
Убрать все до зернышка и собранное немедленно вывозить на хлебосдачу.
Степняки не работают, надеясь на спрятанное в ямах зерно прошлых лет уборки.
Надо заставить их раскрыть ямы".
Помню, какое гнетущее впечатление произвело это на меня. С. Косиор пал
одной из жертв сталинского террора, но сочувствия у меня к нему нет. То, что
он нам говорил на инструктаже свидетельствует, что он один из организаторов
искусственного голода. Но тогда я так не думал. У меня вызвал отвращение
лишь сам Косиор. Все, что мне впоследствии становилось известно об
искусственном голоде на Украине я невольно относил к Косиору. И когда его
арестовали в 1937 году - расценил это как справедливое возмездие за его
антинародную деятельность.
Теперь мне ясна и узость и однобокость моих оценок, и неумение
поставить все точки над "i" в инструктивной речи С. Косиора. Другие ведь
могли. Когда мы вышли с инструктажа и остались вдвоем с Яшей Злочевским, я
спросил его:
- Ну, что скажешь?
Он пожал плечами. Лицо его было печально. В голубых глазах - тоска.
- Мне кажется Косиор - дурак или вредитель! - произнес я.
- А что тебе не нравится?
- Да он же фактически голод хочет организовать.
- Ага! Ты, значит, тоже заметил это? - как-то внезапно оживился Яша.
- Ну как же не заметить? Я же сам из села и твердо знаю, что сегодня
ямы с зерном - миф. Они были в начале 20-х годов, а в НЭП с ними покончено.
- Косиор это тоже прекрасно знает.
- Ну тогда он подлец, враг народа, - резко бросил я.
- Не он один. Все они растленные типы. Для них человек - ничто. Власть
им нужна любой ценой. Ради нее они никого не пожалеют, даже друг друга, - он
говорил, как рубил, бросая слово за словом, лицо его заострилось, сделалось
злым, глаза сверкали. Яша был старше меня почти на три года, но выглядел
примерно так же, как и я. Он среднего роста, стройный, сухой и сухощавый,
лицо удлиненное, глаза голубые, с постоянным выражением грусти в них. Рыжие
волосы уже изрежены, причесаны на боковой пробор.
Яша был избран заворгом комитета комсомола. И это была одна из моих
удач. Он перевалил на себя львиную часть работы по комитету и тем дал мне
возможность нормально заниматься. Он сам справлялся с учебой, так как имел
систематическую подготовку к институту - поступил в него по окончании
Рабфака. В Яшу я буквально влюбился. Без него мне было тоскливо. Мне
казалось, что и он отвечал мне взаимностью. И в то же время у меня было
чувство, что он не раскрывается передо мной, что он что-то недоговаривает.
Сейчас это чувство пропало. До самой глубины души моей дошло, что сейчас он
говорит свое самое сокровенное. Даже вид у него стал иной, чем обычно. Он
выглядел значительно старше чем всегда, умудренным жизнью человеком. И я,
подаваясь настроению, воскликнул:
- Надо немедленно написать Сталину об инструктаже!
- Ни в коем случае, - тихо, но как-то очень твердо произнес он. - Ты
что, думаешь он лучше? Давай честно делать свое дело. Вот встретимся с
крестьянами и постараемся помочь им понять, что сейчас воевать с властью
невыгодно. Хлеб надо убрать, но так, чтоб и себе осталось. И не в поле, а в
закромах.
Вернувшись в институт, я зашел к Топчиеву. Разговор с Яшей меня не
успокоил. И я рассказал об инструктаже Топчиеву. Этого человека я тоже
любил. Он был полной противоположностью Яше. Брюнет со жгучими черными
глазами и благородным, умным лицом. Говорил он негромко, но это было не
врожденное. Чувствовалось, что он всегда сдерживает себя. Ко мне он
относился с теплотой, и я не стеснялся делиться с ним сомнениями. Свой
рассказ об инструктаже я завершил словами: "Хочу написать об этом Сталину".
Он долго, молча смотрел в стол, затем произнес:
- Я бы не советовал торопиться. Поедешь в село, увидишь обстановку на
месте, вернешься и тогда поговорим, надо ли писать. А если надо, то о чем?
- Ну что ж, теперь придется согласиться. Я уже говорил с Яшей. Так он
тоже не советовал писать. Но он меня не убедил...
- А напрасно! Яков - человек умный. Ты с ним советуйся. Тебя может
смущать то, что он бывший троцкист. Так на это не обращай внимания. Важно не
то, кем или чем он был, а что он есть.
Но я и не помнил прошлого Яши. Тут Топчиев поучение дал не по адресу.
Я, разумеется, знал о минувшем троцкизме Якова. Он об этом рассказывал во
время выборов. Но я об этом больше не вспоминал. Теперь мне захотелось
возвратиться к этому вопросу. И когда мы вскоре снова остались вдвоем я
спросил его:
- Яша! А как у тебя с троцкистским прошлым? Что твой отказ от троцкизма
- тактика или действительный отход?
- Видишь ли, я вообще ничего не могу делать неискренне. В троцкизме я,
действительно, разочаровался и никогда к нему не вернусь не только
организационно, но и идейно. В главном - троцкизм не отличается от
ленинизма, а следовательно, и от теперешней идеологии и тактики партии. Но у
троцкистов я многому научился. Анализ бюрократизма и диктатуры партийного
аппарата троцкисты сделали классически. Благодаря этому я, идя с партией,
придерживаясь ее идеологии, стратегии и тактики, вижу те извращения, которые
на них накладывает советская бюрократия и партийный аппарат, особенно борьба
за местечки. Делай все честно. В меру своих сил препятствуй аппаратчикам,
бюрократам душить партию и народ, но не лезь со своими жалобами в верха. А
то тебя примут за одного из тех, кто тоже хочет пробраться к теплому
местечку и сомнут.
Яша заявлений и жалоб не писал, но это не спасло его. Последний раз
встретился я с ним в 1933 году на вокзале в Харькове. Я возвращался из Крыма
и телеграфировал ему, без указания точного адреса (мы утратили связь), но
телеграмма дошла. И он меня встретил. Мы долго гуляли. Немного посидели в
ресторане. Затем я уехал. Он остался. Обоим нам оставалось до конца учебы -
мне в Военно-инженерной академии, ему - в Инженерно-строительном институте -
по одному году. У него было очень подавленное настроение. Ему снова
предстояло ехать на хлебозаготовки. Это в послеголодовочное село. Он
высказывал опасение, что может не вернуться:
- Ты, говорил он мне, - не видел, что творилось в селах, а я знаю. И
теперь у меня нет никаких иллюзий - нами правит банда. Если мы не
встретимся, не жалей обо мне. В таких условиях я все равно жить не могу. Не
прикончат - сам себя решу...
Я, как водится, отговаривал его, но без успеха. На прощание обнялись и
впервые горячо поцеловались. В глазах у него стояла всегдашняя тоска и,
ранее никогда мной не виденные, слезы. Я, высунувшись из окна, смотрел в
хвост поезда. Яша неподвижно стоял на перроне, глядя вслед поезду. Так я его
и запомнил навсегда.
В конце 50-х годов я встретился с Николаем Леличенко. Он занимал на
Украине министерский пост. Я спросил его о Яше. Он ответил, что тот, как
враг народа арестован и расстрелян в 1937 году. На это я заметил: "Ну, это
понятно. Знаем тех врагов". Но Николай начал горячо, слишком горячо,
доказывать, что Злочевский был действительно врагом. Доводов он, конечно, не
приводил. И я подумал, что, видимо, сам он приложил руку к его гибели.
Но это все было потом. Тогда же сразу, после инструктажа, я мог
значительно большему научиться у Якова. Но мне явно не хотелось додумывать
до конца. А думать было над чем. Еще весной 1930 года, где-то в конце мая, я
побывал в Борисовке. Тяжело заболел мой первый полуторагодовалый сын. И
врачи рекомендовали отвезти его в деревню - на молоко, свежие овощи и
фрукты. Звало в село и письмо Мити Яковенко, который вступил в должность
председателя колхоза, после осуждения Максима Махарина. Митя писал, что отец
мой вышел из колхоза, не стерпев тяжелую, незаслуженную обиду от "неумного
начальства".
Что же фактически произошло? Колхоз крепкий, со значительным опытом
коллективной работы. Он организовался еще в 1924 году на строго добровольных
началах. Поэтому, колхозники в нем (в то время, как кругом громили колхозы)
не бунтовали и работу не бросали. Но так как после начала массовой
коллективизации выдача на трудодень фактически прекратилась, то взрослые
мужчины старались что-то заработать вне артели, а на работу в колхоз
посылали вместо себя мальчиков-подростков и женщин.
Отец, объезжая поля (он был полеводом) увидел, как один из подростков,
работая вместо отца, вел вспашку с большими огрехами. Он соскочил с линейки,
на которой ехал и, как был с кнутом в руках, бросился по пахоте к бракоделу,
крича: "Останови лошадей! Не порть землю!" Но тот, как ни в чем ни бывало,
продолжал творить все новые огрехи. Отец подбежал, выхватил у паренька вожжи
и остановил лошадей, хлестнув кнутом пахаря при этом.
- Что же ты делаешь, сукин ты сын?! Зачем землю портишь?! - кричал он
на хлопца. Тот отскочил в сторону и с обидой проговорил:
- Так разве оно твое?
- Да если бы оно было мое, - крикнул еще не успокоившийся отец, - то я
бы тебя убил вот здесь и в огрех закопал...
Потом поле перепахали и конфликт, казалось, был исчерпан. Но вдруг, на
второй или третий день после описанного события, уполномоченный райкома
партии (таковые в то время постоянно жили в каждом колхозе) выступая перед
колхозниками, заявил:
- В колхозе, несмотря на осуждение Махарина, не изжиты кулацкие
настроения. Даже уважаемый всеми полевод - Григорий Иванович Григоренко - в
разговоре с комсомольцем (имярек) - тот паренек, оказывается был
комсомольцем - заявил: "Если бы всю эту землю дали мне, то я бы навел на ней
порядок". Отец не стал слушать дальше, поднялся и сказал:
- Ну, если за все добро, которое я сдал в артель добровольно, да за мой
честный труд в артели, меня еще и охаивать будут, то пусть все мое имущество
вам достается, а я свою семью прокормлю и собственными голыми руками. И ушел
с собрания, и из колхоза. Вот меня и позвали развязывать этот конфликт. В
конце концов отец вернулся в колхоз. Перед ним, разумеется, извинились. Но
дело не в этом. Вся суть в том, что даже в добровольно организованном и
дружном колхозе убита любовь к труду. При чем даже у комсомольцев. Суть так
же в разговорах, которые мы вели в течение нескольких дней, многими часами.
Отец давал очень глубокий анализ происходящему в сельском хозяйстве и
рисовал отнюдь не радостную перспективу, в которую я верить не хотел. Однако
и возразить ничего не мог. Отец стоял на почве фактов. Он утверждал -
урожайность катастрофически падает. Я протестовал, ссылаясь на газетные
данные, но он едко, с чисто украинским юмором высмеивал мои возражения.
- Не знаю, не знаю! Может и научились выращивать хлеб на московском
асфальте, только у нас хлеба нет. Припомни. Ты ж немного помнишь довоенное
время. У нас на побережье Азовского моря были пристани: в Приславли - 2, у
Голикова (помещик) - 1, у Шоля (помещик) - 1, в Ногайс-ке - 2, в Денисовке -
1, у Жуковского (хлебный купец) - 1. Всего - 8. И на всех принимали хлеб. Да
еще принимали в порту Бердянска и на станции Нельговка. И везде, чтобы сдать
бричку пшеницы во время уборки, надо было два дня в очереди простоять.
Теперь из тех 8 пристаней осталась одна в Ногайске, но на ней хлеб не
принимают. Приемка хлеба происходит только в порту Бердянск и на станции
Нельговка. И ни тут, ни там никаких очередей никогда не бывает.
Отец и причины разъяснил очень убедительно. Главные - потеря
заинтересованности в результатах труда и систематическое умерщвление
инициативы. Попасть под суд, говорил он, ничего не стоит. И попадает не тот,
кто ничего не делает, а тот, кто хочет сделать лучше и вступает в
противоречие с глупыми директивами. Как например, он указывал на осуждение
их председателя колхоза Максима Махарина и на судебное дело против него
самого. Дело это, правда, удалось закрыть, хотя и с огромным трудом. Об этом
деле говорил, что ему просто повезло. Его поддержали партийные и советские
руководители района, и дело в суд не попало. Если бы попало, - добавлял он,
- сидеть бы мне, так как директиву я нарушил: посеял черный пар до получения
указаний о времени начала сева.
То, что от этого нарушения получился урожай вдвое, никого не
интересовало. С возмущением отец говорил:
- Ну кому и зачем нужно, чтоб сроки сева указывала Москва? Да сколько я
хозяйничал, я никогда не сеял в одно время в первом и четвертом поделе. А
кому помешал "букер"? Почему запретили его использовать для пахоты и сева?
Ведь в засушливый год это наше спасение. А люди почему не работают? Наша
артель дружная, работали хорошо, а соседи ничего не делали. Хлеб не
обмолотили. Так район и за них выполнил хлебосдачу нашим хлебом. В
результате мы остались без хлеба, а соседи свой молотили и ели после
хлебосдачи. Кто же станет работать после этого? А вообще система: за все
отвечает добросовестный труженник, ответа за государственные дурости
спросить не с кого. Не выполнил дурацкую директиву - под суд за
невыполнение, выполнил и тем вред большой нанес - отвечаешь за ущерб
государству.
Много еще было разговоров. Во всех я терпел полное поражение. Но это
меня не только не убеждало, не отвращало от сложившихся коммунистических
взглядов, но злило, понуждало к поискам возражений, к отпору любым способом.
Однако отцовские доказательства были настолько убедительны, что, несмотря на
их неприемлемость для меня, непроизвольно проникали в какие-то далекие
уголки моей души и, потом, с течением времени, с появлением новых фактов
вдруг всплывали и прочно ложились в фундамент моих новых мировоззрений.
Вспомнил я и отцовский разговор о букере, когда в хрущевские времена
Академия сельскохозяйственных наук провела научную сессию с докладом
сибирского колхозного полевода Терентия Мальцева о безотвальной пахоте.
Терентий оказался хитрее моего отца. Именно хитрее, а не умнее. Он не
защищал букер, так как это было бы выступлением против партии, "мудро"
угробившей его несколько десятилетий тому назад. Он обращался к ученым с
просьбой разработать сельскохозяйственные орудия для безотвальной пахоты.
Ученые, безусловно знавшие, что такое букер, если они ученые, конечно, ни
единым словом не заикнулись о букере и практике безотвальной пахоты в
дореволюционной России. Никто не сказал, что нечего "изобретать порох", что
в царские времена во всех засушливых степных районах такие орудия (букера)
были основными.
Только жил дореволюционный крестьянин экономнее. Он не мог отдельно
иметь одно орудие для безотвальной и другое для отвальной пахоты. Букер был
пригоден для того и другого. Требовалось не более получаса, чтобы перейти от
безотвальной пахоты к отвальной или наоборот.
Оглядываясь на прошлое, я вижу, что влияние отцовских бесед в расчете
на перспективу, оказало на меня огромнейшее влияние. Посеянные им зерна не
погибли, а проросли с новой силой в иных условиях. В 1963 году я написал
листовку - ответ на письмо ЦК о необходимости экономить хлеб. Листовка
называлась: "Почему нет хлеба". Она произвела впечатление разорвавшейся
бомбы в ЦК и КГБ. С поисков ее автора и началось раскрытие меня, как
"антисоветчика". Хотя впоследствии она была использована при подготовке
доклада Брежнева о сельском хозяйстве на мартовском пленуме ЦК, в 1965 году.
Большой моей заслуги в ее создании нет. Она написана на основе отцовских
бесед со мной.
Очевидно, что имея столь основательную предварительную подготовку, в
виде отцовских бесед, я уже мог воспринимать косиоровский инструктаж с
известной долей критичности. Что ждало меня в селе, где мне предстояло быть
уполномоченным ЦК, я тоже представлял примерно правильно. Но то, что я
увидел, превзошло все мои, самые худшие ожидания. Огромное, более 2000
дворов, степное село на Херсонщине - Архангелка - в горячую уборочную пору
было мертво. Работала одна молотарка, в одну смену (8 человек). Остальная
рать трудовая - мужчины, женщины, подростки - сидели, лежали, полулежали в
"холодку". Я прошелся по селу - из конца в конец - мне стало жутко. Я
пытался затевать разговоры. Отвечали медленно, неохотно. И с полным
безразличием. Я говорил:
- Хлеб же в валках лежит, а кое где и стоит. Этот уже осыпался и
пропал, а тот, который в валках, сгинет.
- Ну известно сгинет, - с абсолютным равнодушием отвечали мне.
Я был не в силах пробить эту стену равнодушия. Говоришь людям - у них
тоска во взгляде, а в ответ - молчание. Я не верю, чтобы крестьянину была
безразлична гибель хлеба. Значит, какая же сила протеста взросла в людях,
что они пошли на то, чтобы оставить хлеб в поле. Я абсолютно уверен, что
этим протестом никто не управлял. По сути это и не было протестом. Людьми
просто овладела полная апатия. Значит, как же противно было народному
характеру затеянное партией объединение крестьянских хозяйств.
Это было противонародное действие. Если бы у крестьянина тогда нашелся
вождь, партийная диктатура на этом и закончилась бы. Но вождя не было,
понятной программы тоже, и народом завладела апатия. Именно такой вывод
следовал из того, что я увидел в Архангелке. Но я такого вывода тогда не
сделал. Объяснил все несознательностью крестьян и в одиночку стал бороться с
народной апатией. И кое что сделал. Примерно то, что делает камень,
брошенный в озеро с абсолютно гладкой поверхностью. За полтора месяца,
которые я там пробыл, темпы обмолота увеличились почти втрое - начали
убирать кукурузу, подсолнухи, пахать зябь. Но это не благодаря мне. Людям
просто надоело сидеть без дела. И они - сегодня один, завтра другой -
выходили на работу. Что касается меня, то втиснуться в их среду мне так и не
удалось. Они вежливо слушали, но не воспринимали моих убеждений.
Только возвратился из Архангелки - новая командировка: Уполномоченным
ЦК Комсомола Украины в Донбасс, на уголь. Стране не хватает угля. Чтобы
увеличить его добычу не машины дают, не организацию труда улучшают, а шлют
уполномоченных. На комбинат "Юный коммунар" ехали мы двое уполномоченных ЦК
КП(б)У - нарком (министр) коммунального хозяйства Украины - старый коммунист
Владимирский и я - уполномоченный ЦК комсомола. Ни он, ни я в шахте никогда
не работали, а шахту с крутопадающими пластами, каковой был "Юнком" я даже
не видел. Понятно, какую пользу мы могли принести. Но от нас это наверное, и
не нужно было. Бюрократа вполне устраивала цифра в отчете: количество
посланных уполномоченных. Я тогда в этих тонкостях не разбирался и изо всех
сил старался что-то делать: спускался в шахту, обходил комсомольцев в лавах
и штреках, выступал с докладами и беседами. Но в целом похвалиться чем-то
положительным невозможно. Из всей этой поездки только и запомнилось, что на
обратном пути у нас на подъезде к станции Изюм унесли чемоданы. Я выпрыгнул
вслед за ворами и с помощью пистолетика "Смит-Вессон" (тогда коммунистам
ношение оружия еще разрешалось) задержал их и сдал железнодорожной охране.
Затем догнал Владимирского, который ожидал меня на станции Лозовая.
Езда по железной дороге в те годы была истинным мучением. Поезда ходили
не по расписанию и были переполнены. На станциях битком набито людей. Такое
впечатление, что вся страна тронулась с места. Оборванные, голодные и
полуголодные люди, нагруженные мешками, чемоданами, баулами, куда-то
торопятся, едут, бегут, сидят на станциях и около них. Воровство, что
называется, непрерывное. То и дело слышишь захлебывающийся плачущий голос:
"Ой, лышенко, укралы! Останне укралы" Так украли и у нас. Хоть и не
последнее, но тоже необходимое, то что везли мы для семей. В те времена, при
поездке в село или рабочий район, городские жители стремились достать
дефицитное продовольствие и промтовары. Я, например, вез в тот раз такую
величайшую для того времени ценность как примус.
Но бывали потери и похуже. В октябре 1931 года мы с зав. учебным
отделом института комсомольцем Васей Фетисовым возвращались в Харьков из
Донбасса тем же путем, каким ехали мы с Владимирским, ровно год назад. Нам
удалось захватить две третьих полки, и мы пристроились поспать. Довольный
удачей Вася расшутился:
- Как в первом классе! С удобствами! Разувайся. Нечего парить ноги.
- Нет, я предпочитаю без удобств, но вернуться домой в ботинках...
- Ну, а я с удобствами, - и Вася разулся, поставив ботинки рядом с
головой.
Утром их не оказалось. До самого Харькова, до момента выхода из вагона,
Вася, сбитый с толку тем, что я потешаюсь над сном "с удобствами", думал,
что ботинки прячу я, но в последний момент отдам. В Харькове погода была
препакостной. Моросил холодный дождь со снегом. И только тут Вася понял, что
шуток не предвидится. Странный вид имела эта фигура - худой, почти
двухметрового роста мужчина в дорогом плаще, в галстуке, в шляпе, с
портфелем в руках, а ноги в носках.
Я сжалился над ним. Усадил в зал ожиданий и съездил за ботинками к нему
на квартиру. Благо у него дома были запасные. Крали же и у тех, кто в запасе
ничего не имел - ни ботинок, ни нужных денег.
В общем, что же мы имели в 1930-1931 годах, если оценивать положение
объективно. Полностью разрушенное сельское хозяйство и дезорганизованный
транспорт. Но такие, как я, этого не видели. Они были загипнотизированы
старыми идеями и новыми великими стройками. На стройках тоже было далеко не
так блестяще, как писалось в газетах, но мы этого не знали, да и знать не
хотели. Я, например, кое-что увидел, но обобщить виденное не мог. В 1930
году я был на строительной практике в Сталинo. Мне поручили продолжить
стройку бани-проходной на заводе. Когда я разобрался, то увидел, что между
выстроенной частью бани и чертежами нет ничего общего. Прораб
просто-напросто не мог читать чертежи. Пришлось все переделывать. На
следующий год повторилось подобное, но в больших масштабах. Меня послали на
практику на строительство Енакиевского химического завода - прорабом
газгольдерного цеха. Какой это цех в действительности - покрыто тайной, все
наименования на той стройке были условные. В цехе шло строительство
фундаментов под какие-то машины. Каждый фундамент - стройка, величиной с
четырех или пятиэтажный дом. 9 фундаментов закончены, отдельные частично
подготовлены к бетонированию, частично ведется опалубка. Имея опыт прошлого,
я внимательно сверил законченное с чертежами. Возникло много вопросов и
сомнений. Чтобы разобраться окончательно надо было смотреть монтажные
чертежи. Мне их дать отказались - они секретные. Тогда я отказался принять
назначение. Вызвали к главному инженеру, и я легко доказал, что мне те
чертежи необходимы. И получил их. Что же оказалось? Монтажные и строительные
чертежи во многом не совпадают. Построенные фундаменты пришлось
переделывать, опалубку менять. Главный инженер, хватаясь за голову, говорил:
"Разве за всем уследишь? Если у меня б прорабом были нынешние практиканты, я
бы горя не знал". Выходит, даже мы, студенты 2-го курса института, были
квалифицированнее тех, кто работал "на великих стройках".
Во время работы на этой стройке я в последний раз общался с дядей
Александром. После изгнания его из села, с маленькими детишками, он
устроился в Енакиевском животноводческом совхозе. К нему приехала старшая
сестра его умершей жены и взяла на себя уход за детишками. Жили они - беднее
невозможно. Ни постелей, ни одежды, ни хлеба в достатке. Я несколько раз
ходил к нему в семью, носил туда свой паек, а сам обходился столовой (без
хлеба). Мы много говорили. После пережитого мы как-то незаметно отбросили,
сложившийся под конец в Борисовке, острый и раздраженный тон. Дядя говорил
тихо, раздумчиво, медленно. Я хотя и не соглашался с ним, но как-то у меня
нечего было возразить, и я больше слушал.
Он говорил о своем совхозе, как о ярчайшем примере полной
безхозяйственности советской системы. Он показывал мне, как содержатся
свиньи и говорил:
- Ведь это ж чудо, что они еще не дохнут. Но они обязательно начнут
болеть и дохнуть. И директор, который один ответственен за такое состояние,
не будет привлечен к ответственности. Отыграются на "подкулачниках", на мне
и других свинарях. Обзовут нас врагами и ничего не докажешь, не
оправдаешься.
Я советовал дяде уйти из совхоза. Но он резонно отвечал:
- Меня тогда тем более арестуют, скажут, что хотел скрыться от
ответственности. Пока я здесь, то буду хоть свиней своих спасать, и с
директором воевать. Хотя, - добавил он, много не навоюешь. Они все такие -
друг за друга держатся. Вот ты, помнишь, говорил, что я на советскую власть
за кобылу рассердился (речь о том, что у дяди в 1920 году "красные" забрали
жеребую - на сносях - кобылу). Я тогда обозвал тебя дураком. Ну, а теперь я
тебе расскажу, что тогда случилось. Кобылу я нашел, и мне ее вернули, да
только она уже подняться не смогла. Сдохла и кобыла, и погиб лошонок. Но это
ничего еще. Это война. А на войне и люди гибнут. Самое страшное, что я
увидел, так это то, что эти люди человеческого языка не понимают.
Я пожаловался. Но не наказание мне надо было для кого-то и не
компенсацию для себя. Я хотел, чтобы они поняли, что хозяйство нельзя рушить
и разъяснили бы это своим подчиненным. Но они меня так и не поняли, хотя я
дошел до самого высокого начальства.
- Вот тогда, придя домой, я и сказал - нет, это не хозяева. Хватим мы с
ними горя. - Я, продолжал он, - посмотрел как брали заложников. Потом в
1925-26 году восемь месяцев просидел в мелитопольской тюрьме - "спасиби
тоби, вытяг ты мэнэ видтиль". Разъясню: Дядю обвинили в поджоге дома одного
сельского жулика, который воспользовался новым тогда делом - государственным
страхованием - и заработал на этом. Застраховал свою хату, а затем сжег.
Дядя был освобожден благодаря моему вмешательству. Кстати, допрашивали его
меньше всего о поджоге. В основном разбирали его разговоры. Первую встречу
следователь начал словами:
- Ну, так что, Александр Иванович, "кось, кось! - пока на уздечку".
- Потом видел, как раскулачивали, да и меня из моей собственной хаты с
детками несчастными выбросили. А теперь вот здесь вижу этого директора и уже
не скажу: "Не хозяева" Нет! Это хуже - грабители и палачи.
Я ничего не мог возразить, но и согласиться с его выводами не мог. Мы
расстались, когда я уезжал, закончив практику. Я еще не знал, что меня ждет
новая жизнь, что предсказание цыганки уже сбывается. Не знал я так же, что
над дядей уже висит арест и, что сразу после этого его семья, в декабрьские
морозы, будет выброшена из той лачуги, в которой они жили в совхозе. Страшно
подумать, что было бы с ними, беспомощными, если бы мой младший брат Максим
не разыскал их и не приютил у себя.
Я узнал об аресте дяди месяцев через шесть. Бросился разыскивать.
Прошел по его тюремному пути, начавшемуся в Енакиево и, затем, через
Сталинo, Харьков, Москву дошел до Омска. Там этот путь и оборвался навсегда.
Арестован он был за экономическую диверсию. Но затем почему-то стал
проходить, как антисоветчик, а в Омске оказался владельцем золота. Умер,
сообщалось из Омска, от сердечного приступа. Но если верно то, что его
обвинили в хранении золота, то он попросту убит на допросах.
32 года спустя я проходил психиатрическую экспертизу в институте им.
Сербского. Одновременно там проходил экспертизу уголовник с 34-летним стажем
заключения. Ему больше всего запомнились золотовладельцы. Он говорит, били
их валенками, наполненными кирпичем. Били тех, у кого золота не было или кто
не сознавался - до смерти. Тех, кто признавался прекращали бить, пока не
забирали золото. Потом говорили, что он не все отдал, и начинали снова бить.
Если человек опять сдавал что-то, история повторялась. В конце концов каждый
доходил до того, что выдавать больше нечего и его били до смерти. Так,
наверное, забили и моего дядю Александра.
Таким образом, жизнь подставляла мне все новые уроки. В декабре 1931
года, уже будучи слушателем Военно-технической академии в Ленинграде, я
получил телеграмму, подписанную мачехой: "Приезжай, тяжело болен отец". В
тот же день я оформил краткосрочный отпуск и выехал. Не успел получить
только паек. Вместо него взял аттестат.
Когда поезд стал подъезжать к Белгороду, у меня закралась в сердце
тревога. Станции были забиты полураздетыми людьми и худющие детишки
буквально осаждали вагоны: "Хлеба, хлеба, хлеба!" И чем дальше на Украину
шел наш поезд, тем больше голодных рвалось к нему. Поэтому, прибыв в
Бердянск я первым долгом помчался в военкомат, обменять аттестат на
продукты. Но не тут-то было. Меня направили лично к военкому. Тот удивленно
посмотрев на меня, сказал:
- Да ты, наверное, с ума сошел. Из Ленинграда ехал сюда с бумажкой,
вместо продуктов. Я своим пайки не выдаю, а ты хочешь, чтобы я тебе выдал...
После долгих уговоров он разрешил за двухнедельный аттестат на
курсантский паек, предусматривающий белый хлеб, масло, рыбу, икру, сыр,
печенье, конфеты, папиросы... выдать две буханки неизвестно из чего
сделанного, совершенно сырого хлеба.
После всего этого я уже не удивился увиденному в Борисовке. А увидел я
совершенно пустынные улицы села. Несколько человек попавшихся навстречу,
равнодушно прошли мимо, даже не ответив на приветствие (случай совершенно
невероятный для прежнего украинского села). Отец был дома. Он с большим
трудом мог встать на ноги. У него явно начинался безбелковый (голодный)
отек. Из съедобного в доме оставалась одна небольшая тыква. Это в середине
декабря 1931 года.
Мне было ясно, чтобы спасти отца, его надо немедленно вывезти. Поэтому
я сказал: "Иду в колхоз за подводой. А вы соберитесь, чтобы сразу грузиться
и ехать". Отец возражал, впрочем довольно безразлично, что нужно бы отобрать
необходимое и упаковаться. Я ответил, чтобы брали лишь то, что нужно в
дороге. Все остальное - бросить.
В правлении колхоза сидел один единственный человек. Это был Коля
Сезоненко - первый секретарь нашей Борисовской ячейки комсомола. Теперь он
был колхозным счетоводом. Сидел он за совершенно пустым столом, если не
считать старенькие канцелярские счеты, чуть опустив голову и уставившись
взглядом в стол.
- Здравствуй, Микола! - приветствовал я его.
- А-а, Пэтро! - не глядя на меня и не двинув ни одним членом, произнес
он. - За отцом приехал. Спасибо, что не забыл. Забирай, вывози, может и
спасешь. Ну, а нам уже не спастись. - Он продолжал говорить, сидя
по-прежнему совершенно неподвижно, ровным голосом, тоном абсолютного
безразличия.
- Мне бы подводу, Микола.
- Да ты иди на конюшню. Скажи, что я велел. Да они и сами тебя
послушают.
Я подошел проститься. Он задержал мою руку: "Постой. Тебе же еще нужна
справка, что колхоз отпустил твоего отца на заработки, а то ж в городе его
не пропишут. - И он написал мне справку, подписав за председателя и за себя,
и пристукнул гербовой печатью.
- Ну, а теперь иди, а то можешь живым не довезти своего "заробитника".
- Спасибо, Микола. Я о вашей беде ничего не знал и приехал без
продуктов. Как возвращусь в Ленинград, то сразу же напишу в ЦК. И я думаю,
вам помогут. Так что, Миколa, постарайся продержаться еще немножко.
Я говорил вполне искренне и верил в то, что партия поможет. Но Коля уже
ни во что не верил. В ответ он сказал:
- Да ты что, думаешь, что там не знают? Хорошо знают. Это же начальство
и создало этот голод. Нас еще в прошлом году довели почти до голода. Мы
собрали весь хлеб, а у нас его забрали под метелку. Соседи, которые все
оставили в валках тянули те валки потом домой и молотили, а мы перебивались
чем попало, да кое что осталось от прошлых лет. А в этом году мы снова все
обмолотили и сдали. Теперь и у соседей все под чистую замели. А валки,
которые остались в поле - пожгли. Но у соседей кое-что осталось от прошлых
лет, а у нас все закончено в зиму прошлого года. Это, Петро, страшно что
делается. Правду твой дядя Александр говорил, когда его из его хаты
выгоняли: "истребляют трудящихся крестьян нашими же руками".
Это была моя последняя встреча с Колей. Подводу снарядили мне быстро.
Все эти умирающие люди радовались тому, что одного из них кто-то спасает. На
обратном пути я видел на улице два трупа. А это же был еще только декабрь.
Письмо в ЦК я написал, приложил к нему кусочек хлеба, полученного в
Бердянском райвоенкомате. Письмо большое, основательное. Я описал историю
возникновения артели в 1924 году, ее развитие, ведущее участие в организации
массовой коллективизации. Написал о том, какой дружный, трудовой и
организованный коллектив создался и как благодаря именно этим качествам этот
коллектив остался без хлеба, отдав все до зернышка на выполнение районного
плана. Письмо было отправлено через политотдел Военно-технической академии.
Месяца через два пришел ответ: "Факты подтвердились. Виновники неправильной
организации хлебозаготовок наказаны. Артели "Незаможник" оказана
продовольственная помощь". Это сообщение подтвердилось перепиской отца. И я
ликовал. Как же, к сигналу коммуниста прислушались в ЦК и справедливость
восстановлена. Разве мог я подумать о том, что помогая одному единственному
колхозу избавиться от голода весной 1932 года, ЦК готовил на зиму 1932-33
годов сплошной голод для колхозов Украины, Дона, Кубани, Оренбуржья и ряда
других районов.
В конце ответа ЦК была приписка, которой я долгие годы очень гордился.
В ней говорилось: "ЦК отмечает, что тов. Григоренко поступил как зрелый
коммунист. На основе частного факта, он сумел сделать глубокие партийные
выводы и сообщил их в ЦК".
Прошли годы. Прошел 20-й съезд партии. Мои взгляды уже стали далеко не
теми наивно-коммунистическими, какими они были в 30-х годах. Я уже знал о
том, как ломали противоколхозное сопротивление крестьянства с помощью
искусственно организованного голода. И мне вспомнилась та приписка. Мне не
давала покоя мысль: "За что же меня тогда похвалили? Ведь я же срывал покров
с того, что хотели держать в тайне". Долго думал и, наконец, понял - я
представил голод в "Незаможнике" как единичный факт, который возник в
результате неправильных действий районного начальства и из-за того (это было
главным для ЦК), что окружающие колхозы саботировали хлебоуборку. Это было
выгодное для ЦК освещение событий. Этот пример можно было использовать при
инструктажах, обосновывая голод, как способ ликвидации саботажа. В общем,
моя жалоба помогла готовить искусственный голод против всей массы
крестьянства, обвинив ее в саботаже.
Такова была жизнь, тот общий политический климат, в котором жил наш
институтский коллектив. Но кроме этого климата был микроклимат самого
института, того котла, в котором варились мы. И этот микроклимат для нас,
как индивидуумов, был главным. Постоянно, повсечасно вокруг нас кипела
учебная жизнь. А извне доходило только то, что можно было увидеть и услышать
сквозь крышку котла, то есть через газеты и радио. А они нам подавали только
бодрые вести. Наша молодость и успехи в учебе тоже не давали оснований для
уныния. Мы привыкли к этой бодрой атмосфере, поэтому не очень-то рвались во
внешний мир. Помню, например, как весной 1930 года во время процесса над СВУ
(Спилка Вызволення Украины), мы с трудом распределили присланные к институт
десятка полтора пропусков на процесс. Но и те, кто согласился взять эти
пропуска, не очень-то посещали.
Я, например, был только один раз. Да и то, не весь день, а лишь до
обеденного перерыва.
Процесс произвел на меня какое-то неопределенно-тягостное впечатление.
Подсудимые какие-то пришибленные, приниженные, жалкие. Обвинения
расплывчатые, неуловимые. Все выглядит как плохо отрепетированный спектакль
с плохими актерами. Если это жизнь, то она очень скучная. У нас же она бьет
ключом.
Особенно это относится к комсомолу. Это не тот анемичный комсомол
нынешних вузов, весь пропахший мертвечиной, скукой, канцелярщиной. На нас в
то время фактически лежала вся политико-воспитательная и организационная
работа среди студенчества. Учеба комсомольцев и вcесоюзного студенчества,
дискуссии, обсуждения, военные игры, походы, агитационная работа среди
сезонников Харьковского тракторного, строительство нашего института и других
строек - все это возглавлял наш комитет комсомола. Партком никогда
непосредственно в эти дела не вмешивался, руководил через нас
коммунистов-комсомольцев.
Наш институт почти стопроцентно мужской. На всем нашем курсе (около 600
человек) всего четыре девушки. Институт военизирован. К концу второго курса
мы должны стать командирами запаса. Военные занятия и походы в учебном году,
лагерные сборы в войсковых частях после первого и после второго курсов
вносили дух воинственности во весь уклад нашей жизни. Военные песни и вообще
песни были постоянными нашими спутниками.
И студенческая рота
Комсостав стране лихой кует,
В бой идти всегда готовый
За трудящийся народ.
Это припев к произведению (коллективному) которое создано специально
для нас, как марш. Надо было слышать как это могуче гремело и разливалось:
"Ребята, а ну, давай, нашу!" И песня гремела, и людей как воздух нес.
Усталость исчезала. Или вот другая:
Вперед же по солнечным реям-
На фабрики, шахты, суда!
По всем океанам и странам
Развеем мы алое знамя труда!
"По всем океанам и странам"...и никак иначе. Так воспитывались и так
воспитывали мы.
А вот и специально для Украины. Чтоб никто не вздумал вдруг заговорить
о ее самостийности, соборности, суверенности:
Мы дети тех, кто выступал
На бой с Центральной Радой,
Кто паровозы оставлял
И шел на баррикады...
А вот и наша "идеология":
О чем толкует Милюков (2 раза)
Не признаю большевиков (2 раза)
Так к черту всех кадетов,
Пусть гремит же гром борьбы!
Эй, живей, живей на фонари кадетов вздернем!
Эй, живей, живей, хватило б только фонарей!
О чем толкует меньшевик (2 раза)
Я к диктатуре не привык (2 раза)...
Ну и так далее, вплоть до фонарей, для тех кто не любит диктатуру. Вот
так с веселой песней и с легким сердцем мы "отправляли" на фонари всех, от
буржуев до меньшевиков, кулаков, троцкистов, пока пошли и сами. Но не на
фонари. Новые сторонники расправ с противищимися власти не стали себя
утруждать заботой, хватит ли фонарей - успешно обошлись без них.
И еще много столь же "гуманных" песен исполняли мы. Всех не
перескажешь. В заключение приведу один куплет несколько иного плана:
Мы раздуем пожар мировой -
Церкви и тюрьмы сравняем с землей.
Что касается церквей, то кажется обошлось как замыслили. Насчет тюрем
сложнее. Об успешности их разрушения ходят противоречивые слухи. Некоторые
злые языки даже утверждают, что после разрушения их число увеличилось. И к
тому же, рядом с ними, прочно вошли в советскую жизнь концентрационные
лагеря. В общем с тюрьмами получилось то, что происходит с мифической
гидрой, которой рубят головы.
Однако мы еще в 30-х годах орали, что "сравняем тюрьмы с землей".
Однако уже появились мудрецы, которые начали совершенствовать песню. Вместо
"церкви и тюрьмы" они вдруг запели: "Церкви, синагоги сравняем с землей". С
тюрьмами повременим.
Но это рассуждения сегодняшнего дня. Тогда я даже не заметил, вернее,
не придал значения тому, что нахальные сионистские храмы заняли законное
место тюрем. Для нас тогда был важен не столько смысл, сколько веселье,
бодрость. Жизнь была увлекательной и даль ясна. Что стоили все рассуждения
отца, дяди и разных нытиков рядом с нашим марксистско-ленинским ясным и
"единственно верным" учением. Подкупает в нем всеобщая доступность,
предельная простота. Люди есть такими, какими их создала окружающая среда.
Чтобы изменить людей надо изменить материальные условия. Все понятно и
приятно. Ведь ты, лично, ни в чем не виноват. Даже если ты хапуга,
грабитель, то это потому, что таким тебя сделали условия. Всякие
ученые-социологи старого мира умышленно запутывают вопрос рассуждениями о
морали, нравственности, влиянии культуры. Но мы, марксисты, твердо знали,
что основа всего - материальное бытие. Сознание зависит от него. Сознание
вторично.
С этим убеждением мы, такие как я, еще очень долго шли (а многие и
сейчас идут) по жизни. Когда мы вдруг, волею Сталина, неожиданно для нас
самих, однажды проснулись уже в социализме, то это чудо объяснялось тем, что
мы в результате пятилеток создали иной материальный мир, правда, чуда с
человеком почему-то не произошло. Но Сталин и этo объяснил - "пережитки
капитализма в сознании людей". И всех это удовлетворило. Никто даже не
обратил внимания на то, что, чем дальше мы входили в коммунизм, тем больше
становилось у людей тех самых пережитков.
Сейчас, с позиции сегодняшнего понимания, можно как угодно и сколь
угодно иронизировать на сию тему, но нельзя забывать, что и ныне эта
простота марксизма увлекает миллионы. Люди, чем менее они культурны, любят
простые и даже наивные объяснения. А стран с низким уровнем культуры немало.
Но и в странах культурных, марксистская простота находит пути для
проникновения в сознание людей. Недавние вспышки студенческого левачества,
рождение "еврокоммунизма", увлечение "чегаваризмом", "маоизмом" и другими
измами свидетельствуют о живучести марксистских догм и указывают на то, что
борьбу с ними надо вести серьезно, а не так как те кто, основываясь
неизвестно на чем, твердят, что в СССР марксизм уже умер.
Про себя я, во всяком случае, могу сказать, что к концу двух лет учебы
в институте подходил убежденным марксистом-ленинцем-сталинцем, активным
борцом за победу социализма в мировом масштабе. А нужно сказать, что этими
двумя годами завершался очень важный этап в моей жизни.
В плане общественном: власть, которой я отдал весь жар своего
юношеского сердца, к этому времени полностью вскрыла себя, как антинародная.
Я этого не понял. Увлечения юности, кипучая общественная деятельность и
инерция в сочетании с государственно-организованным обманом держали мой
умственный взор в шорах. Я не способен был видеть картину в целом и без
сопротивления отдавался тому потоку, в который угодно было бросить меня
господину Случаю.
Мне часто задают вопрос, да и я сам нередко задумываюсь, что было бы,
если б я понял все еще в студенческие годы. Думаю честный ответ лишь один:
если бы это произошло, этих мемуаров не было бы. Я никогда не умел молчать и
приспосабливаться. Делал и говорил все и всегда только искренне. Всякому
новому явлению, которое произвело на меня отрицательное впечатление, искал
объяснение. А так как поиски велись с позицией марксизма-ленинизма, то ответ
приходил чаще всего ортодоксальный. В общем не дал мне Господь слишком
больших способностей к глубокому анализу, и тем, вероятно, уберег меня от
преждевременной гибели.
В плане личном: заканчивались поиски жизненного пути и начиналась
взрослая жизнь. После практики 1930 года, которой завершился 1-й курс, я
вернулся в институт с опозданием почти на месяц. В институте кипела
реорганизация. И первая, ошеломившая меня новость - наше мостовое отделение
приказало долго жить. Перешло в Киевский автодорожный институт. А со
студентами поступили так: перешедшие на 4-й курс (последний) будут
заканчивать учебу в нашем институте, перешедшие на 3-й курс уезжают в Киев.
Наш же курс, как не получивший никакой специализации распределяется по
другим факультетам данного института. И вот человеческое сознание! Первая
мысль: вот и сбылось гадание: "чем быть хотел - не будешь". Правда, о
военном речи пока нет, но невольно думаешь - сбылась часть, может и
остальное придет.
После того как от меня ушли мосты, я уже не прельщался никакой
специальностью. Поэтому, узнав, что на факультет прорабов не записался ни
один человек, пошел в учебный отдел и попросил перевести меня на этот
факультет.
Возвращение с практики в 1931 году (после 2-го курса) ознаменовалось
новым сюрпризом. В институте работала комиссия ЦК ВКП(б) под
председательством начальника политотдела Военно-технической академии
Субботина. Он отбирал студентов для учебы в Академии. Комиссии были
предоставлены неограниченные права. Она могла брать любого студента,
независимо от его желания и интересов института. Когда я вернулся - меня
вызвал Топчиев.
- Субботин на тебя нацелился. Намереваюсь отбить, но если ты хочешь
идти в Академию, то я поднимать вопроса не буду.
- Поднимай! Никуда я не хочу уходить из института. Прижился.
- Ну, хорошо! Тогда я сконтактуюсь с ЦК комсомола Украины и через него
попробую получить покровительство ЦК КП(б)У.
На второй день вызвал меня Субботин, сказал, что у него есть право не
считаться с желанием, но ему хочется, чтобы я пошел добровольно и потому он
спрашивает, согласен ли я. Я попросил разрешения обдумать его предложение,
рассчитывая, что тем временем Топчиев выяснит возможность отбиться. Но
Субботину понравилось, что я не дал немедленного ответа. Он это расценил как
серьезность моего отношения к поступлению в армию.
В тот же день мы встретились с Топчевым. И он сказал:
- Обстановка изменилась. Тебя ожидает моя судьба.
- Не понимаю.
- Сейчас поймешь! Меня берут зав. строительным отделом в ЦК КП(б)У. Я
не хотел, чтобы тебя взяли в армию, имея в виду предложить твою кандидатуру
на секретаря парткома. Но когда я обратился за поддержкой в ЦК ЛКСМУ они
прямо взвились. Ни в какую армию, - говорят, - он у нас намечен на зав.
строительным отделом ЦК. За этим его и в ЦК избирали. Так что я теперь
вмешиваться не буду. Пусть сами отбивают. А нам, как видишь, судьба снова
вместе работать. Вот только не знаю, удастся ли институт закончить.
- Знаешь что? Раз уж ты уходишь из института, то я тебе скажу: лучше в
академию, чем недоучкой в аппарат ЦК. Я пойду сейчас к Субботину и дам
согласие.
- Ну что ж, поступай как знаешь. Я тебе мешать не буду...
Я пошел к Субботину и сказал, что хочу в Академию, но меня не отпустят.
- Ну, это в наших силах преодолеть...
- Нет, речь идет не об институте. Здесь меня держать не будут. Не
отпустит ЦК комсомола. - И я рассказал, какие на меня виды.
- И это тоже преодолимо, - сказал он. Потом задумался и после паузы
спросил:
- Сколько тебе надо времени, чтобы собраться для выезда в Ленинград?
- Да хоть сегодня!
- Ну и поезжай! Пусть они попробуют вернуть тебя обратно!
Так я стал слушателем Военно-инженерного факультета Военно-технической
Академии в Ленинграде. И так случайно избежал огромной опасности. Ибо попади
я на столь высокий пост в аппарат ЦК в 1931 году, к 1936-37 годам мог
достичь самого высокого положения в этом аппарате. А это верный арест и
верная смерть, если не от побоев или пули чекистов, то в "Архипелаге ГУЛАГ".
Случайно обошла меня и другая опасность. Субботин, оказывается, ухватился за
меня потому, что рассчитывал как на секретаря комсомола Академии.
Если бы это произошло, стать бы мне штатным политработником и наверное
финал был бы тот же. Но я, прибыв раньше, смог принять участие в перевыборах
парторганов и меня избрали секретарем парторганизации отделения. По
тогдашним правилам, я тем самым выбывал из комсомола. Возвратившись в
Академию примерно через месяц, когда я уже был утвержден секретарем
парторганизации, Субботин очень ругался, но нарушать установленного порядка
не стал. Попало от него и мне, но я сказал, что о его намерениях осведомлен
не был, хотя в действительности Топчиев мне говорил.
Я основательно вошел в жизнь Академии. Стал кадровым военным. Полностью
сбылось гадание цыганки и в отношении меня. Чтобы больше не возвращаться к
этому гаданию, скажу, что летом этого же года оно сбылось и в отношении
третьего участника. Идя ночью в пьяном виде, он споткнулся, упал лицом в
грязную лужу и захлебнулся. Нашли его мертвым только утром. Я узнал об этом
во время своего кратковременного пребывания в Сталинo в 1934 году от его
жены.
Петр Григорьевич Григоренко (1907-1987)
Петро Григоренко. "В подполье можно встретить только крыс..."
Издательство "Детинец", Нью-Йорк, 1981 г., 845 стр.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 31 марта
2002.
В ПОДПОЛЬЕ МОЖНО ВСТРЕТИТЬ ТОЛЬКО КРЫС...
ЧАСТЬ II. ПОЛЕТ ПРИРУЧЕННОГО СОКОЛА
11. БУДЕМ ВОЕВАТЬ
Итак, я стал военным. Вспоминая впоследствии это превращение, я с
удивлением отмечал, что память не засекла каких-либо особенных переживаний.
Военная форма не была новостью. Мы носили ее в институте во время летних
лагерных сборов, в порядке прохождения высшей вневойсковой подготовки. Даже
квадратики, которые я привинтил к петлицам по прибытии в Академию, получены
в институте, когда нам, успешно закончившим двухгодичный курс вневойсковой
подготовки, присвоили квалификацию командира взвода запаса. Даже и воинскую
присягу принимал я в институте.
Не вызвала заметных переживаний и смена будущей жизненной профессии.
Мне куда труднее было расстаться с мечтой о мостах.
Я уже давно был подготовлен психологически к вступлению в военную
службу. Раннее детство прошло в военные годы, в чаду героики войны. Затем
пришла комсомольская юность. В неполных 15 лет я стал бойцом ЧОН (Частей
Особого Назначения) города Бердянска. О моем отношении к этому акту можно
судить хотя бы по тому, что я до сих пор помню номер первой своей винтовки
(японская 232684). ЧОН, в состав которых входили все коммунисты, комсомольцы
и беспартийные, по тщательному отбору, воспитывались в чрезвычайно
агрессивном духе. Официально, особенно во всеуслышание, говорилось о защите
завоеваний революции, но пели мы: "Кто не с нами, тот наш враг, тот должен
пасть". А в воспитательной работе с чоновцами упор делался на "содействие
мировой революции", на помощь "братьям по классу" в странах капитала. И,
конечно, использовались в этих целях подходящие международные события. Я уже
не помню содержания ультиматума Керзона, а в то время и не понимал его, но
хорошо помню ночные тревоги, проводившиеся партийными комитетами, призывы
"дать по зубам" империалистам, многочисленные демонстрации, на которых мы
орали во всю силу своих легких: "Сдох Керзон, Сдох Керзон, Сдох!" и пели
героические военные песни.
Еще настойчивее разжигался ура-патриотизм во время военного конфликта
на КВЖД. Тоже демонстрации, ночные тревоги, митинги. А затем встреча с
героями войны против "бело-китайских милитаристов". Так же, как перед этим в
отношении Керзона горланили хотя и бессмысленное, но очень поднимавшее наш
дух: "Ой, чина-чина-чина - упала кирпичина, убила Чжан Цзо Лина, заплакал
Чан-Кай Ши". Упор делался на то, что Красная Армия непобедима, а ее враги -
Чжан Цзо Лин, Чан-Кай Ши и другие - ничтожные людишки, которые хотели
поживиться нашим добром. Прославлялось вторжение Красной Армии на чужую
территорию (в Маньчжурию) и захват "построенной русскими" КВЖД -
Китайско-Восточной железной дороги. Уже тогда были прокламированы теории
превентивной войны - защищать интересы страны советов, выходя за пределы ее
границ. Впоследствии эти теории были сформулированы в общепонятной
стратегической задаче, которая долгие годы повторялась во всеуслышание в
виде политического лозунга: "Ответить на удар двойным и тройным ударом!
Воевать только на чужой территории! Воевать малой кровью!"
Вырастая в такой атмосфере, мы, естественно, считали себя солдатами
грядущей войны, а существующую пока что мирную обстановку периодом
подготовки к ней. Все возрастающая пропаганда войны под маской обороны
(путем нападения) и начавшееся в начале 30-х годов интенсивное развертывание
все новых формирований, возбуждали в нас чувство близости войны, ожидания
того, что партия скоро позовет нас "в последний и решительный бой". О том,
что идет интенсивное развертывание, я был осведомлен. Да это и ни для кого
не было секретом.
Введение высшей вневойсковой подготовки также шло в общем фарватере
развертывания. Мы чувствовали себя командирами, которых в любой момент могут
призвать на укомплектование новых формирований. Я попал в число тех, кого
мобилизовали для подготовки пополнения старшего комсостава. И думать было
нечего. Война близка. Надо напрячься и учиться.
Вот так, в течение всех предыдущих лет нас вполне подготовили к
агрессивной войне. И тут уж не наша вина, что агрессию совершили не мы. Мы к
ней были готовы, но руководство оказалось неспособным использовать эту
готовность. Более того, оно разрушило ее разгромом лучших своих военных
кадров.
Надеяться на то, что и нынешние советские руководители не смогут
использовать агрессивный потенциал своей страны, по меньшей мере, наивно. Но
среди западных руководителей встречаются и такие, кто вообще не верит в
агрессивные намерения советских правителей. Таким я посоветовал бы
поприсутствовать, если их, разумеется, допустят, на всесоюзной пионерской
военной игре "Зарница", рукoвoдимой маршалом Советского Союза Баграмяном.
Теперешние советские правители ушли в деле военной подготовки всего
населения, начиная от детей, значительно дальше, чем в мое время. Теперь
существуют обязательные для всего населения занятия по гражданской обороне,
комсомольские военизированные походы по местам боевой славы, комсомольские
военные игры и всесоюзная пионерская игра "Зарница". Но теперь, показав вам,
как мальчишки со свирепыми лицами спрыгивают с танков, с настоящих боевых
танков, и бросаются в атаку, могут с серьезным видом прочитать статью
Уголовного Кодекса, запрещающую пропаганду войны. Блажен, кто верует. Но
пусть знает, что советских людей не пропагандируют, их учат воевать и
приучают делать это не рассуждая. Возможности же развертывания теперь не
идут ни в какое сравнение с 30-ми годами. Ведь чем больше войск, тем больше
можно развернуть формирований 2-й и 3-й очереди. В общем, живите спокойно,
господа демократы. О вас, при случае, позаботятся.
Мы в то время тоже собирались "позаботиться" о "прогнившем
капиталистическом обществе" - "подать руку помощи" "братьям по классу".
Развертывались не только войсковые организмы, но и высшие учебные заведения.
Студенческий набор, с которым прибыл и я в Военно-Техническую Академию
осенью 1931 года почти удвоил ее численный состав. Но это еще не было
развертывание, а лишь подготовка к нему. Уже ранней весной 1932 года
начальник нашего факультета Цалькович сообщил партийному активу о
правительственном решении: расформировать Военно-техническую академию и на
ее базе создать ряд специальных военных академий - Артиллерийскую,
Бронетанковую, Военно-Инженерную, Связи, Электротехническую, Химическую,
которая в целях маскировки была названа Противо-Химической защиты. В основу
каждой такой Академии берутся соответствующий факультет Военно-технической
академии и одно из подходящих по профилю гражданских высших учебных
заведений. Наша Военно-инженерная академия создавалась на базе
Военно-инженерного факультета Военно-технической академии и старейшего
российского высшего инженерно-строительного учебного заведения - ВИСУ
(Высшее Инженерно-Строительное Училище). Разумеется, наша академия должна
была находиться в Москве. Для этого ей передавались в качестве учебной базы
все учебные здания и лаборатории ВИСУ, студенческие общежития и дома
профессорско-преподавательского состава - для размещения слушателей и
постоянного состава, прибывающих из Ленинграда. Намечалось ускоренное
строительство городка стандартных домов на Шоссе Энтузиастов - в районе
прожекторного завода. Профессорско-преподавательский состав и студенты ВИСУ,
за исключением тех, кто по различным причинам были отсеяны и направлены в
другие ВУЗы, призывались на военную службу и получали назначения во вновь
созданную академию.
Вся реорганизационная суета, нашего (ленинградского) состава, коснулась
мало. Факультет в зародышевой форме нес в себе структуру будущей академии.
Он состоял из отделений: командного, оборонительного строительства,
необоронительного строительства, аэродромного строительства, морского
строительства, строительных машин и электротехники. Все эти отделения
развертывались в факультеты и все, кроме командного, с нового учебного года
получали пополнение из числа бывших студентов ВИСУ. Текущий учебный год мы
заканчивали в Ленинграде. Отсюда получили и распределения на лето - на
топографическую практику. Нам выдали также отпускные документы и предписание
прибыть к новому месту службы в Москву - Покровский бульвар 5 - к 1 октября
1932 года.
Реорганизационные дела, в свете последующих событий, спасли меня от
многих возможных бед. Из-за этих дел я не смог поехать в отпуск и не видел
страшный призрак нового голода, надвигавшегося снова на мою родную Борисовку
и на всю округу. Топографическая практика проводилась в районе Парголово -
Юкки под Ленинградом. Затем почти два месяца (июнь-июль) я руководил
завершением строительства "ансамбля" в Могилев-Подольском укрепленном
районе. Девять огневых точек, связанных между собой подземными ходами
("потернами"), будучи во взаимной огневой связи, седлали высокий берег
излучины Днестра и держали под плотным орудийным и пулеметным обстрелом
зеркало реки и противоположный берег на фронте свыше километра. Работой я
был чрезвычайно увлечен - пропадал там весь день, а часто и ночь, засыпая на
короткое время в одном из многочисленных "карманов" потерн.
Я во что бы то ни стало хотел достроить свой ансамбль. А это не просто.
Наиболее характерной приметой фортификационного строительства является
длительная его незавершенность. Хотя и в гражданском строительстве этой
болезни хватает. Выполнят огромный объем работ, останутся лишь мелочи
внутреннего оборудования и их никак доделать не могут. Один начнет, не
закончив, бросит. Пройдет время и надо начинать сначала. А тем временем
припасенные предыдущим исполнителем детали где-то запропастились, а запасных
нет. И снова бросят. Идет и идет время, а оно работает не на улучшение
сделанного руками человека, а на разрушение.
Когда я пришел на "ансамбль", там царила мерзость запустения. Двери не
закрывались, ни один механизм не работал, все позаржавело, обтюрации
(герметизации) не было. И вообще был мертвый железобетон и помещения,
непригодные даже для овощехранилища. Чтобы вдохнуть во все это жизнь, надо
было потрудиться, имея при этом все детали и детальки, необходимые для
работы. А их уже успели поломать, порастерять или засунуть в такие уголки
огромных складов, откуда их не достать без специальной экспедиции. Розыски
или поделка всего этого стали основным содержанием моей работы в предстоящие
два месяца. Два наиболее развитых паренька все время обшаривали склады и
цемас (центральные мастерские), благо, начальник инженеров Укрепрайона,
толстогубый и добродушный еврей Максимов, дал мне право на это. У себя на
"ансамбле" я создал походную кузницу и слесарную мастерскую. В цемасе на
ансамбль работал токарный станок. Когда я в конце июля сдавал работу, все
механизмы работали. Двери и амбразуры были тщательно обтюрированы. Потерны
при ярком электрическом свете сверкали белизной сухих и ровных стен. Все
лестницы и другие металлические части были очищены от ржавчины и покрашены.
Подземная электростанция ансамбля на ходу.
Обходя ансамбль перед сдачей, я приглядывался к каждому пулемету, к
каждому орудию, наводил их на противоположный берег и "видел" свои трассы и
атакующие наши войска, поддерживаемые метким огнем из "ансамбля". Именно
наши атакующие войска "видел" я, а не наступающего противника, которого мы
"косим" своим огнем. Это только наивные люди думают, что в этом главная
задача укрепленных районов. Нет, укрепленные районы строятся для более
надежной подготовки наступления. Они должны надежно прикрыть развертывание
ударных группировок, отразить любую попытку врага сорвать развертывание, а с
переходом наших войск в наступление поддержать их всей мощью своего огня. Ни
одну из этих задач наши западные укрепленные районы не выполнили. Им
уготована была иная судьба. Их взорвали, не дав сделать ни одного выстрела
по врагу.
Я не знаю, как будущие историки объяснят это злодеяние против нашего
народа. Нынешние обходят это событие полным молчанием, а я не знаю, как
объяснить. Многие миллиарды рублей (по моим подсчетам не менее 120) содрало
советское правительство с народа, чтобы построить вдоль всей западной
границы неприступные для врага укрепления - от моря и до моря, от седой
Балтики до лазурного Черного моря. И накануне самой войны - весной 1941 года
- загремели мощные взрывы по всей тысяча двухсот километровой линии
укреплений. Могучие железобетонные капониры и полукапониры, трех, двух и
одноамбразурные огневые точки, командные и наблюдательные пункты - десятки
тысяч долговременных оборонительных сооружений - были подняты в воздух по
личному приказу Сталина. Лучшего подарка гитлеровскому плану "Барбаросса"
сделать было нельзя. Но ответьте вы, читатель, как это могло случиться?
Ну, за Сталина мы можем оправдаться, предположив, что он был
сумасшедший, давший безумный приказ в пароксизме психического затмения. Но
как оправдать и объяснить действия тех десятков, а может и сотен тысяч
людей, которые изготовляли и доставляли взрывчатку, закладывали ее, тянули
провода и включали рубильники. И это на глазах "соратников" "великого
кормчего" и многих других людей, понимавших преступность этой акции. И
никто, подчеркиваю, НИКТО не решился сказать, что если укрепления не нужны
сегодня, то есть очень простой способ избавиться от расходов на них -
произвести консервацию, положить, так сказать, в запас, на всякий случай -
может еще пригодится.
Уезжая из Могилев-Подольского, я не мог даже предположить, какая судьба
ждет мой ансамбль.
После Могилев-Подольского я впервые в своей жизни встретился с Дальним
Востоком, куда приехал на войсковую стажировку. Это не была стажировка в
общепринятом смысле. Это была, скорее, полевая поездка. Группой, в составе
восьми человек, мы проехали вдоль границы от Благовещенска до Владивостока и
побывали на "Русском" острове, где в то время шло строительство морского
укрепленного района. Своеобразие дальневосточной природы я описывать не
буду. Специфика моей работы приучила меня смотреть на природу с особой,
непривычной для подавляющего большинства людей, точки зрения. Природу эту я
весьма подробно описал с помощью трех офицеров, работавших под моим
руководством, в фундаментальном труде "Маньчжурский театр военных действий",
который издан (закрытым изданием) в 1942 году.
Описывать красоты природы и трудности передвижения с общечеловеческой
точки зрения мне трудно, как в силу вышесказанного, так и потому, что я был
на Дальнем Востоке после того еще дважды, каждый раз с большим перерывом во
времени. За время перерыва все сильно изменялось. Поэтому в моем воображении
все перемешалось и мне часто бывает трудно сказать от которого времени то
или иное впечатление. Твердо от первой поездки по Дальнему Востоку
запомнились пустые станицы амурских и уссурийских казаков и обилие овощей во
Владивостоке. Опустелые станицы нагоняли тоску и вызывали недоумение. Везде
следы поспешного ухода. Болтающиеся двери, бездомные коровы, лошади, овцы.
На улицах станиц одичавшие собаки, разбросанные во дворах и на улицах
различные домашние вещи и утварь, брошенный как попало, сельскохозяйственный
инвентарь. Почему ушли эти люди с родной земли, от родных очагов, из страны
- родины трудящихся всего мира, в какую-то Маньчжурию, которая в моем
представлении была страной отсталой, полудикой. Я все время думал об этом и
осаждал вопросами сопровождающего нас штабного командира из 3-го колхозного
корпуса, в который мы и были командированы.
- Ну как же они ушли? - допытывался я.
- Очень просто, - отвечал он. - Как только "стали" Амур и Уссури, так
они по льду и пошли. Со всем скарбом, со скотом. Я сам всего этого не видел,
конечно. Наш корпус сформирован на Западе и переброшен сюда уже после ухода
казаков, для их замены. Это пограничники рассказали нам об их уходе.
- А что ж пограничники смотрели? Почему не остановили?
- Попробуй, останови. Это же казаки. Обученные воевать и вооруженные. А
пограничников - сколько их тут. Застава от заставы на сотню километров.
Казаки прекрасно знают их расположение. Блокировали заставы. Пограничники
думали больше о том, как бы самим не попасть в руки казакам. Тем более, что
у казаков было все сговорено. Их с той стороны встречали свои.
- Так может те, с другой стороны, запугали этих, принудили уходить, -
хватаюсь я за первую возможность оправдать уход чьей-то злой волей, а не
личным желанием. Но собеседник мой отбивает эту попытку.
- Кто их там запугивал? Они сами туда посылали своих гонцов, просили
помочь им.
- Да как же так? Что им здесь не понравилось? Как же так, бросить все
завоевания революции и идти на чужбину.
- Какие там у них завоевания?! Начали чуть не сплошное раскулачивание и
высылку на север. Разве вольный казак это потерпит? Убегали, прятались, а
потом уходили в Маньчжурию. Появилась статья Сталина "Головокружение от
успехов". Немного изменилось. Потом потихоньку стали снова зажимать. И снова
побеги в Маньчжурию. Оттуда и стали приходить вести, что ранее ушедшие туда
"кулаки" получили землю и живут как в старину. А тут хлебозаготовки
страшные. Забрали весь хлеб. Нависла угроза голода. И вот, сговорившись с
земляками в Маньчжурии, чтоб те встречали на том берегу и, в случае чего,
помогли, в одну ночь все казачество перемахнуло по льду Амура и Уссури,
бросив все, что взять не смогли или забыли.
Меня эти объяснения не удовлетворяли. Получалось, что виновата
Советская власть, а я этого воспринять не мог. Поэтому дальше расспрашивать
не стал.
Сразу с Дальнего Востока направился в Москву для подыскания квартиры.
Потом поехал за семьей в Ленинград. Затем началась учеба. Совесть моя ничем
не была потревожена. Ленинград и Москва жили относительно благополучной
жизнью, хотя и при карточной системе. Об остальной стране я знал только по
газетам. А там всегда все было "о'кэй".
Лицо академии резко изменилось. Вместо спокойных, тихих, малолюдных
помещений, строгой тишины библиотек, читален, лабораторий, подтянутых,
строгих и в большинстве уже пожилых военных, - переполненные студенческой
молодежью коридоры и классы. Военная форма сидит на них кое-как, шумят и
галдят они как и все студенты мира. Их в 5-6, а может и в 7 раз больше, чем
было у нас на факультете в Ленинграде и мы, "кадровики", потонули среди них.
Но учеба шла, юноши мужали, новые наборы наполняли академию иным - военным
контингентом и все приходило "на круги своя" - академия становилась военной
во всех отношениях.
Два оставшихся года учебы пролетели незаметно. Было много всего, но это
будни учебы, все не перескажешь. Я остановлюсь лишь на эпизоде, связанном с
моей производственной практикой 1933 года. В этом году, видимо, ЦК поставил
задачу привести УР'ы в боеготовное состояние. Технических руководителей в
самих УР'ах для этого не хватало, да и квалификация их, как увидел я
впоследствии, была явно не на высоте. Эти кадры удовлетворительно
справлялись со своей задачей пока шли земляные работы, опалубка,
армирование, бетон. Справились они и с маскировочными работами. А вот
внутреннее оборудование застопорилось, и весьма существенно. Многие прорабы
- люди гражданские: не знакомые ни с баллистикой, ни с техническими данными
оружия, ни с противохимической защитой - избегая незнакомого дела,
увольнялись, а те, кого не увольняли, опускали руки. Люди предпочитали
получить любое административное взыскание за невыполнение плана, т. е. за
ничегонеделание, чем сесть в тюрьму за вредительство, т. е. за неправильную
установку оружия и других технических средств.
Поэтому уже ранней весной академия получила указание на высылку в УР'ы
всего состава моего (фортификационного) факультета. Меня, во главе группы из
шести человек, направили в Минский Укрепленный Район. Сюда же были
направлены еще 3 или 4 группы слушателей. Все прибывшие погруппно были
направлены на участки. Моя группа поехала в Плещеницы. Начальник участка
Целуйко, сугубо гражданский человек, к тому же без высшего образования (я
даже сомневаюсь, имел ли он среднее) направил меня на подучасток
Саладзиневичи заместителем начальника подучастка, остальных 5 моих товарищей
он оставил в своем распоряжении. Саладзиневичи - наиболее удаленный от
Плещениц пункт. К тому же большую часть года отрезан от управления участка
полным бездорожьем.
По объему работы подучасток Саладзиневичи охватывал большую половину
всего участка. Руководил подучастком гражданский строительный техник
Васильев. Он был абсолютно самостоятелен. Целуйко никогда к нему не
приезжал. И даже телефонная (совсем никудышная) связь была надежнее с
Минском, с управлением УР'а, чем с участком. Отчитывался Васильев тоже прямо
перед УР'ом. Целуйко руководил остальной (меньшей) частью участка и
отчитывался только за нее. Несмотря на это, снабжение было единым для всего
участка, что создавало немалые трудности для Васильева. Целуйко, при
распределении получаемых на участок материальных ценностей, учитывал, прежде
всего, интересы "своей" части участка. Так он поступил и с практикантами.
Отдав одного (меня) Васильеву, пятерых оставил в своем подчинении. Правда,
под такой "дележ" он подвел базу "общих интересов". Всех, оставленных у
себя, он назначил начальниками циклов, а так как каждый цикл один на весь
участок, то таким распределением как бы удовлетворялись общие интересы.
Практически же это означало, что до Саладзиневических объектов никто из них
никогда не доберется. Так это потом и было.
Саладзиневичи - деревушка из восьми полуразвалившихся домишек и
хозяйственного, весьма запущенного, двора подучастка. Кухня-столовая,
конюшня, контора - все полузаброшено, на всем печать бесхозности. Только
домик руководящего состава и казарма выглядели более или менее прилично.
Приехал я на подучасток где-то в первой половине марта 1933 года в пасмурный
день... Мелко сеющийся дождик, туман и разжиженная почва, довершали
безрадостную картину, делали настроение совсем никудышным. Немного рассеяла
мрачный дух встреча с Васильевым. Красивый высокий брюнет сидел в полном
ничегонеделании в конторе подучастка. Это и был Васильев. Он искренне
обрадовался моему приезду. Сам проводил в отведенную мне комнату. Затем
потащил к себе обедать. Его очень милая жена тоже обрадовалась приезду
нового человека и я весь остаток дня провел в беседе с этими приятными
людьми.
Вечером Васильев собрался на "рапорт", т. е. на встречу с
возвращающимися с работы бригадирами. Я поднялся идти вместе с ним. Но он
весело сказал: "Зачем это тебе? Там ничего интересного. Они (бригадиры) все
равно безбожно врут. Но я их насквозь вижу. Со временем и ты научишься.
Тогда будем попеременно ходить. А сейчас отдыхай".
Но я все же пошел. Дело обстояло именно так, как говорил Васильев.
Бригадиры сдавали рапортички о выполненных работах. Васильев просматривал и
иногда замечал: "Э, нет, этого ты не делал. Я же знаю. Это было уже
сделано". И он что-то вычеркивал из рапортички. Никто из бригадиров даже не
пытался возражать. Но бывало и так: "А двери ты разве не сделал? Я же тебе
указывал в наряде".
И бригадир опять-таки без возражений сознавался, что забыл записать. Но
сделать сделал. Тут же он, под наблюдением Васильева, вносил исправление в
свою рапортичку. Просто поражала эта осведомленность Васильева о том, что
делалось за 4-5 или даже 10-12 км от него.
Я сказал ему об этом, когда мы возвращались домой. Он засмеялся: "Я же
это делаю уже два года. Тут ведь вопрос не в том, сделали или не сделали, а
в том, что солдат надо кормить и одевать. У нас, ведь, вольнонаемных
фактически нет. Я, да конюх, да еще жена числится секретаршей. Работа же на
плечах стройбата. Их призывают - полторы сотни человек - на три месяца.
Потом на смену приходят другие, потом третьи. Потом три месяца - никого.
Затем начинается новый цикл. У меня это уже третий цикл начался. На двух
предыдущих я набил достаточно шишек и теперь уже не ошибусь. В чем не
ошибусь? Не в том, чтобы что-то пропустить в рапортичке или записать лишнее.
На это наплевать. Этого никто проверить не может. Если б можно было поднять
все рапортички и подытожить, то наверно все болтики оказались бы
привинченными не менее 10-20 раз. Поэтому я забочусь только о том, чтобы
солдат заработал достаточно для своего пропитания, казарменного содержания и
обмундировки, а на руки чтоб он получил за три месяца несколько рублей, не
больше... и если ему даже на обратную дорогу не хватит его заработка, то это
уже не моя забота. Не могу же я платить за ничегонеделание. Они же черти
ничего делать не хотят. Наказать за это голодом или не выдать обмундирования
я не имею права. Они же пришли сюда не по своей воле. Да и начальство этого
не дозволит. Если заработка не хватит на оплату пропитания, проживания,
обмундирования, поднимется такое, что не приведи Господи. Скажут, что я
наношу вред государству. А не заработали сверх того, то не моя вина. Так
работали".
Утром следующего дня я снова пошел с Васильевым на встречу с
бригадирами. Эта утренняя встреча называлась "наряд". Суть ее в том, что
Васильев вписывал бригадиру в бланк наряда, что и где сделать за день. И
снова я был поражен памятью Васильева. Он заполнял бланки, не заглядывая ни
в какие записи. Когда я ему сказал об этом, он засмеялся: "Ничего, походишь
несколько дней на мои наряды и будешь заполнять не хуже меня".
Но я этому так и не научился. Дня через три я попросил Васильева
обходиться на нарядах и рапортичках без меня, а мне дать его лошадь, чтобы я
смог объездить и изучить подучасток. Первый день я просто объезжал. Вернулся
поздно, весь в грязи. Конь из белого превратился в серого. К Васильеву не
пошел. Решил, начиная со следующего дня внимательно обследовать каждую
огневую точку. А значит надо было отоспаться.
Около двух недель я занимался обследованием. Подробно описал все
недоделки в каждой точке. Попутно убедился, что действительно никто ничего
не делает. Бригады шли на назначенные им по наряду объекты. Там отдыхали и
тем же путем шли обратно. Если объекты были недалеко (2-3 км), то что-нибудь
делали на них. Если же далеко - в 8-ми, 10-ти, 12-ти км, то ограничивались
простой прогулкой туда и обратно.
Закончив обследование подучастка, я пришел к Васильеву:
- Ну, слезай со своего стула. Наряды начну теперь выписывать я. - И
положил перед ним толстую тетрадь, в которой были описаны недоделки на всех
огневых точках. Но с Васильевым случилось что-то неожиданное. Куда девались
его приятельский тон и всегдашняя приязнь ко мне. Он отодвинул тетрадь и
сухо официально произнес:
- Нет уж! Начальник подучастка я, и все будет делаться, как делалось до
сих пор.
Я попытался перейти на шутливый тон. Потом начал доказывать, что надо
по-серьезному взяться за ликвидацию недоделок, так как действуя по-старому
мы никогда их не устраним. Но Васильев был непреклонен.
Тогда я сказал:
- Ну, значит вместе нам не работать и взялся за телефон.
Васильев активно помогал мне добиться связи. После долгих усилий,
наконец появился Минск, а затем и начальник инженеров Минского Укрепленного
Района Загорулько (К-10, один ромб). Слышимость была отвратительная,
разговор часто прерывался, но в конце-концов я сообщил:
- Недоделки, если их устранять так, как это делается сегодня, никогда
не будут устранены. Я предложил другую методику, но Васильев категорически
против. В таких условиях мое пребывание здесь абсолютно бесполезно. Прошу
перевести в любое другое место, где я мог бы работать с пользой, а не штаны
просиживать.
В ответ я услышал:
- Сам решить этот вопрос не могу. Доложу коменданту. Никуда не
выезжайте. Решения ждите на месте.
Часа через полтора пришла телефонограмма: "Васильеву немедленно выехать
в управление начальника инженеров для получения нового назначения. Дела по
подучастку передать практиканту Григоренко. Подписал Загорулько". Я понес
телефонограмму Васильеву на квартиру. "При жене, может, меньше ругаться
будет", - подумал я. Но каково же было мое удивление, когда он, прочтя
телефонограмму, бросился в другую комнату крича: "Ура! Едем в Минск. Ура!"
Потом вернулся, обнял меня: "Ну спасибо. Если б ты знал, как выручил. Век не
забуду. Ну что тебе сдавать? Говори. Я хочу скорее ехать!" Я ответил, что
мне нечего принимать у него. Я и так знаю, что где находится. - "Правда? -
крикнул он. - Тома, складывайся. Едем сейчас же". И они действительно
выехали в тот же день, попросив меня отправить попутным транспортом их
домашние вещи. Впредь мы так и остались друзьями.
Васильев уехал. И на следующее утро мне самому надо было проводить
наряд. Все оказалось просто. Я знаю, что надо делать. Дам реальные задания
бригадирам и дело пойдет. Оказалось не так. Во-первых, много времени ушло на
выписку нарядов - более двух часов рабочего времени. Во-вторых, я не имел
представления, что такое реальное задание - что ни точка, то разные
недоделки. А кто проводил нормирование всех мелочей? Да если кем-то и
производилось, то где взять эти нормы? В-третьих, где взять необходимые
детали, которые в свое время были завезены и где-то затерялись и, наконец, и
это главное, как проконтролировать работу полутора десятков бригад, как
добиться, чтобы они не бездельничали, как прежде.
Начал я с самого доступного - попросил Загорулько дать приказ Целуйко
прислать мне в помощь одного из практикантов. Приехал Алеша Глушко. Теперь
на контроле нас уже было двое. Но что дал нам этот контроль? Только одно.
То, что нам и без того знать надо было: наши стройбатовцы простые
крестьянские парни, без каких бы то ни было производственных квалификаций,
представления не имеют как выполнять полученные задания. Как, например,
произвести тонкую подгонку пулеметного стола, т. е. выполнить работу столяра
высокого разряда.
Мы растерялись перед этой задачей, много говорили с Алешей на эту тему,
советовались с бригадирами и даже провели производственное совещание со
всеми строителями. Идея пришла как-то сама собой. Алеша всегда утверждал,
что это моя мысль. А у меня такое чувство, будто мне кто-то подсказал. Да,
видимо, это и была своеобразная подсказка. Я вспомнил одну из лекций в
академии по организации работ. Очень плохой, косноязычный лектор, да еще и
строитель, никогда не участвовавший в стройке, прочел маловразумительную
лекцию о применении поточного метода на стройках США. Все у нас тогда лишь
посмеялись, передразнивая косноязычие лектора. Затем забыли об этой лекции.
Но у меня, видимо, что-то из нее задержалось в самых далеких уголках
сознания. Во всяком случае, когда я столкнулся с трудностями организации
работ, припомнилась эта лекция и на ум стали все чаще приходить слова:
"поточный метод".
И вдруг, в какой-то момент, мое описание недоделок как бы осветилось
волшебным светом и мне стало ясно, что ряд одних и тех же недоделок есть на
всех огневых точках. Уже упоминавшиеся столы, скажем, надо подгонять везде,
где они поставлены. Надо подгонять двери, обтюрировать амбразуры и т. д. И
пришло простое решение: вместо однотипных, как сейчас, бригад, которые
должны устранять все недостатки на заданной точке, создать
специализированные группы - установки столов, их подгонки, обтюрации
амбразур, подгонки дверей и т.д. Эти группы, выполняя каждая только один тип
работы, быстро приобретают квалификацию, а в процессе работы, идя через все
точки, где есть данная работа, совершенствуются в мастерстве и достигают
высоких производственных показателей. Теперь оставалось только так
организовать поток этих групп, чтобы они не мешали друг другу, не
сталкивались на одном и том же объекте. Для этой цели был разработан
специальный график.
И теперь, вечером на рапорте, мы только уточняли график на следующий
день в зависимости от результатов сегодняшней работы. Утром теперь никаких
нарядов не проводилось. На работу все отправлялись сразу после завтрака.
Кроме упомянутого выше каждодневно исправляемого рабочего графика, я
изготовил еще два варианта - один для себя, второй для начальства. Первый
(мой) примерно на месяц отставал от рабочего, второй - еще на полмесяца.
Этот второй я и отправил в Управление начальника инженеров на утверждение.
Там это было как бомба. До этого никто так детально не планировал и не
ставил сам для себя таких твердых сроков, принимая тем самым личную
ответственность за их выполнение.
У строителей - и гражданских, и военных - уже в традицию вошло
назначать сроки таким образом, чтобы в них не был указан день полной
готовности и чтобы план можно было считать выполненным даже при наличии
существенных недоделок. Здесь же был указан день приведения подучастка в
полную боевую готовность, без каких бы то ни было недоделок. И комендант
Укрепрайона (К-12, три ромба) Померанцев решил сам съездить взглянуть на
чудаков, набросивших петлю на собственную шею. Он не знал, разумеется, что
петля была довольно просторная.
Померанцеву не повезло. Его машина застряла на пути между Плещеницами и
Солдамневичами. Он оставил ее и пошел пешком, но не по дороге на подучасток,
а по огневым точкам. Таков был Померанцев - предприимчивый, активный,
отлично знающий свое дело. Мне сообщили о его появлении на подучастке, и я,
сообразив как он примерно может пойти, поехал навстречу. Встретились и пошли
вместе. Он был недоволен, брюзжал, придирался. Только один раз заговорил
по-деловому. Проходя мимо одной из огневых точек, - он прекрасно знал весь
УР, а чем-то примечательные точки знал и по названиям - спросил: "Ну, а что
с Бугульмой собираетесь делать?"
- Не знаю. Еще как следует не мог подумать. Более срочного много.
- Да что думать? Водой затоплена наполовину, стреляет вон прямо в
бугор. Так хорошо посажена, так к месту, а наверное придется четыре заряда
под четыре угла и... в воздух.
Каким же пророческим оказалось это "...и в воздух". Только не для одной
Богульмы. Для всего Минского УР'а, для всех западных УР'ов.
Только к вечеру добрались мы на подучасток. Померанцев заказал ужин в
уже отведенное ему для ночлега помещение. Он предупредил, что график будет
рассматривать утром.
По утру он был менее раздражен, но рассматривая график, продолжал
бубнить с притворным раздражением: "Картинки... Все картинки рисуем...
Картинки рисовать научились, а вот выполнять планы не умеем. Третий год
слушаю я обещания, а подучасток как был не боеготовный, так и есть. И конца
этому не видно. Не картинки рисовать, а отвечать за реальные сроки надо. Вот
возьму, да и утвержу ваш график. И запомню срок, который вы сами поставили.
Посмотрим, какие картинки вы мне покажете, когда придет этот срок. И имейте
в виду, до окончания работ в академию вас не отпущу".
Подписав график, пошел к бричке, в которую мы наложили сена и запрягли
лучших лошадей. Предстоял нелегкий путь до Плещениц, куда была доставлена и
его застрявшая машина. Он уселся в повозке и подозвал меня поближе: "Вы не
расстраивайтесь на мою ворчню. Это не на вас. Этот подучасток у меня в
печенках сидит. Прямо прорва какая-то. Бросаем, бросаем средства, а ничего
боеготовного нет. Вам я поверил. Вы думаете я не видел вчера, что на точках
все люди делом заняты и торопятся что-то сделать. У них есть какие-то
твердые задания. Такого я на этом участке еще не видел. И график ваш
разумный. Это, конечно, не картинка, а деловой документ. Так что, успеха
вам. Надеюсь, график выполните. Ну, а на месяцок отстанете, ничего. Прощу.
Но не больше. А принимать приеду сам. Обещаю твердо. Как закончите, шлите
телеграмму лично мне.
Но я не торопился с телеграммой. У меня был другой план. Я хотел
попытаться возродить Бугульму, используя сэкономленное время. В чем здесь
было дело? Эту точку ошибочно посадили ниже проектного уровня. В результате
трассы двух амбразур упирались в проходящее перед ними небольшое возвышение,
в 20-50 метрах, а из третьей можно было стрелять на расстояние около 100
метров. Чтобы дать всем трем амбразурам нормальный обстрел, надо было убрать
около 5000 кубометров земли. По той же причине (низкая посадка) боевые
отсеки и колодец для фильтров оказались затопленными грунтовыми водами.
Чтобы осушить сооружение, надо было понизить уровень грунтовых вод не менее,
чем на 2,5 метра. Вот на эти работы я и бросил весь батальон, после того,
как были приведены в боеготовность все остальные сооружения.
Снять и переместить грунт в пределах рабочей площадки, т. е. не более
чем на 100 м, дело при современной технике не столь уж большое. Но в тех
условиях, когда не было даже простейших бульдозеров, когда все делалось при
помощи лопаты и тачки вручную - одной только живой силой - это была работа
огромная: на каждую работающую единицу приходилось около 50 кубометров. Это,
как минимум, полтора месяца работы. Понижение уровня грунтовых вод тоже было
делом не простым. С планировкой мешавшей нам возвышенности, мы справились
отлично. Предварительно снявши дерн, переместили землю в расположенные рядом
ямы, котловины, лощины и затем все снова тщательно задерновали. Мешавшей
огню возвышенности, как не бывало. Все амбразуры могли вести огонь во всем
секторе на полную дальность. После проведенной маскировки исчезала с глаз и
сама Бугульма. Именно в связи с низкой посадкой, ее оказалось очень легко
замаскировать под скат высоты. Даже в 100 м. от нее трудно было заметить
признаки нарушения естественного состояния местности. Кстати, руководил
работой по маскировке Бугульмы единственный из начальников циклов -
начальник маскировочного цикла, которого в виду отсутствия работы по
маскировке на участке Целуйко, последний согласился передать в мое
распоряжение. Но это была огромная помощь мне. Хазанов выполнил маскировку
отлично. Неудача постигла нас только с понижением уровня грунтовых вод.
Сколько мы не бились, больше чем на 1 метр 4 сантиметра снизить этот уровень
не удалось. Боевые отсеки от воды освободились. В них было сухо, но
фильтро-вентиляционный колодец был заполнен водой до краев. Несколько слов
об этом колодце. При проектировании типовых оборонительных сооружений,
фильтро-вентиляционная система не была предусмотрена. Но когда железобетон
уже был уложен во всех западных УР'ах, вспомнили об этой системе. Кинулись к
проектировщикам и те быстро нашли выход: предложили построить рядом со
входами в сооружение колодец для установки в нем фильтров. На вполне
резонное замечание практиков, что незащищенные бетоном фильтры будут
выведены из строя в первые же минуты после начала артиллерийского обстрела
противника, проектировщики ответили, что по теории вероятности, в
заглубленные и расположенные на необстреливаемой прямым огнем стороне
сооружения, фильтры могут быть поражены лишь как исключение.
Удобная вещь наука. С ее помощью можно оправдать все, что угодно. С
помощью науки "доказано", что вода, сбрасываемая в Байкал с целлюлозного
комбината, так здорово очищена, что лаборант пьет ее перед кинокамерой и
утверждает, что уж Байкалу-то она, тем более, повредить не может. Но не
слишком ученые люди наивно спрашивают: "Если вода так чиста, то зачем бы
целлюлозникам отдавать ее Байкалу? Устроили бы закрытый цикл и всем спорам
конец". Но тут наука молчит.
Молчала она и в связи с вопросами практиков о надежности вынесенной из
огневой точки фильтро-вентиляционной системы. А нам на Бугульме она вообще
ничего не говорила. Нам поставить фильтры было некуда. Хоть сверху покрытия
ставь. И вдруг, как-то вечером, уже лежа в постели, Алеша Глушко,
руководивший работами по понижению уровня грунтовых вод и очень переживавший
то, что не смог осушить фильтро-вентиляционный колодец, обратился ко мне:
"Пэтро! А що, як мы внэсэмо фильтры в одиночный бойовый отсек?. Я что-то
хмыкнул недовольно. Вроде того - несешь, мол, чепуху.
Но он продолжал настаивать. Все равно, мол, эту точку считали погибшей.
А она живет. Но в условиях применения отравляющих веществ она без
фильтро-вентиляции ничего не стоит, т. е. гибнут все три пулемета. А мы
займем одиночный отсек и два пулемета будут полноценными. А может и третий,
когда будет туго, постреляет хоть и в стесненных условиях. Я еще возражал,
спрашивая, как воздух подвести, но ответ напрашивался сам собой - через то
же отверстие, через которое он подводился и с фильтро-вентиляционного
колодца. И я все больше заражался Алешиной мыслью. Чуть свет мы поднялись и
я отдал распоряжение везти фильтры на Бугульму. За фильтрами вскоре
отправились и мы с Алешей. Внесли фильтры в боевой отсек. Установили в угол.
Получается, ведению огня не должны мешать. Надо было проверить. Приказал
привезти пулемет. Установили. Начали действовать. Фильтры ведению огня не
мешают. Решаю: установить фильтры на постоянно.
Только после этого я послал телеграмму Померанцеву. Через несколько
дней прибыли гарнизоны на все огневые точки и приехал Померанцев. Началась
проверка боеготовности. Большинство точек посетил сам Померанцев. Остальные
проверили офицеры его штаба. Кроме того он выслушал всех начальников
гарнизонов ДОТ. Настойчиво доискивался недостатков. Но гарнизоны давали
отличную оценку. Померанцев был явно доволен, удовлетворен. Примерно в
половине дня наш путь пролег мимо Бугульмы. Померанцев, уже утомленный,
сидел задумавшись. Но вдруг как бы очнулся и вскрикнул, обращаясь к шоферу:
"А ну, стой..." Тот остановился. Померанцев вышел из машины, осмотрелся и
удивленно спросил: "А где же Бугульма?"
- Вот она. - Указал я на находившуюся примерно в 150 метрах от нас
точку.
- Где?
- Да вон же она. Вон!
- Вы что же ее замаскировали? Зачем трудились. Все равно без толку.
Стрелять у себя под носом. Стоит ли ради этого вкладывать столько труда в
маскировку (Бугульма до того замаскирована не была).
- Мы обстрел увеличили. Давайте зайдем посмотрим. Может и не надо "под
четыре угла"? Может она какую-то пользу принесет?
И мы пошли. Без его ведома гарнизон был вызван и в эту точку. Едва
Померанцев шагнул в первый боевой отсек, как вскрикнул: "Сухо!" Затем он
занялся проверкой секторов обстрела и у каждой амбразуры вскрикивал:
"Великолепно! Так полная же дальность на весь сектор!" Он так
расчувствовался, что не командирскую благодарность высказал, а вскрикнул:
"Спасибо", - и обнял меня.
- Тут моей заслуги немного, товарищ комендант, - сказал я. - Это работа
Глушко и Хазанова.
- Эту работу ни вам, ни им я не забуду, - сказал он и пошел к выходу.
Шагнув за порог, он вдруг обратил внимание на заполненный водой
фильтро-вентиляционный колодец.
- Да, жаль, что не удалось осушить и его. Такая прекрасная огневая
точка и без фильтровентиляции.
- Нет, фильтры мы поставили. Временно, конечно. Я хотел, чтобы вы
посмотрели и приняли решение.
- Где же фильтры?
- В одиночном боевом отсеке.
- А как же я не видел?
Что я мог ответить? Видимо, увлекшись секторами обстрела, в условиях
многолюдья - на небольшой площади - 5 человек гарнизон, мы двое и адьютант
коменданта. Людей полно. За ними, очевидно, и не обратил внимание на что-то
стоящее в углу. Теперь он вернулся специально за этим. Осмотрел фильтры,
систему нагнетания и отсоса, поработал за пулеметом. Потом повернулся ко мне
и, посерьезнев еще больше, спросил:
- Да вы понимаете, что вы сделали? Теперь эта точка лучшая в Советском
Союзе. Вы ее сделали боевой, а все остальные не боеготовны в
противохимическом отношении. Фильтры, находящиеся за пределами точки - не
фильтры. Я знаю, вы собрались уезжать. Но я вас не отпущу. С завтрашнего дня
в самом срочном порядке переносите все фильтры из колодцев в сооружения.
Доложите об исполнении, тогда и будем думать об отъезде.
Через несколько дней приехал Загорулько и с ним Васильев. Последний, по
приятельски шутливо, но с какой-то долей горечи или зависти сказал:
- Ну, показывай, что ты натворил тут с фильтрами. А то наш хозяин жизни
не дает. Все тобой хвастает.
Они осмотрели несколько точек, составили чертежи и уехали. Оказывается,
Померанцев по всему УР'у приказал "взять фильтры под крышу" и послал
соответствующее сообщение с приложением чертежей в Главное Военно-Инженерное
Управление (ГВИУ) и в генеральный штаб.
Я закончил работу с фильтрами, но опять не уехал. Прибыл приказ о
ликвидации моего подучастка и в связи с этим мне вверили весь участок.
Целуйко уехал в Минск за новым назначением. Мне было поручено проверить все
сооружения участка и сдать их в эксплуатацию. Уехали мы в Москву только в
октябре. Почти 8 месяцев заняла моя последняя академическая практика. А
результаты ее сказывались несколько лет.
При отъезде я был премирован восемью окладами начальника подучастка.
Мне вдогонку была послана характеристика, какой я больше никогда не получал.
Выглядел я в ней почти гением, если не больше. Я привез в академию и сдал на
кафедру организации работ все три варианта графиков, подробный отчет об
организации работ поточным методом, а также об организации снабжения и о
контроле выполнения графика. Эти документы кафедра организации
военно-строительных работ превратила в учебные пособия. Не знаю, где они
сейчас, но последний раз, когда я был в этой академии (в 1954 году), этими
пособиями еще пользовались. Кафедра увидела во мне "светило" организации
работ и вознамерилась добиться моего оставления на кафедре, что никак не
соответствовало моим намерениям и привело к конфликтной ситуации. Меня
запомнил Померанцев и впоследствии оказал влияние на мою службу. И, наконец,
преславная характеристика с производственной практики подложила мне
"огромную свинью" с дипломной работой.
В самый последний момент ГВИУ дало дипломную тему: "Строительство
долговременного батальонного района в 14 суток". При этом было указано, что
эта тема должна быть разработана обязательно. Я понял сразу ее трудность.
- 18-я тема для дурачков - сказал, обращаясь ко мне во время
ознакомления с тематикой, один из наиболее сильных слушателей нашей группы
Оксман.
- Безусловно, - ответил я и записал для себя тему "Доусиление
укрепленного района в угрожаемый период".
18-ю тему не взял никто - ни в нашей группе, ни в других. И вдруг меня
вызывают к начальнику академии. У него на столе моя характеристика с
практики. Мы с начальником академии Цальковичем еще с Ленинграда, где он был
начальником факультета, в самых добрых отношениях.
-- Петр Григорьевич, я горд, что слушатель нашей академии получает
такую характеристику. Да еще от кого - от старейшего и самого крупного
теоретика и практика УР'ов Померанцева.
Я не знаю, к чему клонится дело и помалкиваю.
- В общем, я вижу, - продолжает он, - что у вас большие задатки
исследователя и организатора, а вот дипломную тему вы берете меньше своих
возможностей. Сдерживаете, так сказать, свои силы, гробите свой талант. А
ведь в списке есть достойная вас - 18-я тема...
- Это не тема, - отвечаю я. - Это комплекс тем.
- Ну так уж и комплекс. Детали разрабатывать, конечно, не требуется.
Достаточно общих, принципиальных решений.
- Нет, эту тему я не осилю.
- Ну а кто же осилит? Больше никому я не могу ее вручить, а ГВИУ
требует, чтобы она обязательно кем-то разрабатывалась. Короче говоря,
обижайтесь, не обижайтесь, а тему эту я приказом закрепляю за вами.
Тема оказалась сложнее даже чем я думал. Мне пришлось разработать:
тактическое решение за батальон - отдельная дипломная тема; пять типов
оборонительных сооружений, применимых к строительству в столь короткий срок
- пять дипломных тем; план организации работ - отдельная дипломная тема;
график потока материалов - отдельная дипломная тема; график работы
транспорта - отдельная дипломная тема.
Итого - 9 дипломных тем. Я имел в виду сделать еще две темы - проект
бетонного завода и проект центральных мастерских. Но этого я уже не успел,
хотя и работал буквально день и ночь. Я страшно вымотался, но результатом
был доволен. Я видел, что разработка моя реальна, батрайон в 14 суток
построить можно, даже без применения быстротвердеющих цементов, которыми
наша страна тогда фактически не располагала. Доволен был и мой научный
руководитель, который ничем мне помочь не мог, но, наблюдая за работой,
убеждался в ее результативности и поддерживал мой дух. Довольно было и
начальство.
В результатах защиты никто не сомневался. Была написана выпускная
аттестация, в которой черным по белому было зафиксировано: "дипломную работу
на тему... защитил на отлично", "академию закончил первым (из семнадцати)".
Прекрасно шла и защита. Аудитория была заполнена до отказа. Причем много
было из ГВИУ. Доклад я закончил под аплодисменты. Потом посыпались вопросы.
Тема явно интересовала многих. Вопросы деловые и отвечал я на них
по-деловому. Где что-то было незакончено разработкой или даже еще не начато,
я так и говорил. Дело шло явно к концу, и вдруг, молчавший несколько дней
член комиссии от ГВИУ, человек с двумя ромбами, изрекает глупейшее
замечание:
- У вас бетонный завод не справится с производством такого количества
бетона, - указывает он на мой график потока бетона, - надо было сначала
бетонный завод разработать, а уж потом и смотреть, что вы можете построить.
Всем было очевидно, что он сморозил глупость. И никто бы меня не
осудил, если бы я просто отмахнулся от этой глупости какой-нибудь тактичной
отговоркой. Так мне впоследствии начальник кафедры фортификации профессор
Хмельков и сказал:
- Ну, он сморозил глупость, но ведь у него на петлицах два ромба, а у
вас один квадратик. При таком соотношении глупость можно и не заметить. А
вы?.. А я на его замечание сказал:
- А что вы называете бетонным заводом? Строили ДнепроГЭС и там был
бетонный завод. Мы бетонируем огневую точку и около нее работают две
полукубовых бетономешалки и это мы тоже называем бетонным заводом. Поэтому
ни один грамотный инженер не начинает проектирования с бетонного завода. Он
сначала определяет поток бетона. Я это сделал. Спроектировать по этому
графику завод, это уже сугубо техническая задача.
За этот ответ мне дважды перечеркнули "черное по белому" и записали
красным по черному там, где было написано "защитил дипломную работу на
тему... с оценкой отлично", вместо "отлично" - "очень хорошо", а там, где
было "окончил академию "первым", вместо "первым" - записали "четвертым".
Показывая мне эту аттестацию с уже внесенными исправлениями, начальник
академии сказал, указывая на красные записи от руки:
- Это вам не за знания и не за трудолюбие, а за поведение. Учитесь
вести себя, т. к. это может плохо кончиться.
Но я так и не научился улыбаться глупости и склоняться перед неправдой.
Да и помогла ли самому Цальковичу его тактичность. Тюрьму ему, правда,
обойти удалось, но уволили его из академии еще в те страшные годы и вместо
трех ромбов получил он три шпалы. Как говорится: "в старые дырочки вставил
новое содержание".
Выпускали нас в Кремле в Георгиевском зале - 4 мая 1934 года.
Присутствовало все Политбюро. Нам поднимали дух, главным образом, Ворошилов
и Буденный, все время находившиеся в зале после того, как из ложи один за
другим были произнесены тосты "За Сталина!", "За партию!", "За Ворошилова!",
"За армию и выпускников!". Тосты такой скорострельности могут свалить кого
угодно, особенно, если люди не выспались и голодны. А с нами именно так и
было. И вот почему. Построение в Кремле было намечено на час дня.
Ответственный - начальник академии им. Фрунзе. Естественно, что он назначил
сбор на 12. Начальник нашей академии взял себе больший запас - 2 часа.
Начальник факультета не отстал от него и назначил сбор на 8 часов утра.
Командир нашей группы тоже позаботился о себе и приказал нам прибыть к 7
часам. А так как мы жили на Шоссе Энтузиастов, то подняться с постели нам
надо было не позже 5 часов. Но в такое время можно только стакан чая выпить.
А в академии и по выходе из нее подкрепиться и негде и некогда. То
построение с проверкой, то перчатки меняют - белые на коричневые, то
наоборот. В результате, когда в час дня Калинин, наконец, появился перед
строем и начал речь, мы уже еле на ногах стояли. А пришли в зал и попали под
оглушающий залп тостов и большинство "поехало". Мне повезло. Рядом оказался
опытный человек. Он еще до того как нам позволили сесть, отхватил кусок
масла и съел, посоветовав мне сделать то же самое. В результате я домой
возвратился в тот же день. Большинство же моих однокашников оказались
неспособными на такой подвиг. Только на следующий день, переночевав в
милиции, они часам к двум, трем добрались до родных пенатов и здесь уж
началась пьянка по-домашнему, которая длилась почти неделю.
Протрезвившись, пошли в академию за назначениями. Их еще не было, но я
оказался исключением. Начальник кафедры организации военно-строительных
работ профессор Скородумов - мы, слушатели, звали его за быстроговорение и
нередкое высказывание слишком поспешных выводов и замечаний "Быстродумовым"
- с радостным лицом отозвал меня в сторону и, схватив за руку, восторженно
заговорил:
- Поздравляю, поздравляю! Мне все-таки удалось добиться своего, нарком
обороны разрешил оставить вас адъюнктом моей кафедры.
- А меня об этом спросили? Я ни в коем случае не останусь в академии.
Кого и чему смогу я научить по организации работ, если эти работы видел
только во время практики. Да и какие работы? Недоделки, переделки. Такие
работы любой добросовестный десятник организует лучше меня. А основное
строительство я и не нюхал.
Возмущенный, я отправился к начальнику факультета за разрешением
обратиться к начальнику академии. Разрешение получено и вот я у Цальковича.
Я выложил ему то, что уже говорил "Быстродумову" и добавил:
- Месяца не прошло после приказа Наркома, в котором ясно сказано, что
адъюнктура набирается из войск, а если академия хочет оставить кого из
выпускников, то она зачисляет его кандидатом и направляет на три года в
войска. Приказ есть, а делается опять по-старому.
- Ну это исключение. Кафедра слабая. Надо усилить.
- Усиливайте людьми с производства, имеющими опыт, а я пойду на их
место учиться, приобретать опыт.
- Ничего не могу поделать. Есть решение наркома.
- Ну тогда, разрешите обратиться к наркому.
- Разрешаю! - И тут же начал набирать телефонный номер.
- Товарищ Хмельницкий (генерал для поручений наркома), здравствуйте. Я
передаю трубку выпускнику академии. Прошу выслушать его. - И передал мне
трубку.
- Товарищ для поручений, с разрешения начальника академии, прошу
наркома принять меня по личному вопросу.
- А в чем ваш вопрос?
- Меня назначают адъюнктом академии, что противоречит приказу Наркома.
Я хочу просить его отменить это назначение и дать любое другое.
12. ПОЖИЗНЕННАЯ ПРОФЕССИЯ
Хмельницкий позвонил через несколько дней: "Вас примет зам. наркома
Тухачевский".
И вот я в огромном кабинете - зале на улице Фрунзе No 1, в кабинете,
который впоследствии посещал неоднократно. В глубине кабинета, за столом,
который кажется крохотным на этой огромной территории, человек с
аристократическим, так хорошо знакомым по портретам лицом. Четко чеканя шаг,
подхожу на уставную дистанцию и громко представляюсь.
- Чего вы хотите?!
- Я прошу, чтоб в отношении меня был соблюден приказ наркома No 42.
Если я нужен академии, то пусть прежде пошлют меня, как требует нарком, на
три года на производство. Иначе, как я смогу учить организации строительных
работ. Я производства в глаза не видел.
-- Хорошо. Ваша просьба будет рассмотрена. Идите!
Я сделал "кругом" и в это время услышал:
-- Но запомните...
Я снова сделал "кругом":
- Запомните, что одетая на вас форма и все, что с ней связано - это
пожизненно.
Последнее слово он подчеркнул. И снова сказал:
- Идите!
Пока я шел по кабинету и, выйдя из него, я думал: почему он мне сказал
это? Понял, лишь когда пришел приказ, подписанный Тухачевским: "Григоренко
П. Г. назначается начальником штаба отдельного саперного батальона 4-го
стрелкового корпуса, с присвоением Т-8." Это было совсем необычное
назначение. Все выпускники нашего (фортификационного) факультета назначались
на оборонительное строительство. Среди кадрового состава академии бытовало
мнение, что "студенты" только и ждут как бы скорее попасть на стройку и
избавиться от строя и от обязательного ношения военной одежды.
Это мнение распространилось и на наркомат обороны и очевидно дошло до
Тухачевского. А я напомнил ему и как бы подтвердил правильность такого
мнения. В приказе наркома говорится: "направлять на 3 года в войска", а я
вместо этого дважды сказал "на производство". Именно поэтому, он напомнил
мне о пожизненности профессии военного, и дал необычное для нашего
факультета назначение.
Со своим непосредственным начальником - командиром отдельного саперного
батальона 4 стрелкового корпуса, выпускником командного факультета Павлом
Ивановичем Смирновым, я познакомился в день получения назначения. Другой
выпускник командного факультета, мой земляк, болгарин Брынзов, услышав от
меня куда я назначен, воскликнул:
- О, так туда же с нашего факультета командиром батальона идет Пашка
Смирнов. Не очень завидую тебе. Человек он не того... Но все равно, пойдем
знакомиться.
И он потащил меня искать Пашку. Но того в академии не оказалось. И я
пошел вечером к нему на квартиру. Это оказалось очень разумным шагом с моей
стороны. Этот шаг позволил мне установить со своим командиром человеческие
контакты до того, как нас разделила невидимая, но прочная завеса: начальник
- подчиненный.
Надо сказать, Павел Иванович стал для меня действительно
учителем-другом. У нас сложились великолепные служебные отношения, полные
взаимопонимания и дружбы, распространившиеся и на семьи. В частности, Павел
Иванович подружился и с моим отцом, которого убедил возглавить подсобное
хозяйство батальона. Павел Иванович - ленинградец. Очевидно, из
интеллигентной семьи, но утверждать этого не могу. Сам он о своих родных
никогда не рассказывал. В революцию он включился на стороне большевиков,
когда ему едва исполнилось 16 лет. Позднее вступил в большевистскую партию и
участвовал в гражданской войне, пройдя путь от политбойца до комиссара
полка. После гражданской войны попросился на учебу и был направлен в
Ленинградское военно-инженерное училище.
Уже на первом курсе он женился. Причем венчался в церкви. За это был
исключен из партии. У меня возник вопрос - зачем он пошел в церковь. Он не
был убежденным верующим. Не мог пойти на это и по настоянию жены. Катя -
простая женщина из рабочей семьи, не очень развитая и главное, находящаяся
целиком под влиянием мужа. Как ни верти, получалось, что в церковь Павел
Иванович пошел по собственной инициативе. И пошел именно за тем, что получил
- исключение из партии. Он почему-то захотел выйти из партии и, будучи умным
и дальновидным человеком, избрал наиболее безопасный выход для себя.
Добровольный выход, по собственному заявлению, большевистское руководство не
любит. За это можно было в то время даже и жизнью поплатиться. А за веру в
Бога после гражданской войны многих исключали. И Павел Иванович выбрал
церковный брак.
Почти два года проработали мы с Павлом Ивановичем в одной дружной
упряжке. Мы были так дружны, что командир корпуса, румын Сердич, называвший
нас не иначе как "академики" (с оттенком иронии), и к каждому в отдельности
обращался во множественном числе. Когда я являлся к нему по делу или по его
вызову (в отсутствие Смирнова), он начинал всегда так:
- Ну что, "академики"? С чем явились? или: "Что у нас случилось? или:
Что натворили? и т. п.
К делам батальона Сердич относился совершенно безразлично. Он
интересовался саперами только как рабочей силой для его дачи и дач
руководящей верхушки корпуса. Как многие командиры того времени, он был груб
и бестактен, и уступал в этом отношении разве что Чуйкову. О Сердиче многое
рассказать мне невозможно. Я только видел те "разносы", которые он учинял по
всякому поводу, а чаще без повода, командирам и солдатам. И это было
удивительно, так как он имел достойный пример в лице своего
непосредственного начальника - Командующего Белорусским военным округом
Иеронима Петровича Уборевича. Я никогда не стоял близко к Уборевичу, но
многократно встречался. И всегда он был образцом тактичности и
доброжелательности. Eго пенсне всегда посверкивало какой-то доброй симпатией
или справедливой строгостью. Много встречал я в этом округе и других
командиров, с которых хотелось брать пример. В ближайшие два-четыре года
большинство этих командиров исчезли не только из армии, но и из жизни. Здесь
я познакомился впервые и с Иваном Степановичем Коневым - будущим маршалом
Советского Союза.
Сердич не был тем человеком, с которого хотелось брать пример. И все же
грубости у него я занял немало. И впоследствии пришлось много трудиться,
чтобы избавиться от этого порока. Видимо, этот порок заразителен. Ведь и у
меня тоже был хороший пример - Смирнов, но я больше заимствовал из тогдашней
общей атмосферы.
К нам со Смирновым, Сердич относился до известной степени сдержанно и,
кроме уже упомянутого иронического "академики", никаких оскорблений не
допускал. Начав орать, он тут же обрывал себя и говорил:
- Отправляйтесь к Стрибуку (корпусному инженеру), пусть он сам
разбирается с вами.
Мне очень неприятно не сказать ничего хорошего о Сердиче. Получается,
что я как бы поддерживаю этим тех сталинских палачей, которые уничтожили в
1937-ом году этого заслуженного героя гражданской войны. Его грубость и
несдержанность могли служить основанием для смещения с должности, но не для
физической расправы. Да с грубостью и хамством у нас в армии и не боролись
никогда. Наоборот, именно люди ограниченные, недалекие, грубые, хамоватые -
под расправу и не попадали. Уничтожали, в первую очередь, развитых,
культурных, тактичных, думающих людей. Сердич был арестован и расстрелян в
начале развертывания массовых репрессий и это говорит о том, что он был в
числе подозреваемых Сталиным в том, что они способны на сопротивление его
диктатуре. Расправа с ним дала возможность госбезопасности поставить под
пули целую плеяду командного состава корпуса. Было ликвидировано все
корпусное управление, в том числе и наш непосредственный начальник -
корпусной инженер Стрибук - милейший человек и грамотный военный инженер. Но
было это уже после того, как я убыл из этого корпуса.
Более подробно о Сердиче я говорить не могу. Дел с ним у нас было
предельно мало. Почти все деловые вопросы решались со Стрибуком. А это был
очень грамотный и опытный военный инженер и тактичный, доброжелательный
человек. Говорить и решать с ним деловые вопросы было просто приятно.
Поэтому служба моя в 4-ом стрелковом корпусе оставила хорошее
воспоминание. На первых порах были некоторые трудности в отношениях внутри
верхушки батальона. Первая стычка произошла с помощником командира батальона
Авдейчиком. Я понимал, что недоразумение вызвано непривычностью такой
организации как штаб. До этого в отдельных батальонах штабов не было.
Начальник штаба появился с моим приездом. К этому приходилось привыкать.
Второй, с кем возникли недоразумения, был комиссар батальона Гаврила
Петрович Воронцов. Довольно добродушный человек, заядлый охотник и рыболов,
типичный политработник - малограмотный, но самоуверенный, считающий себя
высшей властью и высшим судьей в политических вопросах.
Первая стычка произошла из-за того, что он, минуя меня, отдал
распоряжение Яскину, как адъютанту, хотя тот теперь был уже помощником
начальника штаба по мобработе. Я пошел к комиссару и попросил его впредь
моими подчиненными через мою голову не командовать. Он согласился, что
получилось нехорошо и обещал впредь этого не делать. Но мне было ясно, что
Гаврила Петрович не понял глубины конфликта. Я видел, что стычки впереди. И
они незамедлили возникнуть. Комиссар, например, привык ездить на охоту и
рыбалку, когда ему вздумается и брать с собой, кого ему вздумается. Я
несколько раз говорил ему, что в части есть определенный порядок, который
нарушать нельзя. Но это не помогло. Тогда появился приказ, который
устанавливал твердый порядок выезда за пределы батальона машин и людей. И
пришел тот день, когда Гаврила Петрович, одетый по-рыбацки, со свирепым
видом ворвался ко мне в кабинет. Машину из городка не выпустили, а люди,
которых он пригласил с собой, не получив разрешения, не явились на сборный
пункт. На его возмущение у меня имелся один ответ:
- Приказ командира батальона. Отменит он приказ или даст разовое
разрешение, пожалуйста, хоть в Москву, хоть вместе со всем батальоном.
- Я комиссар! Я даю распоряжение!
- Нет, батальоном командует только одно лицо - командир. И я, как
начальник штаба, подчиняюсь только ему.
- А комиссару не подчиняетесь?!
- Подчиняюсь, но только не в том, что относится к моей работе, как
начальника штаба. Нарушить действующие приказы командира я не позволю
никому. Заботиться об авторитете приказа и отдавшего его командира - мой
священный долг и, насколько я понимаю положение об единоначалии, это также и
ваш долг, как комиссара.
Помирил нас Павел Иванович, которому, видимо, доложили о том, что у
меня баталия. Войдя в мой кабинет, он удивленно спросил:
-- Что это вы, как петухи перед боем?
Я коротко доложил. Он сразу же примирительным тоном:
- Да в чем дело?! Тебе что, Гаврила Петрович, машина нужна? И люди? Кто
именно? Петр Григорьевич, дайте распоряжение! Катите, Гаврила Петрович, ни
пуха, ни пера. И в будущем, всегда когда нужно, скажи только мне. А так как
сегодня нельзя делать. Надо же и начальнику штаба посочувствовать. Он же
головой за невыполнение приказов отвечает. Кому кому, а нам с тобой надо
помогать ему в этом.
На этом вакханалия с машинами и людьми прекратилась. Но еще много
стычек было, пока Воронцов усвоил-таки, что ни начальник штаба, ни штаб в
целом, ему не подчинены, хотя он при беспартийном командире и называется
комиссаром. Но это не комиссар гражданской войны. Командир, даже
беспартийный, в делах командования полноправен во всем объеме.
Перебирать все стычки бессмысленно, но одну, длительную, упомяну,
поскольку она имела продолжение впоследствии. Около Гаврилы Петровича
отирался захудалый солдатик Черняев. Он ежедневно норовил увильнуть от
занятий и Гаврила Петрович, пользуясь своей властью, каждый раз оставлял его
в своем распоряжении, т. е. без дела. Наводя порядок в деле боевой
подготовки, я выкапывал уклоняющихся от учебы из всех уголков. Добрался и до
Черняева. Но пока добился, чтоб он начал нормально учиться, пришлось
несколько раз столкнуться с Гаврилой Петровичем и даже прибегнуть к помощи
Павла Ивановича. Думаю, что Черняев не очень доволен был мною. Во всяком
случае, я неоднократно ловил на себе его злые взгляды.
Удачное, в общем, начало послеакадемической службы было омрачено
большим семейным горем. Умер наш второй ребенок. Первенец - Анатолий -
родился еще в 1929-ом году - в год моего поступления в институт. Сейчас,
когда мы приехали в саперный батальон, дислоцировавшийся в Витебске,
пятилетний Анатолий уже не отставал в играх от моей младшей (9-ти летней)
сестры Наташи. Второму моему сыну в июне 1934-го года, когда мы прибыли к
новому месту службы, исполнилось только 7 месяцев. Назвали мы его Георгий. И
вот в августе 34-го года этот ребенок умер.
Жена уехала с ним в Сталинo (ныне Донецк) к своим родителям. Вскоре я
получил телеграмму, что ребенок тяжело болен. Я немедленно выехал. Бросился
к врачам. Таскал к ним обессилевшего ребенка. Платил за частные приемы, но
ребенок угасал. Острая дизентерия уносила его. За несколько дней он ушел в
небытие. Я держал в руках мертвое тело, ничего не понимая. У меня пытались
отобрать, я не отдавал. Затем отдал и сел. Сидел не двигаясь, наблюдая, но
ничего не сознавая, как его моют, обряжают, отпевают. Родители жены
пригласили все же священника. Потом младший мой брат - Максим - взял меня
под руку. Я не удивился тому, что он оказался здесь, в Сталинo, и безвольно
пошел с ним на кладбище. После возвращения домой сели помянуть. Я пил рюмку
за рюмкой, но не пьянел. Подсел муж старшей сестры моей жены - Николай
Кравцов:
Ты поплачь, Петя, легче будет...
Но плакать я не мог. Во мне все замерло. Только очень ныло там, где у
человека должно быть сердце. До вечера я просидел за столом. Там и уснул.
Меня перетащили в постель и я проспал более четырех суток. Просыпаясь
иногда, по естественным надобностям, я неизменно чувствовал нытье в сердце и
скорее ложился снова в постель. Когда, наконец, я этой боли не почувствовал,
решил подниматься. Делал почти все автоматически. Мысли о ребенке не
оставляли меня. Угнетало: как же это так, почему мы взрослые, разумные люди,
не смогли спасти беспомощное существо. Я горько упрекал себя за то, что
прибыв сюда, не вывез немедленно маленького Георгия из этого убийственного
климата. Вспоминалось, как в 1930-ом году Анатолия уже отпевать собирались,
а я схватил его прямо в смертной рубашке, завернул в первое попавшееся
одеяло и бросился на станцию. Все родственники бежали за мной, прося
вернуться, не мучить умирающего ребенка, но я не вернулся и не обернулся,
сел в поезд и жена вынуждена была тоже поехать со мной. Мы приехали в
Борисовку и там наш сын ожил. Почему же теперь я не сделал этого? Я корил
себя, считая виновником смерти сына.
Но так уж видно устроен человек, что стремится с себя вину сбрасывать.
Произошло это и со мной. Вскоре мысли о моей вине уступили место мыслям о
вине жены. Я уже со злобой думал: "А зачем она его сюда повезла, в этот
климат?" Я прекрасно знал, что если б я сказал хоть слово против этой
поездки, она бы не состоялась. Но я об этом не думал. Наоборот, я изливал
желчь на нее: "Поехала в этот ад, да еще и от груди отняла..." И я продолжал
"навинчивать". Но вернувшись домой, и, увидя жену, я понял, что ей тяжелее,
чем мне. Проснулась жалость. Я стал ласковее, внимательнее с нею. Но трещина
в наших отношениях, созданная смертью Георгия, так никогда и не закрылась. Я
надеялся, что рождение нового ребенка поможет восстановить прежние
взаимоотношения. Когда жена забеременела, я молил Бога, чтоб снова родился
мальчик. И моя мольба была услышана. 18 августа 1935 года - ровно через год
после смерти маленького Георгия - родился сын, которого мы тоже назвали
Георгием. Вся родня возражала против этого имени, твердя, что нельзя
называть именем умершего, но я сказал, что будет Георгий. И это не во имя
умершего, а во имя отца моего, которого хотя и зовут Григорием, по метрике
он Георгий. Таким образом, я как приехал в 1934 году в Витебск с двумя
сыновьями - Анатолием и Георгием - так и уезжал в 1936 году, имея двух
сыновей с теми же именами. Но боль утраты от этого не исчезла. Она
притупилась, но я никогда не перестану чувствовать в своих руках беспомощное
тельце, из которого уходит жизнь. И в этом моя несомненная вина. Великим
грехом своим считаю и то, что, стремясь уменьшить свою вину, в душе обвинял
его мать, которая тоже уже давно в земле.
Но вернемся от дел гражданских к делам, которыми был занят я. Как-то я
так устроен, что отвлеченные мечтания меня не увлекают. Я всегда поглощен
тем делом, которое силой обстоятельств оказалось у меня в руках. Уже
четырежды менял я направление своей деятельности. И каждый раз на новом
поприще я начинал с того, что внутренне, без особых усилий, убеждал себя в
том, что именно данное дело является наиболее интересным и соответствует
моим наклонностям. При такой внутренней убежденности работа всегда кажется
интересной, и ты отдаешь ей все силы.
Обычная будничная служба в саперном батальоне тоже оказалась для меня
насыщенной интересными делами. Основное время занимали боевая и специальная
подготовка. Но и ее можно выполнять по-разному. Можно все свое время
затрачивать на выколачивание у начальства материалов для спецподготовки,
которых всегда давали очень мало, и затрачивать эти материалы на создание в
процессе спецподготовки никому не нужных вещей. А можно находить в
гражданских организациях работы, аналогичные военно-инженерным, и
подряжаться на их выполнение. Выгоды большие: своих материалов тратить не
нужно, за выполненную работу получаешь деньги и создаешь нужные людям вещи.
Наиболее показательно прослеживается это на примере деревянных мостов. Можно
водить солдат по очереди на полигон и учить тесать десятки раз тесанные
бревна, и обучать производству различных врубок, поделок, пригодных разве на
то, что, использовать их как дрова. А можно по договору взять подряд на
строительство конкретного моста и построить его, обучая людей в процессе
практически полезной работы: и тесанию, и врубкам, и шунтовке, и строганию -
всем плотницким работам.
Время было такое, когда и народному хозяйству для своих целей и в
интересах подготовки территории, как театра военных действий, требовалось
много дорог с мостами различных размеров на них. Сколько мы построили за два
года моей службы здесь и дорог, и мостов! И это была наша спецподготовка, и
наш заработок, и наш вклад в народное хозяйство. И мы радовались, что
благодаря этому материалы, присылаемые нам на боевую подготовку, экономятся,
на щепки не перерабатываются, а используются по мере накопления на
строительство для батальона - хозяйственным способом. Работ было много, и
батальон стал финансово мощной организацией, обстроился, значительно улучшил
питание личного состава за счет рыночных закупок. В те времена хозяйственная
деятельность и инициатива не только допускались, но и поощрялись.
Мосты и дороги были, конечно, не единственными хозяйственными работами,
которые хорошо сочетались со специальной подготовкой. Было много среди них и
других. Самыми доходными были подрывные работы. Деньги за них текли рекой в
кассу батальона. Несмотря на это мне очень не хотелось хвалиться именно
этими работами. Я хотел бы скрыть их. Тем более, что сделать это легко.
Просто не писать об этом. И никто знать не будет. И никто не уличит в
неправдивости. Вправе же я сам выбирать, что описывать из множества событий
моей жизни. Но я отброшу все сомнения и напишу о своем сознательном участии
в величайшем варварстве нашего века - в уничтожении шедевров церковной
архитектуры, важнейших исторических памятников белорусского и русского
народов.
Первое задание на взрыв церкви получили мы осенью 1934 года. Речь шла о
взрыве собора в городе Витебске. Красавец собор стоял на высоком правом
берегу Западной Двины, следя всеми своими пятью главами за проходящими
судами. И люди на судах уже издали видели его и, проезжая мимо, и потом,
проехав, долго смотрели назад на это чудо зодчества. Но эти люди не только
смотрели, не просто любовались, они молились, осеняя себя крестным знаменем.
Многие становились при этом на колени. Это очевидно и решило судьбу собора.
Власти раздражались этим каждодневным многократным публичным молением. И
нашему батальону пришло распоряжение начальника инженеров Белорусского
Военного округа. Привожу его по памяти: "ЦК КП Белоруссии предложил
командующему БВО выделить саперов-подрывников для взрыва Собора в Витебске
на р. Западная Двина. ЦК КПБ просил принять все меры к тому, чтобы
расположенный рядом с церковью трехэтажный дом пострадал как можно меньше.
Командующий войсками поручает выполнению этой работы саперному батальону 4
стрелкового корпуса и возлагает ответственность за результативность и
безопасность взрыва лично на командира батальона тов. Смирнова П. И.
Оплату взрывных работ произведет Витебский горсовет по смете батальона,
о чем с Витебским горсоветом подпишите договор. Контроль за исполнением
настоящего распоряжения возлагаю на корпусного инженера тов. Стрибук".
Павел Иванович пригласил меня. Дал прочитать распоряжение. Затем
сказал: "Ну вот, фортификатор, это уже чистая твоя работа. Я ведь в академии
на подрывные работы лишь издали смотрел. Мы же, командный факультет, технику
подрывных работ не изучали. А вы сколько взрывчатки потратили! Так что
придется тебе браться и отвечать. Людей в помощь выбирай, каких угодно".
Затем он посидел, задумавшись, и добавил: "Дом тот меня больше всего
заботит. Пишут, чтоб возможно меньше пострадал. А по-моему, так он полетит
вместе с церковью. Ведь всего 12 метров между домом и церковью".
В общем, вся работа была возложена на меня. И переговоры с Витебским
горсоветом, и организация взрыва, и сам взрыв. Я не помню, сколько я
"заломил" за взрыв, но только знаю, что это было фантастически дорого, с
моей точки зрения. Но председатель совета, мне сразу это стало ясно,
обрадовался дешевизне, и я пожалел, что запросил мало. Далее стал вопрос,
как взрывать в столь стесненных условиях. Почти перед самым окончанием
академии, уже когда лекционных занятий не было, и шло дипломное
проектирование, кафедра подрывных работ прочла лекцию "Взрыв зданий методом
пустотных забивок". Из всей лекции я запомнил лишь формулу расчета глубины и
густоты шпуров, в которые вкладываются подрывные шашки и "пустоты" (макеты
подрывных шашек - из дерева). Вкладываются так: шашка, "пустота" (одна или
две - по расчету), опять шашка или две. Лектор утверждал, что если правильно
расположить шпуры и верно произвести забивку, то здание не взлетает, а
оседает и рассыпается. Надо было бы проверить на чем-нибудь. Но времени не
было, и я пошел прямо в церковь, чтобы прикинуть на месте, как это может
получиться. Оказалось, что церковь оборудована как действующая: иконы,
алтарь, подсвечники - все на месте.
Все во мне перевернулось. Ничего делать здесь я не мог. Обернувшись к
представителю горсовета, я резко заявил: "Пока отсюда не вывезут все иконы и
церковную утварь, я ничего делать не буду. Только имейте в виду - не просто
вывезти, а пригласить священника, чтоб он это сделал, как положено
по-православному. Иначе я не буду участвовать. Я не хочу, чтоб население
обвинило нас в святотатстве". В Витебске тогда кроме собора было еще 3 или 4
церкви, и священники этих церквей с помощью верующих организовали вынос из
собора святынь и церковной утвари. Впоследствии мне, правда, закидывали, что
"Григоренко организовал церковное шествие по Витебску". За такое, конечно,
могло и попасть основательно, но мне повезло. Вскоре после нашего взрыва
другой саперный батальон взорвал церковь в Бобруйске. Взрыв был произведен
сосредоточенным зарядом и разрушил одновременно с церковью более десятка
домов. При этом были человеческие жертвы. Уборевич, разбирая этот случай на
большом совещании, поставил в пример мой взрыв, назвав меня по фамилии.
Наказывать после этого было неудобно.
Ровно полтора месяца заняла подготовка взрыва. Но зато взрыв превзошел
все ожидания. Взрыва в привычном понимании вообще не было. Только гул и
трескотня сыплющихся сверху кирпичей. Дом, о котором заботились власти, не
только не пострадал - не вылетело, не треснуло ни одно стекло, даже в окнах,
выходящих на собор. Храм просто осел, издав протяжный стон, и превратился в
груду кирпичей. Именно кирпичей, а не обломков стен. Взрыв мы произвели на
рассвете. И вот я стою у огромной кирпичной кучи и, честно сознаюсь, любуюсь
своей работой, тем, как красиво взорвано: подъезжай машиной и прямо из этой
кучи бросай кирпичи в машину. Подходили откуда-то появившиеся люди и тоже
выражали свое удивление и восхищение "чистотой" работы. Особенно поражались
тому, что дом стоит как ни в чем не бывало, и что церковь превращена не в
развалины, а в исходный строительный материал - кирпичи. И никому, мне в том
числе, в голову не пришло, что на этом месте был шедевр архитектуры и место
духовного общения людей с Богом. Забыв об этом, мы любовались горой
кирпичей.
Витебский горсовет расчувствовался и премировал (сверх договорных сумм)
меня и подрывников "за отличное качество взрыва, обеспечившее сохранность
жилого дома". Это тоже весьма похоже на 30 сребренников.
Молва о нашем взрыве быстро распространилась по Белоруссии. И ЦК КПБ
попросил командующего БВО прислать тех подрывников из Витебска в Минск.
Здесь, оказывается, рядом с недавно возведенным девятиэтажным домом
правительства осталась, почти вплотную примыкая к этому зданию, маленькая
церквушка. Наученный витебским опытом, я запросил за нее втрое больше и
получил без торга. Церквушку мы взорвали, не повредив правительственного
здания. После этого под моим руководством была взорвана церковь в Смоленске.
На этом я отошел от взрывов церквей, заявив, что подготовленная мной бригада
прекрасно справится без меня. На самом деле причина была в моем внутреннем
состоянии. Еще готовя взрыв храма в Витебске, я ощущал внутренний протест. И
хотя я любовался горой кирпичей, вставшей на месте собора, у меня не было
настоящей трудовой радости. Минский взрыв я уже готовил без интереса. А в
Смоленске мне просто было противно за то, что я делаю.
Выполнять такую работу и дальше для меня было бы выгодно -
бесконтрольная свободная жизнь, изобилие денег, избыток свободного времени -
чем не жизнь! Но для меня это не была жизнь. У меня в глазах стояли
взорванные церкви, и я начал болезненно присматриваться к церквам еще не
взорванным. Я увидел, какое это разнообразие архитектуры, сколько
человеческой души, сколько выдумки вложено в рисунок и отделку каждого
храма. А место расположения. Как чудесно сочетается архитектура церкви с
местом, на котором она расположена, с окружающим пейзажем. Я стал
интересоваться всем, что связано с церквами и от стариков узнал, что
строительство церкви не было простым делом. Прежде всего шел разведчик или
несколько человек, которые выбирали место. Говорят, что это была редкая
специальность. Потом делался рисунок, подгонялся к местности. Потом
подыскивался строительный материал и т. д. вплоть до окончательной отделки
снаружи и росписи внутри. Человеческий труд, ум, нервы вкладывались в эти
чудесные творения, а я превращал их в кирпичи. И я решил: буду только
строить. Пусть простенькие мостики, но разрушать... Нет, я не восстал против
разрушения. Я подумал: "Но разрушать - пусть разрушают другие".
Тем и отмечены мои два витебские года: я разрушил три исторических
памятника архитектуры, три храма - три святыни наших трудящихся - и построил
несколько десятков простеньких деревянных мостов.
Где-то во второй половине февраля 1936 года ко мне в кабинет зашел
Павел Иванович: "Что же ты молчал, что у тебя такая протекция? Да и
действовал за моей спиной. Такого я от тебя не ожидал. Я же не собирался
тормозить твое продвижение. Ты же сам говорил, что еще годик поработаем
вместе. Говорил, а сделал иначе!"
- Да ты о чем, Павел Иванович! Я тебя не понимаю.
- Ну как о чем? О твоем назначении в Минский УР.
- Я об этом ничего не знаю.
- Как не знаешь? И Померанцева тоже не знаешь?
- Нет, Померанцева знаю, - и я рассказал ему о своей практике 1933
года.
- Так значит ты действительно ничего не знаешь? А я заподозрил,
хитришь. Дело в том, что мне Прошляков (в то время помощник начальника
инженеров БВО, во время войны один из наиболее крупных инженерных
начальников) сообщил, чтоб я подыскивал себе начальника штаба, т. к. тебе
подготовлено назначение на должность командира 52-го отдельного инженерного
батальона Минского УР'а. Я сказал, что ты хочешь еще год поработать здесь.
Но он ответил, что это невозможно, что на твоей кандидатуре настаивает сам
Померанцев. Вот тогда я и подумал, что ты хитрил. Конечно, имея такую руку
как Померанцев, можно соглашаться на что угодно, а сделать то, что хочется.
Но, слава Богу, ошибся. Извини, я очень рад, что расстаемся, как и работали,
друзьями. Грустно будет мне без тебя. Но, как говорят, "гора с горою не
сходятся, а человек с человеком сойдется".
Но оказалось, что людям бывает еще труднее сходиться, чем горам. Когда
мы прощались в связи с моим отъездом, никто из нас не предполагал, что это
последняя наша встреча. Но так вышло. До войны мы не встретились. Войну он
начал с тем же 4-м стрелковым корпусом, в должности корпусного инженера и в
первые же дни попал в плен. Всезнающий Брынзов, который недолюбливал Павла
Ивановича, встретившись со мной после войны на мой вопрос ответил: "Смирнов
оказался предателем. В немецких лагерях был в охране. Ходил с пистолетом.
Теперь расплачивается. В наших лагерях мозги ему вправляют". Что здесь
правда, сказать трудно. Пожалуй, правда только то, что он в лагерях, и там
ему "мозги вправляют". Все остальное, скорее всего, обычное
следственно-КГБистское мифотворчество. Я пытался найти его жену, не удалось.
Возможно, что она не пережила войну, которую она встретила, находясь в
Ленинграде. А он вряд ли пережил лагерь. Так "человек с человеком" и не
сошлись. А ведь я очень многим обязан Павлу Ивановичу. Все положительные
командирские качества у меня от него. Добрая наука долго живет. Как и память
о людях настоящих.
13. НА КРУГИ СВОЯ
Март 1936 года. Я снова вхожу в небольшое двухэтажное здание в центре
Минска. Впервые я вошел сюда ровно три года назад. Отсюда получил столь
удачное назначение на подучасток. Принимал нас, практикантов, тогда начинж
Загорулько. От него мы и поехали по своим местам. Теперь я тоже явился к
нему, но уже с назначением. И меня здесь ждали. Едва поздоровавшись со мной,
Загорулько сказал: "Пошли к хозяину. Он приказал Вас доставить к нему, как
только появитесь". И мы отправились на второй этаж. Померанцев принял сразу:
"Я же говорил, что найду Вас. И нашел, как видите". - Он протянул мне руку,
так и не дав произнести уставную формулу представления. - "Батальона еще
нет, - продолжал он, - есть отдельная саперная рота укрепрайона. На ее базе
и будете формироваться. Но с тем, что надо сейчас делать по формированию,
справится командир роты, а мы с Вами с завтрашнего дня поедем по
укрепрайону. Вы знаете более или менее хорошо только Плещеницкий участок. А
их в укрепрайоне четыре. И надо, чтоб Вы знали все. Ваша должность того
требует".
Полтора месяца проездили мы с ним. И это были одни из наиболее
наполненных дней моей жизни. Померанцев был крупным теоретиком и практиком
укрепрайонов. О крепостях и укрепленных районах он знал, казалось, все. В
академии у нас был прекрасный лектор по курсу "Атака и оборона крепостей" -
профессор Яковлев. Он дал нам, в очень интересной форме, фундаментальные
знания в этой области. Но Померанцев и здесь ежедневно "открывал Америки"
для меня. Я мог его рассказы, похожие больше на разговор с самим собой,
слушать без конца. Но это, так сказать, его общие знания. А как он знал
собственный укрепрайон! Разговоры об общем мы вели, можно сказать, "в
свободное от изучения укрепрайона время": при переездах, на ночевках, во
время отдыха.
Осмотр же укрепрайона был превращен в сплошную военную игру.
Померанцев, казалось, предусмотрел все мыслимые варианты действий своих
войск и противника. Во время войны передо мной сам собой часто всплывал
вопрос: что если бы УР'ом командовал Померанцев? Я тогда еще не знал, что
УР'а нет, что он взорван. Но предполагая его наличие, я твердо и уверенно
отвечал: имея только постоянные гарнизоны и одну стрелковую дивизию на
усиление, Померанцев отбил бы атаку любых сил противника. Я говорю - одну
дивизию. А по плану намечалось 4-5. Но Померанцев в нашей поездке все
розыгрыши вел в расчете на одну дивизию. Он говорил: "Начальный период войны
чреват всякими неожиданностями и особенно тем, что намеченные войска вовремя
не подойдут. Но одна-то дивизия, из пяти, подойдет обязательно. Вот на нее я
и рассчитываю. А когда подойдут все силы, то после того мордобоя, который мы
устроим противнику, с одной дивизией, всем силам не обороняться, а наступать
надо".
Проигрыши были настолько интересными, что я увлекался и, забывшись,
вступал с Померанцевым в спор, как с равным. И бывало, он вдруг соглашался
со мной: "Вот черти", - говорил он, имея в виду штабных командиров и
комсостав постоянного гарнизона УР'а, - "сколько раз я проигрывал этот
вариант и никто из них не заметил эту слабину, а инженер подправляет".
Мы осматривали и огневые точки, проверяя их готовность к ведению боя. У
Померанцева была масса рационализаторских предложений, которые он очевидно
давно вынашивал. Чувствовалось, когда он начинал говорить о каком-нибудь из
них, что стесняется, боится проявить техническую неграмотность. Но я сам,
любитель все совершенствовать, так заинтересованно хватался за каждую мысль
и так заинтересованно обсуждал, что Померанцев стал выкладывать все, что у
него в голове, и мы спорили, иногда до хрипоты. У меня появлялись тоже мысли
и предложения. И мы их обсуждали. Все, с нашей точки зрения, ценное я
тщательно записывал, и мы договорились по возвращении организовать
мастерскую "технических усовершенствований".
Померанцев был интересен не только как военный. Он был очень начитан.
Знал несколько языков и читал в подлинниках английских и немецких классиков
литературы. Его литературные суждения, рассказы о любимых художниках и
музыкантах оставили очень яркие впечатления. Он был весьма разносторонне
развитым человеком и с удовольствием говорил на любые темы, которые я
затрагивал. Отвечал на самые различные вопросы. Избегал он только разговоров
на политические темы. Я думал, что это он от того, что он беспартийный, но
теперь думаю, что и беспартийным был именно потому, что политики и политиков
не любил.
Не говорил он также о своем прошлом. Ничего не рассказывал о
происхождении, о родителях. Я знал только, что до первой мировой войны он
учился в Петроградском технологическом институте, но ушел добровольцем на
фронт. Дослужился до капитана. Был два или три раза ранен. Имел награды. В
Красную Армию мобилизован в 1918 году. Провоевал всю гражданскую и по
окончании остался в кадрах. Занимал высокие посты. Его должность коменданта
УР'а первого разряда, каковым был Минский УР, тарифицировалась двенадцатой
категорией (три ромба). При присвоении первых воинских званий в 1936 году он
получил звание комбрига, что по тогдашним временам было очень высоким
званием.
Мы так освоились друг с другом за поездку, что обращались один к
другому запросто и высказывались довольно откровенно. В одном я только
остался верен старому. Несмотря на его неоднократные предложения называть по
имени-отчеству, продолжал обращаться только официально: "товарищ комендант",
а когда он получил воинское звание - "товарищ комбриг". Видимо поэтому я не
смог твердо запомнить его имя и отчество, а проверить теперь негде и
приходится писать здесь только фамилию.
Уже в конце поездки, на одной из ночевок, он заговорил о своем
понимании правильных отношений между начальником и подчиненным. Он говорил:
наш устав рекомендует поощрять инициативу. А практически за проявленную
инициативу, если тебя постигла неудача или начальству не понравилось,
наказывают. Да еще как! Ну, кто же пойдет после этого на инициативу. А я
люблю инициативных. Не люблю тех, кто своего мнения начальнику не скажет,
кто только знает "Так точно!" и "Никак нет!" Ну чего с такими исполнителями
добьешься. В Вас мне еще тогда, когда Вы только прибыли на практику,
понравилась Ваша решительность. Когда Загорулько принес мне Вашу
телефонограмму, я спросил у него: "А Васильев об этой телефонограмме знает?"
- Да! - ответил Загорулько. - Они вместе были у телефона.
- Ну тогда этот парень будет работать, - сказал я. - Отзывайте
Васильева и помогите Григоренко. Постарайтесь дать ему все, что он попросит.
Потом я поехал к Вам сам. Сразу обратил внимание, что люди торопятся
что-то сделать, хотя их никто не подгоняет. Потом, когда увидел Ваши
"картинки", сообразил, что подгоняют именно они. Этим Вы буквально подкупили
меня. Я, как и вообще командиры в Красной Армии, бумагописание не люблю.
Составление всяких бесполезных бумаг считаю пустой тратой времени. Да это
так и есть в большинстве случаев в наших штабах. Но тут я увидел, что
бумажка в умелых руках - великое дело. Я понял, что без Ваших "картинок"
вообще работать невозможно. Но я не верил, конечно, что Вы успеете вовремя.
Поэтому я разрешил Вам на месяц опоздать. А про себя подумал: "Да если и на
два опоздает, все равно награжу". Ну а Бугульмой Вы меня окончательно
купили. Трудно было придумать лучший подарок мне. Но как Вы на это рискнули
и как успели, я и до сих пор ума не приложу. Ведь в "картинках" Ваших этого
не было".
- Нет было. Только не в том графике, что Вы рассматривали, а в том, что
в моем сейфе лежал.
И тут я рассказал ему о той "тройной бухгалтерии", которую я устроил с
графиком. Он от души посмеялся и спросил: "Значит боялись, что можете
сорваться?"
- Не то, чтобы боялся, но не хотел лишних дерганий со стороны
начальства. И боялся твердо пообещать то, в чем сам не был уверен -
Бугульму. Конечно, если бы я Вас так знал, как сейчас, то посоветовался бы.
В график бы тоже не включал, но рассказать о своем намерении рассказал бы.
- За это спасибо, - растроганно сказал он.
После поездки я ушел в дела по организации батальона.
Несколько раз Померанцев приглашал меня к себе домой. Я здоровался с
его женой и сыном и удалялся с хозяином в его кабинет, заполненный книгами и
различными техническими самоделками. Была у него и небольшая мастерская, с
токарным станком и набором инструментов. Там он и выполнял свои самоделки.
Во время таких встреч мы много говорили. В обычное же время встречаться
почти не приходилось. Между комендантом УР'а и командиром саперного
батальона слишком большая дистанция. Потом произошли перемены. В УР прибыла
дивизия. Та самая, о которой говорил Померанцев, Но только, как часто у нас
делается, там, где это не нужно, затеяли рационализацию. Не дивизия прибыла
на усиление УР'а, как это должно было быть, а дивизией поглотили УР.
Должность командира дивизией совместили с должностью коменданта УР'а,
должность дивизионного инженера с должностью начальника инженеров
укрепленного района и т. д., во всех службах. А пулеметно-артиллерийские
батальоны УР'а подчинили полкам прибывшей дивизии. В общем, создали
организацию, совершенно неприспособленную для ведения боя за укрепленный
район. И при том отдали это дело в руки людей не только без УР'овского
опыта, но и не понимающих сути боевых действий на долговременных укрепленных
рубежах.
Командир прибывшей 13-ой стрелковой дивизии - комбриг Вишнеревский -
весьма добросовестный человек, никогда даже толком не слышал об укрепленном
районе. К тому же он принадлежал к числу тех, - кому постоянно выражалось в
Красной Армии недоверие - офицер старой армии, беспартийный, выходец из
"нетрудовой среды" - и которые, в виду этого, не стремились проявлять
инициативу и брать на себя ответственность, особенно в делах малознакомых.
Померанцев, который, в связи с освобождением от должности, отзывался на
учебу в Академию Генерального Штаба, до отъезда стремился хоть немного
"поднатаскать" Вишнеревского. С утра до ночи ездил он с ним по УР'у.
показывая и рассказывая. Но в УР'е, чтобы его понять и прочувствовать, надо
поработать. И надо иметь помощников, знающих УР, особенно по
военноинженерному делу. А у Вишнеревского весь штаб, все начальники служб,
все командиры частей с полевой выучкой.
Когда я пришел проститься с Померанцевым перед его отъездом из Минска,
он сказал: "Очень трудно будет Вишнеревскому. Не дай Бог война в близком
времени. Да и без войны нелегко. Особенно теперь, когда ошибаться стало так
опасно".
Последнюю фразу можно рассматривать, пожалуй, как первое и последнее
политическое высказывание Померанцева. Это была несомненная реакция на
недавний расстрел группы Тухачевского, Уборевича, Якира и начавшиеся аресты
их сослуживцев. Но до меня это замечание тогда не дошло. Мне хотя и не было
понятно, зачем людям, стоящим на вершине власти, идти в услужение к
иностранным разведкам, но что они пошли на это, я верил. Померанцев же,
видимо, понимал, если и не в полном объеме того, что произошло фактически,
но достаточно определенно, что полетят еще многие головы.
- Хуже всего, - продолжал Померанцев, - Вишнеревскому будет с
инженерной службой. Он привык, что дивизионному инженеру можно и никаких
указаний не давать, тот и сам знает что делать. А УР, в мирное время, прежде
всего инженерная служба, а в войну - огонь и тоже инженерная служба.
Вишнеревский этого не понимает. Его дивизионный инженер - Васильев -
совершенно непригоден для руководства инженерным делом в УР'е. Его еще можно
было бы терпеть как ни во что не вмешивающегося начальника инженеров УР'а,
если б его заместитель - начальник технического отдела - был на высоте, но
ведь Шалаев - пустое место. Я Вишнеревскому предлагал добиться оставить еще
хотя бы на год Загорулько. Но тот получил выгодное назначение, и пока
Вишнеревский колебался - просить или не просить - укатил к новому месту
службы. Я предложил Вишнеревскому взять Вас, но он снова колеблется.
Мы тепло попрощались, и Померанцев вместе с женой и сыном укатил в
Москву. Уже когда он садился в машину, я сказал ему: "Мастерскую
"технических усовершенствований" я все же создам". Но обещание это осталось
не выполненным. Слишком крепко тряхнула нас судьба в ближайшие годы.
Грустно мне было сознавать, что нет больше в УР'е этого умного и
доброго собеседника и друга, что нельзя, когда тяжко, сходить посоветоваться
с ним или просто "отвести душу". К тому же тогда был не только Померанцев,
но и Загорулько. С последним дружеских отношений у меня не было, но с ним
приятно было общаться по службе. Умелый и остроумный, он знал прекрасно дело
и мог дать и полезный совет и твердое указание что и как делать. Васильев -
невысокий добродушный толстячок - ничего посоветовать не мог. Он был лишь
номинальный начинж. Он не придирался ни к чему и работать не мешал, но
говорить о деле, особенно когда требуется твердое и определенное решение,
было абсолютно бесполезно. Вот только один пример.
Когда мы объезжали укрепрайон с Померанцевым, я спросил у последнего
когда мы приехали в Плешевницы: "А с правым флангом сделали что-нибудь? Я
перед отъездом писал Загорулько, что правый фланг висит в воздухе".
- Да, Загорулько мне докладывал. Писали в округ, но денег на новое
строительство не получили. Так и до сих пор висит.
Мы объехали этот район. Между фланговыми огневыми точками УР'а и
болотистой поймой реки Березина промежуток около шести километров прекрасной
для действий всех родов войск местности. В общем, чтобы обеспечить фланг,
требовалось посадить еще два батальонных района УР'а. Когда мы возвратились,
Померанцев дал указание Загорулько, и вскоре была отправлена заявка начинжу
БВО на средства для строительства двух батрайонов. Я рассказал об этом
Васильеву и посоветовал дать задание техническому отделу провести детальную
проработку двух батальонных районов, одновременно представив повторную
заявку в округ. Ни того, ни другого Васильев не сделал.
Стоило ему только заикнуться об этом, как начальник технического отдела
Шалаев с иронией сказал: "Это Вам Григоренко посоветовал? Это его "идея
фикс" еще с 1933 года. УР проектировали умные люди в генштабе, границы УР'а
точно определены. УР построен. А теперь находятся люди, желающие прирастить
фланги. И конца таким желаниям не будет. Григоренко удалось убедить
Померанцева, но даже и он ничего не добился, т. к. дело это липовое". И
Васильев, сам на месте не побывав и не посмотрев, соглашается с Шалаевым.
Весной 1937 года Васильева, одним из первых в 13-ой дивизии, арестовали. Чем
помешал этот очень простой и добрый человек мне просто трудно представить.
Но факт остается фактом, дивизионная контрразведка сообщила, что он
"арестован как враг народа". Я получил назначение на место Васильева. Пошел
представился Вишнеревскому и спустился вниз - в управление начальника
инженеров - принимать дела. Во входных дверях сталкиваюсь "нос к носу". Ба,
знакомое лицо! Черняев - тот самый "захудалый" солдатик, который прислуживал
Гаврилу Петровичу в санбате. Только вид совсем иной. Новенькая, по фигуре
офицерская шинель. На петлицах по прямоугольнику (по шпале).
- Каким образом? - Спрашиваю я, оглядывая его.
- А я здесь в Управлении начальника инженеров оперуполномоченным
контрразведки. Я хотел бы зайти к Вам.
- Я еще дел не принял. Ничего Вам сказать не могу.
- Но зато я Вам могу кое-что сказать, что будет Вам полезно знать перед
вступлением в должность.
- Ну пойдемте.
Ничего полезного, как я и предполагал, он сказать не мог. Он говорил о
бдительности, неоднократно подчеркивая, что первый враг народа обнаружен
именно в управлении начальника инженеров. Он так напирал на это, что у меня
невольно возникла мысль: не ты ли сам организовал этот арест и теперь собой
любуешься. А он воистину любовался, явно бравировал своим положением и даже
намекал довольно прозрачно на то, что я теперь завишу от него больше, чем
зависел он от меня в батальоне. Пришел он явно за тем, чтобы насладиться
своим положением и очень гордился собой. Но я недолго терпел.
-- У Вас ничего больше нет ко мне? - Спросил я сухо.
Он смутился: "Да все... я только... хотел... предупредить..."
- Спасибо за предупреждение и советы, но у меня сейчас много работы. До
свидания.
Когда он удалился, я пошел к Шалаеву: "Как дело с Плещеницкими
батрайонами?" - Шалаев начал заикаясь говорить что-то невнятное. Я перебил:
"Возьмитесь сами лично за проработку этого проекта. Привлеките весь отдел,
работайте хоть круглосуточно, но послезавтра к 9 часам чтоб основные данные
были у меня на столе. Я надеюсь в 10 выехать в Смоленск для личного доклада
начальнику инженеров".
После этого, захватив карту Плещеницкого участка, я снова пошел к
Вишнеревскому. Он, как общевойсковик, сразу понял опасность открытого
фланга. Не будучи УР'овцем, он при первом знакомстве с картой УР'а не придал
значения этому.
- Я думал, - сказал он, - что к нашим флангам будут примыкать фланги
соседей.
- Нет, УР'ы создаются на важных операционных направлениях. Их задача в
том и состоит, чтобы не допустить развития наступления противника на таких
направлениях. Прочной обороной мы вынуждаем противника искать фланги и
пытаться обойти их. УР к этому должен быть готов и обязан принять меры для
противодействия обходу флангов. И наш план обороны предусматривает это. Я
думаю, что предпринятый противником обход нами будет отбит и при нынешнем
положении. Но зачем позволять противнику совершать обход фланга по
благоприятной местности. Пусть идет по лесисто-болотистой пойме Березины или
перелезает на ту сторону реки.
Комбриг без спора согласился с этими доводами. Я сказал, далее, что
вопрос этот не нов. В округ уже обращались еще при Померанцеве, но
недостаточно настойчиво. И я боюсь, что если мы решительно не потребуем этих
двух батрайонов, то в случае какого-нибудь разбирательства вину за их
отсутствие взвалят на нас. Вишнеревский и с этим согласился. Тогда я,
согласовав с ним суть и тон бумаги, которую надо послать в округ, попросил
разрешения послезавтра лично поехать с нею.
- Да хоть завтра, - сказал он, - такие дела нельзя откладывать. И так
мне могут сказать, что я очень долго думал. Ведь я в УР'е уже больше чем
полгода.
- Нет, к завтрашнему дню я не успею подготовиться. Так что разрешите
послезавтра.
Когда я уже был у дверей, вдруг раздался сухо-официальный голос:
- Товарищ начальник инженеров! А почему Вы являетесь ко мне не по
форме?
Сделав поворот кругом, я удивленно произнес: "Не понимаю!"
- Вы не сменили знаков различия.
Я действительно продолжал ходить со своими двумя шпалами, т. е. со
знаками различия по должности командира отдельного батальона. Полагалось же
одновременно со вступлением в новую должность одевать знаки различия по этой
должности, если в приказе не оговорено иное. Как я уже писал, при выпуске из
академии в приказе о моем назначении на должность 7-ой категории (одна
шпала) указывалось "с присвоением Т-8" (две шпалы). В последнем приказе
никакой оговорки не было, и это означало, что мне полагалось вместо двух
"шпал" одеть один "ромб" (К-10). Но шло присвоение званий. Уже очень мало
осталось тех, кто их еще не получил. Не получил и я. Но приказ мог придти в
любой момент, и я не хотел что-либо менять на петлицах, чтобы не попасть в
смешное положение. Дело в том, что знаки различия для званий были оставлены
те же самые, что носились по должностям (квадраты, прямоугольники, ромбы).
Но звания давали (по знакам) значительно ниже должностных. Бывали даже
случаи, когда человек, носивший по должности три ромба, по званию вынужден
был одевать три квадрата. Померанцев вместо трех ромбов одел по званию один.
Вишнеревский вместо двух - тоже один. Оба этих присвоения относились к числу
"счастливых" случаев. Как правило, бывало хуже. Было немало случаев, когда
человек получал не только более низкие знаки, но и интендантское звание, что
для командного состава было оскорбительно. Многие старались скрыть свои
новые знаки. Широко, в холодное время года, стали пользоваться бекешами, на
меховые воротники которых петлицы не нашивались. Ходили всяческие горькие
шуточки. Начальник штаба УР'а (у Померанцева), получивший звание первым в
УР'е, вместо двух ромбов одел один и на следующий день шутил: "У моего сына
в школе ребята спрашивают - что теперь твой папа носит? - а он - один ромб и
одну дырочку". Другие на подобный вопрос отвечали: "Две шпалы... на двух
петлицах". Была масса обиженных. Был даже случай, опубликованный в приказе
Наркома обороны, когда офицер отказался от присвоенного ему звания. И нарком
без зазрения совести писал об этом офицере в приказе: "Всю свою службу в
армии околачивался в штабах". Этим он пытался обосновать оскорбительно
низкое звание, но унизил штабную службу. Помню, какое невыгодное впечатление
произвел этот приказ на штабных командиров. Их теперь официально отнесли к
второстепенным военным работникам.
Высокие командирские звания получали лишь те, кто вce время командовал.
Годы учебы, служба в штабах и тылах, преподавательская работа не только не
учитывались для званий, а влияли отрицательно. Звания присваивали
центральные комиссии. Одну возглавлял Буденный, другую Тимошенко. Рассказы о
работе этих комиссий передавали из уст в уста. Вот, например, Буденный
открывает заседание. Мелкий военный чиновник докладывает прохождение службы.
Например: в армии пять лет. Командовал взводом, ротой, недавно назначен
командиром батальона. Буденный изрекает "майор". Все соглашаются. Никто даже
фамилией не интересуется. В то же время военно-образованные, знающие свое
дело начальники штабов дивизий, начальники оперативных отделов корпусов тоже
очень часто получали звание майора. А вот доклад о другом кандидате.
Подпоручик старой армии, участник гражданской войны, на штабных должностях;
окончил военную академию, сейчас преподает в ней. Буденный: давно служит, но
как-то все где-то по закоулкам. Дадим ему полковника интендантской службы.
Человеку нанесена самая тяжкая обида.
Интендант по-тогдашнему - это вроде невоенный. Я лично знал молодого
человека с тремя ромбами. Он работал в Управлении Боевой Подготовки Красной
Армии инспектором физической культуры и спорта. Ожидая звания, он был
буквально больным: - "Дадут мне интенданта". - сокрушался он. И как же он
радовался, когда ему дали старшего лейтенанта, т. е. три квадрата вместо
трех ромбов. Но оскорбительные интендантские звания давали широко,
распространенно. Я видел начальников штабов полков и дивизий, начальников
оперативных отделов дивизий и корпусов с интендантскими званиями. Это было
оскорбление людям, но это было и унижение важнейших должностей, подрыв
престижа этих должностей. О людях с интендантскими званиями, какой бы они
пост не занимали, презрительно говорили: "У него три шпалы на зеленом поле
(на зеленых петлицах). Да что иное и могли сделать "икона с усами", как
назвал Буденного генерал Шарабурко, "дубовый маршал", как звали в армии
Тимошенко. Им и подобным вверили это ответственное дело, чтобы они натворили
побольше недовольных и тем помогли выявить тех, кто способен не соглашаться
с начальством, не говорить "спасибо", когда плюют в глаза. Впоследствии
многие из арестованных офицеров рассказывали, что одним из обвинений было:
"Проявлял недовольство полученным званием и высказывал критические
суждения".
Я своего звания ожидал без страха. Почти твердо я знал его. Мне было
понятно, что с точки зрения буденных я, по сути, гражданский человек: два
года в академии, два года в штабе и год командования батальоном - больше чем
на старшего лейтенанта по командной части не тяну. А между тем занимаю
высокий пост и имею квалификацию военного инженера - значит дадут
военно-техническое звание на одну или двe шпалы, т. е. военинженер 3-го или
2-го ранга. Хотя, конечно, могло случиться и что-то неожиданное. Когда
решение находится в буденно-тимошенковских руках, ждать можно всего. Поэтому
мне не хотелось ничего менять на петлицах до получения звания. Но приказ
есть приказ. И я одел свой ромб. Проносить его долго мне не пришлось - не
помню сколько, но не более 15-20 дней. Пришел приказ. Мне было присвоено
звание военинженера 3-го ранга. И я в ту же дырочку, где был ромб, вставил
присвоенную мне "шпалу".
Однако в Смоленске я был с ромбом. И это, я потом предположил, была
рассчитанная хитрость Вишнеревского. Сообразив, что знаки различия
военно-технического состава по званиям не отличаются ничем от тех, которые
носились по должностям, он захотел, чтобы я выглядел попрестижнее, пробивая
наш вопрос. А может быть, он этого и не думал. Просто хотел, чтобы строго
соблюдался установленный порядок. Так это или не так, но по знакам различия
я в Управление начальника инженеров оказался самым большим начальником. Даже
начинж имел только три "шпалы", правда, командные - полковник. Ко мне же все
обращались как к имеющему звание бригадного инженера, и все для меня
делалось быстро. В тот же день я получил аудиенцию у начальника штаба
округа, а на следующее утро у командующего, чьи обязанности выполнял в то
время Тимошенко. Уехал я, имея распоряжение немедленно приступить к
строительству двух батальонных районов. Были оформлены и наряды на
строительные материалы.
В тот же день, когда я вернулся из Смоленска, меня навестило весьма
примечательное существо. Представьте себе человеческий череп, обтянутый
самой тонкой писчей бумагой. В глазницах стеклянные, совершенно неподвижные
глаза непонятного голубоватого цвета с каким-то налетом тумана. Уши и нос
тоже неподвижны и того же бумажного цвета, что и лицо. Череп покрыт
расчесанными на левый пробор белесыми волосами, которые производят
впечатление или искусственных или перенесенных сюда с чужой головы. Губы
настолько тонкие, что рот выглядит буквально ниточкой. При разговоре губы
часто раздвигаются на всю ширину рта, обнажая желтоватые зубы. Это улыбка.
Жуткая, я бы сказал, улыбка, т. к. ни один мускул на лице не сдвигается с
места, а глаза остаются неподвижными и ничего не выражающими. Впечатление
черепа при таких "улыбках" усиливается: создается впечатление, что кто-то
где-то дергает невидимый шнурок и раздвигает губы, прилепленные к этому
черепу.
Мне стоило большого труда НИЧЕМ не выказать состояния, в которое меня
привел вид этого призрака. Он шел ко мне от двери с раздвинутыми губами и,
подойдя, протянул руку: Кирилов. Ага, так вот кто это. Начальник отдела
контрразведки "Смерш" Минского укрепленного района Кирилов. Я слышал эту
фамилию, но как-то не доводилось видеть его и слышать о нем. Сейчас, глядя
на него, я невольно вспомнил Васильева. Встретиться с этим привидением в том
месте, где ты в полной его власти - дело страшное. Мысль о Васильеве меня
так захватила, что тяжкое впечатление, которое он произвел на меня,
рассеялось. Я представил себя на месте Васильева и решил, что на это чудище,
чтобы отстоять себя, не надо реагировать. После этого разговор с ним пошел у
меня нормально. Однако впоследствии, когда аресты пошли один за другим, я
каждого арестованного представлял в застенке лицом к лицу с этим живым
скелетом.
Сейчас же мы говорили у меня в кабинете. Я сразу перешел на деловой
тон. Сказал, что жду от контрразведки помощи. "Мы будем строить в районе
Плещениц два батальонных района. Я сегодня привез распоряжение об этом.
Работа срочная и очень важная. А главное, нам важно скрыть, что мы это
строим. Я думаю дополнительно "закрыть" 3-4 района. Во всех этих районах
начнем работы, но действительные только в одном. Все районы возьмем под
охрану, но самая бдительная охрана - в действительном районе. Надо, чтобы и
птица непотребная не пролетела туда".
Не знаю, зачем он приходил, но моя экспрессия захватила его. Лицо,
правда, никак не реагировало, но разговор он вел по моей теме и весьма
заинтересованно. Я попросил, чтобы он помог в подборе охраны и людей,
которые будут вести работы в ложных районах. Он сказал: "Я поручу это
Черняеву". И тут я решил идти на пролом.
- Видишь ли, я на него не очень надеюсь, - и я рассказал историю с ним
в сапбате 4 ск. - Не очень он любит работать. А это дело требует внимания,
добросовестности и много труда. А кроме того, я думаю, что он относится ко
мне не очень дружелюбно. А это может помешать делу.
- Хорошо! - Сказал он, - Я это дело обдумаю. Надеюсь, сделаем так, чтоб
все обернулось на пользу нашей партии и народу.
На этом и закончилась наша первая встреча.
Первая, но далеко не последняя. Часто я встречался с Кириловым. Еще
чаще вспоминал, в связи с начавшимися арестами в УР'е. Тяжкое чувство
оставил во мне последний период моего пребывания в Минском УР'е. С одной
стороны, я не мог не чувствовать удовлетворения от того, что совершил столь
огромное продвижение по службе. Не могли не радовать и бесспорные трудовые
успехи на новом поприще. Но с другой стороны, не было той радости
творчества, что во время практики. Теперь тоже делалось дело. И пожалуй
более квалифицированно, но сердце не радовалось, а было в тревоге. Постоянно
как будто кто-то подозрительно наблюдал за твоими действиями. Эта
"беспричинная", не ясно осознаваемая тревога усиливалась с каждым новым
арестом. Я же весь УР исколесил многократно, знал всех командиров полков и
артпульбатов, со многими вступил в приятельские отношения. И вот одного,
другого, третьего... арестовывают. Остальные на глазах меняются. Исчезла
прежняя откровенность, непринужденность. Люди начинают смотреть на тебя
подозрительно, иные со страхом.
Я хорошо знал полковника Кулакова, командира 39 полка, лучшего,
по-моему, из командиров полков. Я с ним крепко подружился в деле, в службе.
И вот начинаю видеть его все менее и менее общительным. Потом его вызывают
на дивизионную партийную комиссию (ДПК) - обвиняют "в связях с врагами
народа". И это потому, что он служил вместе с людьми, которые оказались
арестованными. В партийной формулировке это звучит "оказались врагами
народа". Не "арестованы по подозрению", а "оказались врагами народа". Раз
арестованы, значит "оказались". Кулаков резонно говорит, что знал этих людей
как честных и добросовестных командиров и совершенно не был осведомлен об их
враждебной деятельности. Но его из партии исключают за "связь с врагами
народа". Убитый, он едет домой. На въезде в городок его поджидают молодчики
Кирилова, пересаживают в "воронок" и, не дав повидаться с семьей, везут
обратно в Минск - в тюрьму.
За Кулаковым на ДПК потащили командира 38 полка - полковника Куцнера.
Обвинение такое же и решение тоже "исключить из партии за связь с врагами
народа". Уже много лет спустя я от прошедших такое исключение узнал, как
дальше развертывались события. В тюрьме следователь предъявлял обвинение:
"связь с врагами народа". Основание - решение партийной организации. А
дальше: "Рассказывайте о своей вражеской деятельности!" И... пытки. Вот и
вся несложная механика размножения врагов народа. После ареста такого
"связанного с врагами народа", как Кулаков, начались аресты тех, кто был
связан с ним. У Кулакова в полку, вскоре после его ареста, были арестованы
начальник штаба полка, командир артпультбата и далее пошли арест за арестом
всех, кто был связан с Кулаковым по службе. В связи с этим люди стали
бояться ходить к начальнику даже по его вызову. Я сам чувствовал, как вокруг
меня создается пустота. Приедешь в часть, а офицеры разбегаются. На всякий
случай - может, меня завтра арестуют, и его потянут к ответу за связь со
мной. Полк Кулакова - лучший в дивизии - на глазах разваливался. Солдаты
открыто говорили... Нет, не в защиту невинно арестованных командиров.
Наоборот: "Кто нами командует!!! Враги народа умышленно поставят нас под
убой. Надо всех офицеров "перешерстить". Ведь их всех Кулаков принимал.
Знал, кого принимает. Ненужных ему отчислял из полка".
Но в 38 полку события пошли по-иному. Когда Куцнера исключили, он пошел
на вокзал. И совершил такое, чего никто не ожидал. Его, как и Кулакова,
ждали дома - на ст. Дзержинск железнодорожной линии Москва - Негорелое, а он
по той же линии поехал в другую сторону - на Москву. Осенью, когда я приехал
в Академию Генерального Штаба, случайно встретил Куцнера. От него я узнал об
этом его маневре. Мы в УР'е никто не знали, где он. Кирилову же, который
знал, конечно, его адрес, было невыгодно рассказывать о своей "промашке".
Поэтому мы все считали Куцнера арестованным.
Когда мы встретились с ним в Москве, он мне рассказал: "Иду на вокзал,
а в голове - в Дзержинске ждет арест. Надо подаваться в Москву. Если
распоряжение оттуда, то пусть там и арестовывают. А если местное творчество,
зачем лезть к ним в пасть. На вокзале иду к кассе, а сам внимательно
осматриваюсь. Вижу одного кириловского молодца. Подхожу к кассе, беру
демонстративно билет до Дзержинска и иду гулять на улицу. "Молодец"
успокоился и исчез. За мной никаких "хвостов". Видимо, было дано задание
только до вокзала сопроводить. Но я на всякий случай походил, пока подошел
поезд от Негорелого на Москву, затем зашел в уборную, выбросил "в очко"
фуражку, расстегнул китель, дождался, пока поезд тронулся, и как уже едущий
пассажир вскочил в вагон на ходу и пошел по поезду "искать свое место".
Нашел начальника поезда, заплатил ему, и он меня устроил в мягкий вагон.
В Москве явился в Главное Управление Кадров и заявил, что обратно не
поеду. Согласен на любое назначение, но обратно ни в коем случае". Его
назначили преподавателем в академию им. Фрунзе.
Это тоже особенность того времени; тот, кто не как я, понимал
обстановку и чувствуя приближение ареста, уезжал в другое место, избегал
его, как правило. Когда найдешь этого, сбежавшего, да еще надо представлять
доказательства его "преступной деятельности". А доказательств нет. Они могут
появиться только после того, как он будет арестован. А "план" (по арестам)
надо выполнять. Поэтому предпочитали брать сидящих на месте, а не гоняться
за "бегунами". Все равно и тот, и эти ни в чем не виноваты, но "показания",
если хорошо "поприжать", дадут.
Я всего этого тогда не понимал. Полагал, что "пятая колонна" в стране
есть. Возможны, конечно, ошибки, но основная масса арестованных - "враги".
Ведь вот уже у Кулакова переарестовали добрую половину офицеров полка, а у
Куцнера только его самого. Я тогда еще не знал, что Куцнер не арестован и
что он своим поступком нарушил намеченный "план". Кирилов и его подручные,
зная, что Куцнер в Москве, и не зная, каковы его связи в "верхах", полагая,
что у того есть там "сильная рука", боялись трогать 38-ой полк. Вероятнее
всего именно это отодвинуло безудержный разгул арестов в Минском УР'е на
конец 1937 и начало 1938 годов. Мне видеть этого не пришлось. И видимо
поэтому я не дошел до мысли, что творится произвол. И все же тревога висела
в воздухе. Впоследствии, когда я узнал о событиях 1936-1937 г. значительно
больше, я часто вспоминал этот период и ставил перед собой вопрос: боялся ли
я ареста? И твердо отвечал: нет! Хотя и понимаю теперь, что если бы меня не
отозвали в Академию Генерального Штаба, то в УР'е я почти наверняка был бы
арестован. Недаром же Кирилов был так внимателен ко мне и не даром он так и
не сменил Черняева на посту оперуполномоченного Управления начальника
инженеров УР'а. Но я никакой опасности для себя не видел и вел все дела с
полной ответственностью и решительно, не оглядываясь ни на кого.
Строительство двух Плещеницких батрайонов было выполнено
квалифицированно. Я хорошо помнил свой дипломный проект и решил смело
внедрить его в практику на этих двух батрайонах. Я конечно не пошел на такой
рискованный эксперимент как постройка батрайона за 14 суток. Не имея
практического опыта и при отсутствии той технической обеспеченности, на
которую я рассчитывал в дипломном проекте, пытаться строить батрайон за 14
суток было бы авантюрой, но за три месяца оба батрайона были закончены
полностью, с полным боевым оборудованием дотов и проведением всех
максировочных работ.
Если бы я боялся, то такую работу вообще невозможно было бы выполнить.
Все время приходилось рисковать. С самого начала. С организации строительных
участков. Шалаев предложил два участка: батрайон - участок, и настойчиво
доказывал Вишнеревскому и писал начальнику инженеров округа, что один
начальник участка не справится, и работа будет сорвана. Но я сказал твердо -
будет один участок и все материальные средства будут в одних руках или я
снимаю с себя всякую ответственность за эти работы. Вторая стычка произошла
с более опасным противником - Кириловым - по поводу кандидатуры начальника
участка. Кирилов действовал, конечно, не прямо. Он сам "не вмешивается в
дела командования". Он действовал через комиссара УР'а Телятникова, старого
коммуниста - в партии с 1915 года - и политработника с первых дней создания
Красной Армии. Он единственный в УР'е, кто сохранил при присвоении звания
свои ромбы. У него их было по должности два. При присвоении званий ему дали
звание "дивизионного комиссара", т. е. те же два ромба. Телятников пригласил
меня и после небольшой словесной "разминочки" спросил: "Ты кого хочешь
назначить начальником нового участка?"
- Костю Хорна.
- А может подумать над другой кандидатурой?
- Нет, я уже всех перебрал. Более подходящей кандидатуры нет.
- Ну, а Немировский? Военный инженер. Одну с тобой академию кончал. И к
тому же член партии. А что Хорн? Гражданский техник, беспартийный.
- Немировский учился со мной не только в одной академии. На одном
факультете. Мы знаем друг друга, как облупленные. Во время учебы дружили. И
здесь дружим, хотя он выше меня по званию. Но Немировский не организатор, он
человек безвольный - на каждый начальнический чих оглядывается. А Костя
организатор. В трудный момент он не остановит работу, не станет искать
начальника для получения дозволу. То, что он техник, не помешает ему вести
дело. У него строительная практика вдвое больше, чем у Немировского.
- Но нельзя же недооценивать и инженерные и партийные данные.
- Нельзя. Но главное сейчас - организаторские качества. Вот Вы в этом
укрепрайоне с первого дня. Сколько времени затрачивалось на создание
батрайона, если считать от первого колышка, до полной боевой готовности?
- Много.
- Много? Не меньше трех лет. А было и пять. А мы должны сделать два
батальона за три месяца. Мне нужен повседневный организатор. А на инженерные
вопросы поставим инженера. Создадим на участке техотдел. Того же
Немировского или самого Шалаева поставим во главе. А Хорн пусть организует
дело, пусть будет моим подручным в этом деле. Я ведь с себя не снимаю
ответственности.
- Но кандидатуру Хорна и Кирилов не одобряет.
- Что значит не одобряет? Если у него есть против него материалы, пусть
действует официально, а если я начну считаться с его личными симпатиями и
антипатиями, то работать будет некогда. В общем, я твердо настаиваю на Хорне
и беру на себя ответственность за него. А нет - отстраните меня от этого
дела и поручите Шалаеву. Он окончил ту же, что и я, академию еще раньше
Немировского и получил звание военинженера 1-го ранга.
- Ну смотри. Тебе виднее. Мое дело предупредить.
Несколькими днями позже зашел Кирилов. Он проявлял ко мне особое
расположение. Заходил довольно часто. На неделе 2-3 раза. Чем это
вызывалось, я и до сих пор не могу сказать. Какой-либо особой направленности
в разговорах не было. Разговор о том, о сем. Попыток завербовать меня в
секретные сотрудники "Смерш'а" тоже не было. Так в чем же дело? Особая
симпатия? Желание отвести душу в разговоре с интересным собеседником? Или
просто из-за близости расположения наших кабинетов? Или, может, "поиграться"
со мной: напоминать своей физией, что "смерть с косой" всегда рядом? Или же,
возможно, мне готовилась особая роль, даже выходящая за рамки Минского УР'а:
роль эксперта на каком-то готовившемся процессе по "вредительству" в системе
УР'ов? Все могу думать, но твердо ничего не знаю кроме того, что относился
он ко мне с показной симпатией и откровенностью.
Однажды он пришел в состояние такой удовлетворенности, что это можно
было заметить даже по его лицу мертвеца. Усевшись, как обычно без
приглашения, к моему столу, он сказал: "У меня для тебя "сюрпризик" есть.
Хочешь послушать?"
- Ну что ж, раз это для меня, то выкладывай. - Кирилов, держа в руках
какой-то типографского исполнения документ, начал читать. Документ он держал
все время так, чтобы я не мог прочесть в нем что-нибудь сам. С тех пор
прошло более 30 лет. К тому же слуховая память у меня значительно хуже
зрительной. Поэтому я не могу поручиться за точность формулировок
прочитанного мне Кириловым. Не могу даже утверждать, что я ничего не упустил
из слышанного. Но я убежден, что оставшееся в памяти ниже излагается точно.
"Новый начальник инженеров Минского Укрепленного района Григоренко Петр
Григорьевич", - зачитал Кирилов. Сделал паузу. Затем начал читать мои
биографические данные. Они были довольно подробными и фактических ошибок в
них я не заметил. После биографических данных снова пауза и - "далее самое
интересное. Слушай внимательно." - Принадлежит к так называемому сталинскому
поколению. Идейный. Предан Сталину и его режиму не из желания выслужиться, а
по убеждению. К критике в адрес режима относится нетерпимо, но доносов не
пишет, а горячо убеждает оппонента в его неправоте. Головокружительное
продвижение по службе воспринял как должное и несмотря на отсутствие опыта
дело взял в руки твердо и уверенно. Инициативен и решителен. Принимать на
себя ответственность не боится. Заметных пороков не обнаружено. Подходов для
вербовки нет. Можно попытаться действовать через женщину, хотя надеяться на
успех тоже трудно".
Кирилов закончил и уставился на меня своим застывшим взглядом:
- Ну как аттестация? Нравится?
- Очень.
- А что же ты не спросил, кто писал?
- А я жду, когда ты сам скажешь. Ваш брат ведь любит задавать вопросы,
а когда задают ему - он не любит.
- Это выдержка из внутриведомственного доклада начальнику дефензивы
(польской разведки).
- Хорошо же они осведомлены. А что же смотрит "Смерш"? Извиняюсь за
вопрос.
- Это ты узнаешь в свое время. А вот тебе кое-что запомнить надо. В
частности насчет женщин. А то ведь Загорулько подобрал такой цветник.
Неудивительно, если кто-нибудь из них начнет изучать тебя поближе... Но я бы
на твоем месте не ждал изучения, а начал бы сам это делать. Вот, например, в
материальном отделе есть такая Зося, с нее бы и начал. Интересная особа.
- Нет, уж таким изучением занимайся сам. У меня своего дела хватает.
Больше о прочтенной мне характеристике он никогда не вспоминал, а о
Зосе, как-то мимоходом, спросил: "Ну, как там поживает наша Зося?"
- Не знаю, чего она тебя так интересует. Там сколько угодно таких,
которые просто художественно "попкой вертят", а Зося ведет себя строго.
Подчеркивая свою симпатию ко мне и откровенность, Кирилов рассказывал
как-то и о том, что Черняев на меня собрал материалы, но Кирилов их у него
отобрал и посоветовал заниматься вопросами Управления начинжа, не затрагивая
меня лично. Обещал вообще убрать Черняева из Минска, но не выполнил это
обещание. А один раз даже предложил: "Хочешь, устрою свидание с твоим
дружком Кулаковым?" Я не отреагировал на этот вопрос, но он добавил: "только
это у нас не дозволяется. Мне надо специально время для этого подобрать и
обстановку соответствующим образом подготовить".
- Зачем же делать то, что не дозволяется! Я могу подождать, когда дело
Кулакова будет расследовано.
- Ладно, посмотрим, - как-то загадочно произнес он. Но больше об этом
не вспоминал. Я привык к его посещениям. Стал даже замечать, когда долго его
не было. Свои суждения высказывал ему не сдерживаясь. Так, как думал. Не
забыл я и разговор с Телятниковым о Хорне. И когда Кирилов зашел, я спросил
его: "Ты что имеешь против Хорна?"
- Я? Ничего.
- А мне Телятников сказал, что ты не одобряешь его назначения
начальником нового участка.
- Вот же болтун! - Я, привыкший к Кирилову, понял, что он озлился, хотя
понять его эмоции было не легко. Неподвижное лицо и ровный, безинтонационный
голос препятствовали этому.
- Ну так вот, если ты имеешь что-то против Хорна, то ты не скрывай от
меня. Ты знаешь, какая ответственная работа в Плещеницах. А если мы
вынуждены будем в ходе работ заменять начальника участка, то можем сорвать
эту работу. И я, извини, вынужден буду написать, что говорил с тобой на эту
тему. Говорю еще раз, если что важное имеешь, выкладывай, т. к. мне вместо
Хорна назначить некого. Если его нельзя, я могу предложить только свою
кандидатуру.
- Нет, я ничего против него не имею.
И тоже это для меня неразгаданная тайна. Что он Телятникова настроил
против Хорна, это мне ясно. А почему изменил отношение? И почему Хорна
действительно не тронули, ни тогда, ни после? Неужели из симпатии Кирилова
ко мне?
Сам Хорн, почувствовав твердую мою поддержку, развернулся во всю силу
своего организаторского таланта. Инициатива била из него ключем. Работы
велись организованно и бесшумно. В августе они были закончены. Я собрался с
отчетом в Смоленск, и в это время пришла телеграмма начинжа БВО: "Прибыть на
сборы начинжев укрепрайонов". И я поехал.
Обстановка на совещании была какая-то тревожная. Как будто над нами
нависло что-то угрожающее. Может это было результатом того, что из четырех
начинжев, участвовавших в совещании, трое были новыми; их предшественники
были арестованы.
На третий или четвертый день моего пребывания в Смоленске меня вызвали
с занятий к начинжу округа. Когда я вошел, полковник подал мне телеграмму
Вишнеревского. Она была адресована начинжу БВО и по своему содержанию до
крайности тревожна. Вселила тревогу она и в меня. Передаю текст по памяти:
"Очень прошу немедленно возвратить Григоренко в Минск, во избежание большого
несчастья". Я выехал сразу же. В Минске с вокзала зашел в свое Управление,
оставил там дорожный чемоданчик и позвонил Вишнеревскому.
- Немедленно заходите ко мне! - Киким-то ранее от него неслышанным
истерическим голосом крикнул он в трубку.
Когда я вошел в кабинет, он нервно бегал из угла в угол. Не отвечая и
не реагируя на мой рапорт, подбежал к столу, схватил какой-то листик и
размахивая им закричал: "Зарезали! Голову сняли! Я ж Вам доверял больше, чем
самому себе. Вы же опытный УР'овец. Померанцев говорил о Вас как о
добросовестном работнике. А Вы!.. Сколько времени имели и не привели УР в
боеготовность. А нас вcе время "кормили" успокоительными докладами".
Во время этой тирады зашел Телятников, по-видимому приглашенный
Вишнеревским после моего звонка. Телятников был бледен, взволнован.
Вишнеревский, глядя на него, закричал еще громче и истеричнее: "Заморочил
нам головы этими двумя батрайонами, а тем временем упустили боеготовность
всего укрепленного района. Но не думайте, что мы одни с Телятниковым в
тюрьму садиться будем. Вас тоже не забудут !"
Я стоял ошарашенный, не понимая, о чем идет речь. И произнести ничего
не мог. Вишнеревский кричал, не останавливаясь. Наконец я получил
возможность спросить, о чем идет речь. Вишнеревский, продолжая нервничать
рассказал:
- Приехала комиссия наркомата обороны по проверке боеготовности УР'ов.
Она выбрала 25 точек с разных участков УР'а, проверила их, и все они в
противохимическом отношении получили оценку неудовлетворительно. Через 20
минут майор - председатель комиссии - придет подписывать акт. Вчера я
отказался подписывать до Вашего возвращения. А сейчас я должен подписать и
сесть в тюрьму. Согласно директиве, Вы это знаете, комендант и комиссар УР'а
несут личную ответственность за приведение УР'а в боеготовность. Комиссия
приехала из Мозыря. Там они тоже признали УР не боеготовным в
противохимическом отношении, и комендант с комиссаром там уже арестованы. Я
звонил туда и убедился в этом, - упавшим голосом закончил он. Потом
приподнялся и едко добавил: "Но сел и начинж!"
- Где список точек, которые проверяла комиссия?
- Вот, - подал мне Вишнеревский листик, который держал в руках. Я
просмотрел этот список и спокойно сказал: "Здесь нет ни одной точки, которая
не имела бы оценки отлично".
- Да что Вы мне говорите! - вскрикнул Вишнеревский, - они же не сами
проверяли. В комиссии участвовал Ваш заместитель военинженер 1-го ранга
Шалаев и начхимслужбы укрепрайона. Проверка велась по утвержденной наркомом
обороны инструкции и оценки выставлены согласно указаний этой инструкции.
Наши работники своими подписями свидетельствуют это.
- А я привык себе самому верить больше всего. Я лично проверял по той
же инструкции все боевые сооружения УР'а и утверждаю, что все - я
подчеркиваю - все они имеют оценку отлично, хотя в нашем списке некоторым из
них даны и удовлетворительные оценки. Товарищ комбриг, товарищ дивизионный
комиссар, - перешел я на тон официального рапорта, - если Вы командуете тем
же укрепленным районом, в котором и я служу, то в нем нет боевых сооружений
с оценкой ниже отлично.
Здесь я должен возвратиться несколько назад. Директива о приведении
УР'ов в боеготовность была получена весной 1937 года, еще до моего
назначения на должность начинжа. Я сразу понял ее важное значение и, избрав
несколько ближайших точек, пошел лично с бригадой саперов, чтобы привести
эти точки в противохимическую готовность. Суть состояла в том, чтобы
устранить всякие раковины, трещины в бетоне, герметизировать двери и
обтюрировать амбразуры так, чтобы в огневой точке при работе вентиляции был
достаточный внутренний подпор. Насколько я помню, минимальный подпор - 17
миллиметров водяного столба. При таком подпоре противохимическое состояние
оценивалось удовлетворительно, при 19 - хорошо, при 23 - отлично.
Я организовал и лично подготовил несколько бригад, которые устраняли
щели и раковины в бетоне, герметизировали двери и обтюрировали амбразуры.
Вслед за этими бригадами шла еще одна, проверявшая противохимическую
готовность всех огневых точек и выставлявшая оценки. Эту бригаду я тоже
готовил лично. Вся герметизационная работа была выполнена столь
добросовестно, что во всем УР'е не было точки с подпором меньше 27
миллиметров водяного столба - сверх отлично. И эти реальные подпоры
выставлены в составленном нами акте. Но кроме этих цифровых оценок я
выставил и оценки - отлично, хорошо, удовлетворительно, но не в зависимости
от подпора, а по количеству щелей и пустот в бетоне, которые потребовалось
заделывать. Чем их было больше, тем ниже ставилась оценка. Это я делал для
себя, чтобы знать, где скорее можно ожидать снижения подпора.
Как видим, приведение в противохимическую готовность, дело хотя и
хлопотное, но простое, вполне доступное любому добросовестному человеку. Но
был тут один секрет, порожденный безответственностью и невежеством. Дело это
касается измерений подпора. В инструкции о порядке проверки
противохимической готовности описаны все проверочные приемы и иллюстрированы
фотографиями и чертежами. Даже такое всем понятное действие, как проверка с
помощью зажженной свечи не идет ли воздух в щель, проиллюстрирована двумя
рисунками руки с зажженой свечой: воздух идет - пламя отклонено, не идет -
пламя (ровно) вверх. А вот насчет подпора только и сказано: "пятая -
заключительная - проверка: измерение внутреннего подпора при работе
нагнетающей и вытяжной вентиляции. Оценка: удовлетворительно - 17 мм
водяного столба, хорошо - 19, отлично - 23". Каким прибором производится
измерение, как этот прибор подключается к фильтровентиляционной системе ни
слова, ни рисунка, ни фото, ни простейшей схемы.
Эта инструкция напомнила мне другую, чуть было не приведшую к
трагическому исходу. Дело было в 1935 году в саперном батальоне 4ск. Мы
получили пилораму и теперь сами могли перерабатывать кругляк на доски и
балки. Те и другие нужны были для мостов, которые мы в тот год строили в
большом количестве. И вдруг авария - разлетелось на куски большое зубчатое
колесо, которое вращает верхний (тянущий) вал, тянущего механизма пилорамы.
Устройство весьма простое - на гладкий вал одета своеобразная рубашка,
называемая ребух, гладкая внутри и усаженная сплошь маленькими пирамидками
сверху. Вал с ребухом соединен железным штырем. Работает механизм просто.
Ребух своими пирамидками впивается в бревно и вращаемый большим зубчатым
колесом надвигает бревно на пилы, режущие его контактно скорости надвигания.
Если пилы встретили препятствие, которое они преодолеть не могут, штырь,
соединяющий ребух с валом, срезается, и ребух перестает вращаться, бревно
останавливается.
И вдруг разваливается зубчатое колесо, вращающее ребух. Меня в
батальоне не было. Я находился где-то на дальних работах. Пилорама была
нужна нам позарез, и комбат, написав на завод письмо-мольбу, попросил
заменить развалившееся колесо, т. к. это очевидно заводской брак. Обломки
колеса и ребух отправили заводу. Завод немедленно удовлетворил нашу просьбу.
Когда я приехал в батальон, новое зубчатое колесо и ребух уже прибыли.
Расчет пилорамы готовился их ставить. Я пришел к пилораме и начал
расспрашивать, как произошла авария. Мне сказали, что в бревне был костыль.
Как только пила подошла к нему, колесо полетело. Во время рассказа я в
опилках увидел какой-то металлический предмет. Взял его в руки. Вижу -
"палец", скрепляющий траки тракторных гусениц, их хромоникелевой стали.
Спрашиваю:
- Откуда это?
- А это мы вставляли для соединения вала с ребухом.
- А где тот штырь, заводской?
- Он давно срезался. Мы еще несколько ставили. Их тоже порезало. Тогда
мы нашли вот этот, покрепче.
- Да вы что же не понимаете, что тут нужен только мягкий штырь, чтобы
срезался. А иначе полетит колесо, когда пила наскочит на препятствие.
- Почему же вы инструкцию не изучили?
- А там про это ничего нет!
Я взял инструкцию и убедился. Да, действительно. Всякой чепухи
наворочено, а о смертельно важном вопросе ни слова.
Я немедленно телеграфировал на завод: "Авария пилорамы наша вина и
недостатки вашей инструкции. Зубчатку оплатим вашему счету. Подробности
письмом".
Через день приехал зам. главного инженера завода. Оказывается, во всех
поставленных заводом пилорамах полетели зубчатые колеса. Из этого на заводе
сделали вывод: "вредительство". Арестовали директора, главного инженера и
главного конструктора. А все дело было в том, что такие "рационализаторы",
как у нас, нашлись везде. И все из-за того, что пишущий инструкцию не думал
об исполнителях.
Арестованных инженеров выпустили. В 1935 году еще выпускали иногда. Все
они прислали мне благодарственные письма. Одновременно были разосланы
дополнения и инструкции, разъясняющие значение "мягкого" штыря.
Сейчас жизнь снова столкнула со случаем бюрократической инструкции, в
которой обойдено как раз главное. Видимо, пишут такие инструкции не
специалисты и делают это без души. Приходится додумывать на месте.
Соображаю: подпор в мм водяного столба можно измерить с помощью
U-образной трубки. Хоть одна такая трубка когда-то должна была прибыть в УР,
вместе с фильтро-вентиляционными установками. Приказываю искать в своих
складах, т.к. фильтро-вентиляционные установки шли по линии инженерного
ведомства. Ищут - нет. Бросаю клич искать треклятую трубку на складах
артпульбатов. - Через них шла от нас фильтро-вентиляционная техника. Нет и
там. Случайно девушки материального отдела по старым книгам обнаружили, что
на склад начхима был передан "Прибор для измерения подпора в боевых
сооружениях". Отыскали его, но инструкции при нем никакой. И начхим не
понимал, что это и для чего. Как же использовать? В принципе для инженера
задача не сложная. Очевидно, что если один конец прибора присоединить к
трубопроводу, подводящему наружный воздух к фильтрам, в другой - после
фильтров, то прибор нам и покажет подпор. А как присоединить? Для этого надо
иметь специальные сосочки и на подводе к фильтрам и на выходе из них. Но
сосочков нет. Вспоминаю, как три года назад мы, тогда еще практиканты,
монтировали фильтро-вентиляционные системы. Помнится, будто такие сосочки
попадались на отдельных звеньях труб. Посылаю специальных людей по всем
трубопроводам и среди выброшенных звеньев - звенья с сосочками, найдя,
перемонтировать трубопроводы так, чтоб один сосочек был перед входом в
фильтр, а другой - на его выходе. Все это заняло массу времени. Но зато
после этого измерение подпора мог произвести любой, кто знает цифровой счет.
Однако, дойти до этого было чрезвычайно трудно. И я подумал, что может, и не
всем посильна такая работа, может, в других УР'ах подобные трудности не
преодолены. И я в специальном письме рассказал об этом начинжу округа. Не
знаю, как было использовано мое письмо, но сейчас, стоя в кабинете
Вишнеревского, я смутно догадывался, что виною всему непонимание того, как
производить измерения.
Вошли майор - председатель комиссии, нахчим укрепрайона и начальник
технического отдела Управления начальника инженеров УР'а, он же заместитель
начальника этого управления военинженер 1-го ранга Шалаев. Московский майор
вручил акт Вишнеревскому. Тот вопросительно взглянул на меня.
- Мне надо ознакомиться с актом, - резко сказал я.
- Извините! Вот он, пожалуйста, 2-й экземпляр. - Вы, очевидно,
начальник инженеров, - сказал майор, протягивая мне акт.
- Да, я начальник инженеров Минского Укрепленного района военинженер
3-го ранга Григоренко, - строго официально представился я и уселся читать
акт. Мое предположение, что подпор не измерялся, подтвердилось с первых
строк. Но я не мог понять, как случилось, что все точки просто не дошли до
этих измерений, т. к. не выдержали предшествующего испытания - на
проникновение дыма в сооружение. Я был твердо уверен, что этого не может
быть. Но передо мной акт, подписанный пятью экспертами, в том числе два
УР'овца и среди них мой заместитель. Подписали, значит видели дым в
сооружении. Как это получилось, я не представлял, но оставался в твердом
убеждении, что дым ни в одно из проверенных сооружений проникнуть не мог.
Вошел Кирилов. "А, почуял добычу, ворон", - подумал я, здороваясь.
Вишнеревский, увидев, что я закончил изучение акта, спросил меня:
- Ну, что будем делать?
- Не знаю, что и как вы решите, но я бы начал с того, что все
экземпляры акта отобрал бы у комиссии, московским ее членам приказал бы
немедленно убраться из УР'а, а в отношении своих членов этой комиссии
назначил бы расследование с целью выяснения, почему они подписали
вредительский акт.
- Ну, Вы, осторожнее в выражениях! Я же не называю Вас вредителем, хотя
Вы и доносили о боеготовности неподготовленных к противохимической защите
огневых сооружений, - воскликнул майор.
- Докажите неготовность хотя бы одного сооружения и можете называть
меня после этого, как захотите. А пока это не доказано, я имею право считать
акт вредительским, т. к. он подрывает, не имея никаких оснований на то, веру
гарнизонов в боеспособность обороняемых ими сооружений. Товарищ комбриг, -
повернулся я к Вишнеревскому, - я утверждаю, что все проверенные комиссией
сооружения имеют оценку "отлично". Среди них нет ни одного не только с
неудовлетворительной, но и с хорошей и удовлетворительной оценкой. За
правильность своего утверждения я готов нести полную ответственность, вплоть
до уголовной. Прошу Вас назначить повторную проверку тех же сооружений той
же комиссией, но в моем присутствии. Если их выводы подтвердятся, товарищ
Кирилов - усмехнулся я, - знает, что со мной делать. Я прямо физически
ощущал, что надо мной нависло широкое черное крыло смерти. Но я был уверен,
что сейчас его взмах не заденет меня.
Майор согласился задержаться еще на сутки и перепроверить за это время
четыре сооружения. Какие, мне было безразлично, поэтому выбрали ближайшие.
Первой должна была перепроверяться трехамбразурная огневая точка No 25.
Назначили время сбора на точке. К этому времени я вызвал туда и бригаду
измерителей. Когда я прибыл, старшина, возглавлявший эту бригаду, подошел с
докладом. Я представил его московскому майору, сообщив, что сюда его
измерители явились по моему распоряжению, на случай потребности в них. Затем
увидев, что на точку прибыл и Черняев, представил и его. Потом в присутствии
майора и Черняева спросил у старшины: "Какую оценку по ПХЗ имеет эта точка?"
- Отлично! Подпор 45 мм водяного столба, - ответил он.
Майор смолчал, и мы решили начинать проверку.
- Первую проверку - на отклонение пламени свечи в местах прилегания
герметических дверей, при работе фильтро-вентиляционной системы без отсоса -
производить не будем. Эту проверку выдержали все сооружения, - сказал майор.
-- Нет, будем! - возразил я. - Будем производить все проверки в той
последовательности и в том объеме, как это указано в инструкции.
Первую проверку точка выдержала. Вторую - на проникновение дыма в
сооружение, при работе фильтро-вентиляционной системы без отсоса - тоже
выдержала. Третья - такая же, как и вторая, но в условиях одновременной
работы подпорной вентиляции и отсоса - тоже прошла благополучно. Четвертая -
такая, как вторая и третья, но только при выключенных вентиляции и отсосе -
также прошла великолепно. Больше проверок, по инструкции, не было. Пятой и
последней проверкой в инструкции было записано измерение.
- Ну что ж, давайте измерять, - сказал я.
- Нет, еще одна проверка! - возразил майор.
- Какая? - удивился я. - По инструкции никаких больше проверок нет.
- Да, в инструкции эта проверка действительно пропущена. И виновные
понесут за это строгие наказания, но мы ее знаем и проводим.
- Какая же это проверка? Расскажите!
- Ну вот начнем проводить и увидите!
- Нет уж, соизвольте сначала рассказать. Я еще посмотрю, смогу ли я
позволить вам такую проверку.
- Как это Вы не позволите!
- А просто. Сила-то ведь у меня. Не подчинитесь, прикажу гарнизону
арестовать и препроводить в соответствующее место для дальнейшего
разбирательства.
- Хорошо. Я расскажу, но этот разговор я Вам припомню. Проверка очень
простая - на прохождение дыма в сооружение при работе только отсоса.
Я опешил. И до сих пор мне кажется, что эта проверка была рождена
потрясающим невежеством. Но ведь на основе именно этой проверки
переарестовано все руководство Мозырского укрепрайона и чуть было не
пересажали нас. По телеграмме этого майора, как я узнал впоследствии
посадили всех составителей инструкции за "преступное снижение требований к
боеготовности долговременных огневых точек". И я не имел права "извинить"
ему такое невежество.
- Вы и в Мозыре такие проверки производили?
- Да, конечно!
- Знаете, после этого я должен был бы прекратить с Вами разговор, но т.
к. нас слушает гарнизон этого сооружения, измерители и еще кое-кто кроме
Вас, и т. к. Вы уже опорочили защитные свойства боевых сооружений, то и
расскажу, почему я не допускаю эту проверку. Расскажу не для Вас, а вот для
них, чтобы они разнесли по всему УР'у, что саперы создали для них надежные
боевые сооружения, а тот, кто утверждает обратное, наносит вред
боеспособности гарнизонов, вызывает у них неверие в свое оружие. Проделаем
еще раз вторую проверку. Зажгите дымовые шашки. Всем одеть противогазы и
зайти под маскировку. Включите подпорную вентиляцию. Обратите внимание на
дым у стенок. Он не доходит до них на 2-3 сантиметра. Теперь включим и
подсос. Дым приблизился к стенкам, но не коснулся их. Теперь выключим и
вентиляцию, и отсос. Дым вплотную у стенки, но в помещение не проник.
Остальное я доскажу на свежем воздухе.
Когда мы вышли из-под маскировки и сняли противогазы, я спросил:
- Все поняли, почему дым не прикасался к сооружению? Правильно! Его не
подпускал воздух, выходящий из сооружения через бетонную толщу. Бетон
воздухопроницаем. Из этого и исходили люди, составлявшие инструкцию.
Какую цель преследовала вторая проверка? Выяснить, не подвергаются ли
опасности люди, когда противник воздействует химическими средствами, не ведя
наступление наземными войсками. В это время вести огонь из сооружения не
надо, значит не нужен и отсос. Работает только напорная вентиляция.
Третья проверка имеет целью выяснить, не будет ли поражен гарнизон
отравляющими веществами (ОВ), когда в атаку пойдут наземные войска врага.
Чтобы отразить эту атаку, сооружениям придется открыть огонь, а значит,
включить и отсос. Именно поэтому мы и проводим третью поверку со включенными
фильтро-вентиляционной системой и отсосом.
Четвертая проверка должна установить, не будет ли гарнизон поражен ОВ,
если противник произведет внезапное химическое нападение в то время, когда
ни фильтро-вентиляционная система, ни отсос не работает. Вы сами понимаете,
что в этих условиях давление воздуха внутри и вне помещения одинаковы.
Значит, тока воздуха в одну сторону нет. Но воздухообмен, через бетон,
происходит. Именно поэтому данная проверка ограничена пятью минутами, т. е.
временем, достаточным для приведения в действие фильтро-вентиляции. За эти
пять минут дым или ОВ не должны попасть в сооружение.
Ну, а теперь попробуем представить себе, в каких условиях потребуется
работа одного только отсоса. Может быть такое положение?
Все молчали.
- Товарищ майор, я прошу Вас сказать: в каких условиях может
потребоваться работа одного только отсоса?
Он мог не ответить. Мог даже оборвать меня. Сказать, что не на экзамен
сюда приехал, а на проверку. Но он ответил: "Ну... например... если...
гарнизон закурит и для удаления дыма включит отсос". Этим ответом он доказал
мне, что он не вредитель, а невежда. Боюсь, что следствию "СМЕРШа", в руки
которого он попал сразу же по возвращению из Минска в Москву, ему пришлось
"сознаться" во вредительстве.
Я высмеял майора и сказал: "Один отсос может быть включен, только когда
из строя выйдет вентиляционная система. Но тогда будут открыты и двери, а
люди будут работать у оружия в противогазах". Затем я подчеркнул, что
искусственно снижать давление в сооружении, создавать вакуум в боевых
отсеках, да еще и в условиях химического воздействия противника ни один
разумный человек не станет. Сосать внутри помещений, через бетон,
отравленный наружный воздух... Нет, такой проверки я не допущу. Действуем по
инструкции. Измеряйте подпор!
Члены комиссии смущенно переглядывались.
- Ну, давайте ваш измерительный прибор! - резко потребовал я.
- У нас нет, - смущенно проговорил майор.
-- А у Вас? - обратился я к Шалаеву.
Он смущенно развел руками.
Этот безответственный мямля особенно меня возмущал. Ведь все эти
измерения - это больше его работа, чем моя.
- А Вы хоть видели этот прибор? - со злом спросил я.
- Нет, не видел, - сознался он.
-- Старшина, дайте им свой! - приказал я.
Старшина подошел с прибором.
-- Кто из членов комиссии может пользоваться этим прибором? Берите
подключайте.
Никто не шелохнулся.
- Что, неужели никто не знает, как пользоваться прибором? Да как же вы
осмелились, не зная дела, браться его проверять! Старшина, заметьте!
Он подключил прибор. Я подошел, глянул - точно 45 мм, как и докладывал
он мне. Видимо, явившись на сооружение раньше нас, он успел промерить. Я
подозвал майора и членов комиссии.
- Надеюсь, Вы хоть отсчет взять можете.
И когда все убедились, что в сооружении подпор сверх отличного, я
сказал, обращаясь к членам комиссии: "А теперь немедленно уезжайте из района
боевых сооружений. Никаких проверок я с вами больше не произвожу ввиду вашей
полной неквалифицированности".
Гонор с майора как рукой сняло. Потом он понял, в какую опасную
ситуацию попал, и пришел в полное отчаяние. Он упал перед Вишнеревским на
колени, моля его как-то замять дело. Вишнеревский позвал меня для совета. Но
что я мог посоветовать? Врать? Пойти на предложение майора: он напишет новый
акт, в котором даст отличную оценку всему УР'у? А как же быть с арестами в
Мозыре? Не сообщать туда о неквалифицированности комиссии? Пусть те, кого
посадили, сидят? А как быть с Кириловым, который уже, конечно, знает от
Черняева о том, что произошло на 25-ой точке? Я видел только один выход.
Вишнеревскому написать начхим войск армии, что он отстранил комиссию от
проверки, установив ее полную неквалифицированность. А майору посоветовать
по приезде в Москву покаяться в том, что поехал проверять неподготовившись и
по незнанию дела натворил ошибок.
Не знаю, так ли поступил майор. Если даже и так, то это ему не помогло.
Он и два члена его комиссии по возвращении были арестованы и дальнейшая их
судьба мне не известна.
Вскоре после этого пришла телеграмма прямо из Главного Управления
Кадров: "Григоренко и Иванчихина (командира танкового батальона УР'а)
командировать в Академию Генерального Штаба для держания испытаний".
Вишнеревский, который после конфликта с московской комиссией особенно
уверовал в меня, страшно расстроился. Объявив мне телеграмму, он впервые
обратился ко мне по имени и отчеству: "Петр Григорьевич! А может Вы бы
согласились еще хоть годик послужить со мной?"
- Безусловно. Мне очень нравится моя должность, моя работа, отношения с
руководством и вся обстановка. И больше того, я считаю для дела плохо, когда
лишают человека возможности хорошо освоиться на должности. Вишнеревский
послал телеграмму в Главное управление кадров с убедительной просьбой
оставить меня хотя бы на год, в связи со сложностью обстановки в УР'е.
Вместо ответа пришла телеграмма командующего войсками округа:
"Вишнеревскому". Вы лично отвечаете за своевременное прибытие Григоренко в
Академию Генерального Штаба для держания испытаний. Надеюсь, Вы понимаете,
что отбор достойных кандидатов в эту академию есть важное государственное
задание".
Сейчас, вспоминая эту переписку, я иногда задаю себе вопрос: как бы
пошла моя жизнь, если бы тогда ГУК удовлетворил просьбу Вишнеревского? Пошла
ли бы она по пути Петрова, который занял мое место? Он человек довольно
бесталанный, выпущенный из Военно-Инженерной Академии одновременно со мной,
менее чем за три года совершил бурный служебный взлет. Вскоре после его
вступления в должность на УР был посажен стрелковый корпус. Будучи начинжем
УР'а он одновременно стал и корпусным инженером.
Прошло немного времени и на Минский УР села армия. Петров теперь начинж
армии и УР'а. Но и это оказался не предел. Аресты так быстро расчищали
дорогу уцелевшим, что вскоре он был назначен начинжем Белорусского Особого
Военного округа, а затем и начинжем вооруженных сил СССР. Однако здесь долго
не удержался. Жизненный поток унес его куда-то в неведомом мне направлении.
Проделал ли бы я этот путь или же разделил долю всего бывшего при мне
руководство УР'а. Ответа на этот вопрос нет. Провидению угодно было
направить меня по третьему пути. Получая напутствия при отъезде в Академию
Генштаба я не предполагал даже, что большинству провожавших уже отмерены
часы жизни или предстоит тяжелый страдный путь. Об их судьбе я узнал только
осенью 1938 года.
В сентябре 1938 года я приехал в санаторий имени Ворошилова в Сочи.
Купальный сезон был еще в полном разгаре. Я помногу бывал на пляже. И вот
однажды слышу: "Приятного отдыха, Петр Григорьевич!" Я этот голос узнал бы
среди тысяч. Еще не видя маски мертвеца, я уже знал - Кирилов. Несколько
дней он был почти непрерывным моим спутником. И все время рассказывал о той
большой работе, которую провел его отдел по очистке укрепрайона от врагов
народа. Он по нескольку раз возвращался к одним и тем же лицам. Идем или
лежим на пляже молча. И вдруг: "А знаешь, Кулаков был в головке центра
восстания в Минске. Военный руководитель этого центра. Вот так и узнай
человека. Ты ведь тоже о нем высокого мнения был. Долго не сознавался, но
заставили. Расстрелян."
Или: "А Вишнеревский. Матерый вражина. В Красную Армию в 18-м пошел по
заданию "Союза Спасения Родины". И все время был связан с белоэмиграцией и с
иностранной разведкой. В польской армии у него чин полного генерала".
Или: "А этого майора из Москвы помнишь? Как Вишнеревский с ним
"воевал". А оказалось, они выполняли одно и то же задание: подорвать веру
гарнизонов в свои огневые сооружения, чтобы гарнизоны боялись находиться в
них. Вишнеревского тоже расстреляли".
Или: "А Зося? Милая Зося. Ты знаешь, чьим она связным была? Не
догадаешься. Телятникова. До он и не Телятников, а немец Буш. Расстреляли
этого Буша, а Зосеньке десятку дали".
Слушая весь этот лживый бред, я еле сдерживался. К этому времени я уже
был достаточно грамотен. Многое узнал от старшего брата Ивана. Еще больше от
своего сокурсника по военно-инженерной академии Богданова. Чекист
гражданской войны, он пошел на учебу и, окончив академию одновременно со
мной, в 1936 году возглавил огромное строительство на Дальнем Востоке. Там и
был арестован. Во время падения Ежова освободился. Мы случайно встретились.
Он был уже в полковничьей форме и работал в военной группе при Совете
Министров СССР. Перенес он ужасные пытки и рассказал о них мне - первому,
как он подчеркнул. Он первый из тех, кто в моем присутствии назвал
чекистские пыточные камеры фашистскими застенками. И он же первым нанес удар
по моим убеждениям, что сажают в основном правильно, но есть и ошибки. Он
сказал: "Я лично врагов не видел - ни одного, кроме тех, кто вел следствие".
Однако, и он не возразил (искренне или нет, не знаю), когда я сказал: "Ну
слава Богу, что теперь это исправляют. Лаврентий Павлович - коммунист
надежный".
Зная все это, я не верил ни одному слову Кирилова. Да если бы и не
знал, то вряд ли мог бы поверить этому неумному сочинительству. Встречаться
с ним мне становилось все труднее, а слушать его злобную брехню просто
невозможно. Но он или не замечал моего состояния или с какой-то ему одному
известной целью хотел довести меня до такого состояния, чтоб я "сорвался". И
такой момент подошел. Мы лежим на пляже, молчим. И вдруг он тихим голосом с
каким-то раздумьем, горьким сожалением и злобой говорит: "Вот только жаль
Куцнер, сволочь, от меня ушел!" Меня как пружина подбросила: "Ах, ты ж
сволота!" Я схватил его за горло. Прижал так, что его стеклянные глаза на
лоб полезли, встряхнул его голову трупа и посадил.
- Ушел! - злобно шептал я, держа его за плечи. - Куда он ушел? За
границу бежал? Да я его в Москве ежедневно вижу. Но для тебя бежал. Я тоже
для тебя бежал. Тебе бы нас в твой застенок, ты бы расстрел нам оформил, а
затем мертвых оболгал. Не был Вишнеревский врагом. И Телятников никогда
Бушем не был. И тем более Кулаков честнейший человек. И Зосю ты угробил
из-за своих личных целей. Давить вас, как клопов, таких надо. Ну ничего,
доберутся. А сейчас убегай, а то передумаю и додушу".
Я оттолкнул его от себя, и он исчез - как ветром сдуло. Больше я его не
видел и о нем ничего не слышал. Возможно, что он уже тогда был в числе тех,
кого в связи со сменой верховного руководства отправили на "заслуженный
отдых". О себе он тогда ничего не говорил. Лишь о заслугах в борьбе с
"врагами". А это как раз и характерно для таких отдыхающих "героев"
чекистских застенков.
Но это я забежал в 1938 год, а провожали меня в академию осенью 1937.
Начинался еще один - новый - этап моей жизни. И снова не по моей инициативе.
Но прежде чем перейти к рассмотрению этого этапа, я хочу рассказать об одной
встрече, которая как-то не вплетается в общую канву моего повествования, но
оставила след в моем сознании, породила непривычные мне до того мысли. Речь
пойдет о встрече летом 1937 года с Ворошиловым.
Память, к сожалению, не удержала точные даты. Однажды Вишнеревскому
позвонили из Смоленска, что его с Телятниковым и начинжем вызывают к 10
часам в район Лепеля. Там строился военный городок на две кавалерийские
дивизии. Все знали, что ожидается приезд Ворошилова. По какому признаку
отбирали кого пригласить, и для чего приглашали, мне неизвестно. Кроме
нескольких реплик к каждому из вызванных ничего не было. Да и реплики не
всегда касались службы, хотя бы косвенно. Вот разговор со мной.
Представляюсь, когда подошел мой черед. Климент Ефремович подает руку. Потом
обнимает за талию и мы идем рядом: "Григоренко? Украинец? А мову свою нэ
забув? (А язык свой не забыл?)"
-- Як жэ можно позабути
Мову, що учила нас всих
Нэнька говорити,
Наша нэнька мыла!
Как же можно забыть
Язык, которому учила нас всех
Мама говорить,
Наша мама милая!
- О, та ты и Шевченко знаешь! (О, да ты и Шевченко знаешь!) Вирно!
(Верно!) Своего забуваты нэ трэба! (Своего забывать не надо!) Я ж теж
украинець. (Я тоже украинец.) Я нэ Ворошилов. (Я не Ворошилов). То Россияны
прыробылы мэни тэ "в". А я Ворошило (То русские пристроили мне это "в". А я
Ворошило). У мэнэ дид ще живий, то його в сэли клычуть дид Ворошило. (У меня
дед еще живой - 90 лет, так его в селе зовут дедом Ворошило).
Без перехода задал по-русски деловой вопрос: "Как с приведением УР'ов в
боеготовность?"
- Совершенствуем, - ответил я, - Пока нет войны, будем совершенствовать
все время, но к бою готовы в любой момент.
- А здесь что строится, видишь? Впереди всех ваших УР'ов конница,
соображаешь? Соображай, инженер!
И он отпустив меня, занялся строителем военгородка. Он увлеченно давал
указания и разъяснения по лошадиной части. Здесь он был как рыба в воде. А в
деревнях того же Лепельского района детишки пели:
Товарищ Ворошилов, война уж на носу,
А конница Буденного пошла на колбасу.
А я думал: "Неужели в век машин ударную роль будет играть конница?"
К этой встрече и к мысли о роли конницы мне пришлось вернуться в
Академии Генерального Штаба, когда я разрабатывал дипломную тему
"Конномеханизированная группа в наступательной операции". У меня никак кони
не хотели сочетаться с танками, а Ворошило-Буденновское руководство никак не
хотело отправить коней на пастбище.
Вспомнил я эту встречу и тогда, когда конники Доватора и Белова нашли,
наконец, применение лошадям. Попав в окружение, они превратили коней в
продовольствие. Сколько же вреда принесла игра в конники высшего военного
руководства накануне войны. Лишь перед самой войной некоторые кавкорпуса
реорганизовали в танковые. Но научить воевать по-танковому не успели. И
атаковали эти танки по-конному и гибли, как кони, в атаке по глубокому снегу
- под Москвой.
14. АКАДЕМИЯ ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА
Москва встретила нас с Иванчихиным прекрасной солнечной погодой. Правда
осень уже чувствовалась. Адрес академии мы знали - Большой Трубецкой (ныне
Холзунов) переулок. В справочном на вокзале выяснили, что это где-то в
районе Зубовской площади. Добирались на трамваях - с пересадками. Проезжая
по улице Кропоткина увидели промелькнувшую в окне форму академии генштаба.
Пока выбирались из переполненного вагона, замеченный нами генштабист прошел
мимо остановки и пересекал площадь. Мы бросились за ним. Догнали на Большой
Пироговской улице.
- Товарищ командир! - окликаю я его. Оборачивается:
- О, какими судьбами! - Я поражен. Первый человек, к которому я
обратился, оказался комбригом Померанцевым. Он шел в академию. Пошли вместе.
Дорогой я рассказал об обстановке в УР'е. Очень расстроился арестом
Кулакова. Но особенно взволновал его мой рассказ о проверке готовности УР'а
к противохимической защите (ПХЗ). Он задумчиво сказал:
- Да, трудно будет Вишнеревскому, если вас оставят в академии. Времена
начались тяжелые. Дай Бог ему пережить их благополучно. До чего же нас
невежество заело и чинопочитание. Приехал из центра, так ему все позволено.
Любую глупость его подпишут.
Перед входом в академию мы расстались. Я записал его адрес. И все
вечера в период экзаменов провел у него.
Сдав командировочные предписания, мы направились в комнату с надписью
"Приемная комиссия", чтобы получить расписание экзаменов. При входе
столкнулись с человеком в кожанке, пытавшемся выразить на своем лице
серьезность и начальственность.
- Комиссар академии Фурт, - отрекомендовался он.
Мы представились. Обоим нам бросилось в глаза, что он не назвал своего
воинского звания. Потом мы узнали, что он "батальонный комиссар" (две
"шпалы") - не так уж мало по тем временам. Уходя, он повелел нам зайти к
нему. Мы побывали у него и он от каждого из нас потребовал рассказать
автобиографию, особенно нажимая на вопросы отклонения от генеральной линии
партии, связи с "врагами народа" и родственников, находящихся под арестом и
за границей.
За время экзаменов, которые тянулись около двух недель, я встречался и
разговаривал с ним не менее десятка раз. Он явно играл под чекиста и латыша.
Как правило в кожанке, чисто выбритый, с миной невероятной серьезности на
отнюдь не выглядевшем серьезным лице.
С экзаменами мне не повезло. Главный предмет - тактику - я провалил
самым позорным образом. Не лучше было и с иностранным языком. Сдал я только
уставы, ленинизм, текущую политику, географию. Иванчихин сдал все экзамены
на отлично и хорошо. С этим мы и уехали обратно в Минск. Перед отъездом нам
сказали: "Выдержавшим пришлем вызовы". Возвратились в УР. Я сразу окунулся в
работу. Вызова я не ждал. Рад был, что вернулся в среду, с которой успел
сродниться. Поэтому, как гром среди ясного неба, прозвучала телеграмма из
ГУК: "Григоренко откомандировать для учебы в академию Генерального штаба".
Когда я оформил документы, встретился Иванчихин. Я спросил его нет ли
какого-нибудь сообщения ему.
- Нет, ничего, - ответил он.
- Но может еще пришлют. Ты же все экзамены сдал.
- Нет, не пришлют. Экзамены только для того чтобы нас чем-то занять
пока мандатная комиссия проверяла наших дедушек, бабушек, братьев и сватьев.
И я эту проверку не прошел. Поэтому меня теперь беспокоит, что со мной будет
дальше.
Но опасения его, к счастью, оказались несостоятельными. Страшные годы
он прошел благополучно. Исчез из моего поля зрения в начале войны.
Уезжали мы из Минска уже впятером. 1-го июля этого года родился наш
третий сын Виктор. К сожалению, и его рождение не вызвало перелома в наших
отношениях с женой.
Когда я прибыл в академию, Фурта в ней уже не было, и я не знал куда он
девался. Встретил я его только в конце 1945-го года, направляясь на работу в
академию имени Фрунзе. Он мне так рельефно запомнился, что я его еще издали
узнал. Заметно было, что и он узнал меня.
- Товарищ Фурт, если не ошибаюсь!
Лицо полковника сделалось обиженным.
- Какой я Фурт! Я Фуртенко! Прошу запомнить, товарищ Григоренко.
- Но я то вас знал как Фурта.
- Это была ошибка. Я разыскал метрику и восстановил свою действительную
фамилию.
Но он не только фамилию "восстановил", он отпустил настоящие
запорожские усы. Однако, странное дело, усы не только не добавили ему
украинского вида, но подчеркнули еще больше семитский тип. И при этом он
стал одним из наиболее яростных разоблачителей "сионистов" и "космополитов".
Работал он в той же, что и я, Военной Академии им. М. В. Фрунзе, но на
другой кафедре. Он преподавал военную историю. Преподавал уже тогда, когда я
прибыл после войны в академию. Преподавал и после того, как меня оттуда
изгнали. Его взгляды всегда соответствовали политической погоде. Я всегда,
когда мне приходилось публично произносить его фамилию, непременно
"спотыкался". И у меня выходило Фурт...енко. В должности комиссара академии
Генштаба его не оставили, как он утверждал, именно из-за того, что он Фурт.
Вместо него был прислан полковой комиссар Гаврилов. А некоторое время
спустя прибыл и второй руководящий политработник - батальонный комиссар
Николаев. Он встал во главе политотдела. До того этот орган возглавлялся
комиссаром. Теперь комиссар академии Гаврилов от политотдела освободился.
Свободного времени, в котором у комиссара и так недостатка не было, стало
еще больше. Основная масса этого времени у обоих уходила на поиски врагов
народа, но и еще оставалось не мало. Я знал политработников, которые избыток
времени расходовали на повышение своей шахматной квалификации. Николаев и
Гаврилов употребили время на склоку.
Николаев - невысокий, широколицый и ширококостный "мужичек". Речь его
была неграмотной и косноязычной. Никто в академии его всерьез не принимал.
Почему-то он возлюбил меня. И стал частенько приглашать побеседовать.
Сначала мне казалось что он пытается приблизиться к пониманию учебного
процесса, но скоро я понял, что он просто вербует меня в свои сторонники в
склоке против Гаврилова. Он начал подбивать меня выступить против Гаврилова
и подбрасывал для этого "факты". Я в резкой форме высказал ему свой взгляд
на их склоку и посоветовал прекратить ее. Дело дошло до того, что оба
выступили со склочными наскоками друг на друга на общеакадемическом
партийном собрании. Я не выдержал и, выступив, после них, "раздел" их, как
говорится, "до нага". Я был так зол на этих ничтожеств, что выступление
получилось очень острым. В зале стоял почти непрерывный хохот. Может не так
от моего выступления, как от того, что произошла некоторая разрядка. В это
время уже широко проводились аресты. Атмосфера в академии царила мрачная,
тревожная. В тех условиях самое простое, обыденное выступление, не
содержащее в себе призывов к бдительности и тем более, выставляющее в
смешном виде как раз тех, кто разжигает психоз "бдительности", могло
послужить причиной разрядки.
Мне это выступление принесло неожиданную пользу. Меня узнал второй курс
и весь профессорско-преподавательский состав. Среди них шли почти
непрерывные аресты. К числу друзей из слушателей второго курса, кроме
Померанцева, следует отнести комдива, впоследствии генерал-лейтенанта
Сухомлина Александра Васильевича и комбрига, впоследствии маршала Советского
Союза, Баграмяна Ивана Христофоровича; из преподавателей - комдива,
впоследствии погибшего в застенках госбезопасности, Алксниса Яна Яновича. На
нашем курсе арестов не было. Я приписывал это тому, что поступившие на
первый курс, подверглись тщательной проверке. И только впоследствие пришел к
выводу, что действовали тут две причины:
- Первая. Высшим командным кадрам был нанесен столь большой ущерб, что
впору было заботиться о подготовке замены, а не заниматься истреблением
также тех, что идут на смену. Но не меньшее значение сыграл и случай. Была
осень 1937 года - самый разгул репрессий. Самоостановка их в это время была
просто невероятной. Но у нас им не дали развиться и набрать силу. А вот
тому, что начала не было, мы обязаны двум людям - майору Сафонову, секретарю
парторганизации нашего курса и полковнику Гениатуллину - заместителю
секретаря этой же парторганизации. Они поняли как раскручивается эта чертова
мельница.
Я был непосредственным участником первого и решающего сражения с
попыткой начать аресты и на нашем курсе. Как-то, придя на очередное
заседание партбюро, я был удивлен присутствием высоких гостей у нас -
комиссара академии Гаврилова и начальника академического "смерш", фамилию
его я запамятовал. Начинается заседание. Сафонов ровным, будничным, даже
каким-то скучноватым голосом, объявляет повестку дня: обычные рутинные
вопросы с "разное" - на последнем месте. Гаврилов с места:
- А дело Шарохина?
И тут я замечаю, что в самом дальнем темном углу сидит с каким-то
пришибленным видом полковник Шарохин Михаил Николаевич. Впоследствии, уже
после войны, встретившись с генерал-полковником Шарохиным на совместной
работе, мы подружились. А тогда я видел перед собой подавленного человека,
против которого заведено какое-то дело.
Но Сафонов ничем не тревожится. Тем же скучающим голосом он выражает
полуудивление:
- Какое дело, товарищ Гаврилов!
- Как какое? - повышает тот голос, - а заявление!
- Ах, заявление, - не меняет тона Сафонов. - Мы его в разном
рассмотрим.
- Как в разном? - даже вскакивает Гаврилов. - Я предлагаю рассмотреть
его первым.
- Товарищи, вы слышали мое предложение насчет повестки дня? Товарищ
Гаврилов неизвестно для чего предлагает изменить всегдашний наш порядок. Я
не вижу оснований для этого. Кто за объявленную мною повестку дня - прошу
голосовать. Кто против? Нет. Кто за предложенное товарищем Гавриловым
изменение? Никого. У кого добавление или изменение к повестке дня? Нет.
Переходим к обсуждению первого вопроса.
Гаврилов и начальник "смерш" все заседание просидели рта не раскрывши.
На лицах их застыла недовольная мина. Наконец, Сафонов берет в руки
заявление Шарохина и читает, что Шарохин совместно служил с такими-то и с
такими-то и все они оказались арестованными. Закончив чтение, Сафонов, тем
же голосом без какой-либо остановки, говорит:
- Есть предложение заявление принять к сведению.
- Как к сведению?! - вскочил Гаврилов.
- А что же по вашему нам записать? - посерьезнел Сафонов.
- Надо по-партийному спросить с коммуниста, который проглядел врагов.
- Надоело сажать с партийными билетами, - очень тихо, но веско и с
презрительной миной на лице, бросил реплику начальник "смерш".
Как обожженый такой репликой, вскочил Гениатуллин. Явно волнуясь, он
заговорил с сильным татарским акцентом:
- Ви что, товарищ, имеете какие-то факты против нашего члена партии?
Так викладывайте!
-- Я не обязан сообщать вам все, что мне известно.
Гениатуллин вскипел окончательно:
- Как вы разговаривит? Ви куда пришел? В партийную организацию! Ви
коммунист? Ви говорить о нашем члене организации. Ви обязаны нам положить
все факты на стол. Иначе ми с вам спросим неуважение к партии.
Сафонов остановил его движением руки. Затем сказал:
- Товарищ Гаврилов, товарищ (имярек) вы пришли к нам на партбюро. Мы
рассматриваем заявление коммуниста, который сообщает, что некоторые люди, с
которыми он служил совместно, арестованы органами. Это, конечно, неприятно,
но вины в этом нашего товарища нет и мы можем только принять его заявление к
сведению. Вы оба возмущаетесь этим, а товарищ (имярек) даже делает намеки на
возможный арест. Так вот, - или вы нам сообщаете все, что у вас есть
компрометирующего в отношении Шарохина, либо мы поставим вопрос о вашем
непартийном поведении.
Оба "высоких" гостя "скисли". А когда Гениатуллин внес резолюцию о том,
чтобы сообщить в партийную организацию "смерш" о непартийном поведении их
начальника и об оскорблении им партбюро, с того гонор как ветром сдуло. Он
начал оправдываться и извиняться. Но резолюция была принята... И как нам
впоследствии официально сообщили, на него было наложено партийное взыскание
- выговор. А еще позже, он был смещен или переведен в другое место. Из
академии он, во всяком случае, исчез. А на нашем курсе и впредь заявления,
подобные Шарохинскому, принимались "к сведению", в том числе и мое. Ни
одного дела за связь с врагами народа наша парторганизация не рассматривала,
ни одного ареста на нашем курсе не было.
Именно Сафонову и Гениатуллину мы обязаны тем, что на нашем курсе
царила обстановка нормального учебного процесса. На втором курсе дело было
плохо. Гаврилов и Николаев наперегонки нагнетали "бдительность". К нам им
дорога была закрыта и они во всю старались там. Ивана Христофоровича
Баграмяна исключили из партии как дашнака, хотя он документально подтвердил,
что участвовал в свержении дашнакского правительства. Он ждал ареста. Мне
советовал не заходить к нему:
- И на тебя падет пятно. Не ходи. Я не обижусь. Ты же видишь, все меня
обходят. Такое время.
Баграмян, который не встречал понимания и сочувствия в инстанциях куда
обращался, начал впадать в состояние безразличия - "пусть будет, что будет.
Пусть арестовывают. Там я скорее докажу. Там меня поймут скорее. Ведь там не
эти заглупевшие бюрократы, а чекисты, высокопартийные люди".
- Нет, ты доказывай сейчас, пока ты можешь ходить, говорить, общаться с
людьми. Когда арестуют не надоказываешься. - Я не идеализировал так
чекистов, как он. И я продолжал твердить:
- Пиши! Пиши! Пиши! И сам помогал писать. Когда же он совсем упал
духом, я посоветовал лично обратиться к Микояну. Иван Христофорович долго
отказывался:
- Что я буду надоедать столь занятому человеку.
Но в конце концов, чувствуя надвигающийся арест, обратился. И совет мой
оказался плодотворным. Сначала отодвинулась угроза ареста, затем пришла и
реабилитация.
Благополучно обошлось дело и у Александра Васильевича, брата крупного
советского работника на Украине, Николая Васильевича Сухомлина,
арестованного и расстрелянного в 1936-ом году. Но Померанцева моего любимого
арестовали. Пробыл он под арестом немного - месяца четыре. Весной 1938 года
его освободили. Но освободили не домой, а в состоянии полной невменяемости
доставили в главный военный госпиталь. Жене и сыну сказали, что обвинение с
него снято. И пусть они постараются довести это до его сознания - может, это
приведет его в себя. Но он никого не узнавал и ничего не сознавал. По
просьбе жены навестил его однажды и я. Меня он тоже не узнал. Он не буянил.
Лежaл тихо, смирно, иногда что-то бормотал бессвязное. Все процедуры
выполнял, безвольно подчиняясь персоналу. Вид его нагонял жуть на меня.
Мертвенно бледный и ничего не сознающий полутруп, ничем не напоминал
энергичного, умного, ищущего Померанцева. Так не приходя в себя, не сознавая
окружающего он и оставил этот мир.
Не обошлось и для Яна Яновича Алксниса. Со времени ареста в 1936 году
его брата - командующего ВВС - он уже ни дня не чувствовал себя спокойно.
Жил в постоянной тревоге. Последние дни его жизни мы очень много были
вместе, много ходили по городу. Он все замечал, ко всему присматривался, как
бы прощаясь со всем видимым миром. Ему я ничего советовать не мог. Его из
партии не исключали, никаких обвинений не предъявляли, но угроза ареста
висела над ним, буквально ощущалась. Он всячески гнал от себя эту тревогу.
Будучи уже в солидном возрасте - офицер старой армии, в гражданскую войну
дивизией командовал, до назначения в академию был начальником
мобилизационного Управления Генерального Штаба РККА - он вместе с молодежью
начал посещать курсы бальных танцев и меня втянул. Два раза в неделю,
возвращаясь с этих курсов, мы гуляли часами. Потом он начал приглашать меня
на прогулки и в не танцевальные дни, и я шел с удовольствием. Я думаю, что в
расширении моего военного кругозора он сыграл едва ли не большую роль чем
вся академия. Он был "последний из Могикан", из той блестящей плеяды военных
теоретиков, которых собрал Кучинский, организуя академию. Почти все они были
ликвидированы в конце 1936-го и начале 1937 года. Когда начали учиться мы,
из этой плеяды оставались только Алкснис и Иссерсон. Но Иссерсон был
недоступен во внеучебное время, зато доступность Яна Яновича мною была
использована до дна. Я так привык почти ежедневно видеться и говорить с ним,
что когда однажды он не явился на танцы, я, по их окончании, пошел к нему
домой. Жена пыталась отправить меня с порога:
- К нам заходить опасно.
Но я, невзирая на это, зашел и узнал, что его забрали еще на рассвете.
Она показывала мне перевернутую вверх дном квартиру и, плача, рассказывала,
как грубо, по-хамски, обращались с ним. Несколько дней я навещал ее, помогая
чем мог, но однажды увидел на дверях печать. С тех пор ни о нем ни о ней у
меня нет никаких сведений.
В академии же появилась еще одна учебная дисциплина, лекции по которой
слушать стало невозможно. Лекции Яна Яновича были для нас праздником.
Насыщенные содержанием, изложенные прекрасным языком, остроумные и
доходчивые, они превращали скучнейшую "мобилизацию и организацию войск" в
интереснейшее дело. Пришедший на место Яна Яновича комбриг Кузнецов, сумел
скучнейшую "мобилизацию" оскучнить еще болeе своей монотонной и
невыразительной речью. Большинство слушателей у него на лекции сидели с
заткнутыми ушами и читали печатный текст этой же лекции.
Впоследствии я узнал, что идея создания академии принадлежала
Тухачевскому. Он был ярым поборником превращения Красной Армии в армию
высокой военной культуры. Под его непосредственным руководством были
реорганизованы военные училища, вдвое увеличен срок обучения, улучшены в них
руководящие и преподавательские кадры. В те же годы стремительно возросло
количество военных академий и число слушателей в них.
Завершить сооружение военно-учебной подготовки было намечено Академией
Генерального Штаба. Эта академия была мечтой, излюбленным детищем
Тухачевского. Он по одному подобрал весь профессорско-преподавательский
состав и помещение для академии. Он лично готов был оставить высокий пост
начальника Генерального Штаба и пойти начальником этой академии. Но, так как
его не отпустили, он привлек на эту должность одного из самых молодых высших
офицеров - талантливого военачальника, организатора и педагога Кучинского.
Профессорами были приглашены такие "зубры" военного дела, как Свечин и
Верховский. Даже такие блестящие теоретики, как Иссерсон и Алкснис, в этом
сверкающем созвездии не были звездами первой величины.
Но не успела академия совершить первые робкие шажки, как на нее
посыпались сокрушающие удары. Провокационный процесс над Тухачевским,
Уборевичем, Якиром и другими поставил под подозрение все дела,
запланированные Тухачевским. Под подозрение была взята и Академия
Генерального Штаба. Подозрительный Сталин увидел в ней "антисталинский
военный центр" и начались погромы. Подобранный Тухачевским
высококвалифицированный преподавательский состав был почти полностью
уничтожен. Они успели только начать академию. Это было блестящее начало.
Слушатели первого набора рассказывали мне, что каждая новая лекция, каждое
занятие были событием. Все работали увлеченно. На занятиях кипели дискуссии,
которым подводились высококвалифицированные итоги. О квалификации
преподавателей можно судить по стратегической военной игре 1935 года -
последней игре, в которой участвовал Тухачевский (командовал "синими",
наступающими на Москву). Задание разрабатывал генерал Лукирский и он же вел
розыгрыши. Впоследствии, когда в конце 1941 года немцы вышли к Москве, все
офицеры, участвовавшие в той игре, вспоминали Лукирского и утверждали, что
фронт в 1941 году самостабилизировался точно на том рубеже, на котором его
стабилизировал в игре Лукирский. Кстати, он расстрелян в том числе и за эту
игру. Ему вменялось в вину то, что он "подпустил противника к самой Москве".
Аресты в академии начались уже зимой 1936-го года. В 1937 году
усилились. Ряды опытных преподавателей редели, а их места занимали либо
бездарности, либо люди малознающие и неопытные. К тому же аресты велись и
среди этих новых преподавателей, что их пугало, сковывало инициативу.
Пособия написанные "врагами народа", т. е. ранее арестованными опытными
преподавателями, использовать было нельзя. Наспех писались новыми
малоопытными преподавателями "конспекты лекций". По ним мы и учились. Боясь
быть обвиненными в том, что они протаскивают враждебные взгляды, авторы
конспектов избегали пользоваться старыми пособиями и напихивали свои
конспекты ходячими догмами. Читать все это, а тем более слушать - скука
непроворотная. На этом фоне лекции Яна Яновича и Иссерсона были "лучами
света в темном царстве". Потом остался один Иссерсон. Затем и его начали
ограничивать, оттирать от учебного процесса.
Комбриг Шлемин, назначенный начальником академии где-то в начале 38-го
года (почти год после ареста Кучинского академия была без начальника), явно
"не тянул". Вообще-то он, может быть, был бы и на месте, если бы ограничился
административными функциями. Но после умного, с широким военным и общим
кругозором и с огромнейшей эрудицией Кучинского, люди невольно сравнивали
нового начальника с ним. Человек не глупый - в войну успешно командовал
армией - к тому же не торопыга и с большим тактом, но в таком важном деле,
как поведение на должности, которую до него занимала незаурядная личность,
он не нашел своей линии поведения, отличной от предшественника. На учебном и
научном поприще Шлемину с Кучинским соревноваться не стоило. А он затеял.
Причем, в той дисциплине, в которой и без Кучинского имелся несравнимый
авторитет. Кафедрой оперативного искусства руководил Иссерсон. А именно на
поле деятельности этой кафедры начал проявлять себя Шлемин. Он прочитал
две-три лекции, которые мы вежливо отсидели, подавляя зевоту. Слушать после
Иссерсона те прописные истины, которые он нам сообщал, было выше наших сил.
О лекциях Иссерсона стоит сказать особо. Внешне он, как лектор, на
первых порах производил неприятное впечатление. Он уходил с кафедры, брал
стул, садился где-то в стороне, впереди аудитории, закладывал ногу на ногу,
клал на ногу папку, открывал ее и начинал читать, перекладывая в папке
машинописные страницы одну за другой. Это не было чтением в дословном
понимании. Страницы он действительно перекладывал как при чтении, но в них
он не заглядывал, а говорил, глядя на слушателей. Говорил ровным голосом,
даже монотонно. Но то, что он говорил, захватывало тебя всего. Изложение
было столь логичное, что боязно было пропустить хотя бы одно звено единой
логической цепи. Когда кончался учебный час, возникало чувство, что ты
возвратился из другого мира. Во время лекции ты целиком был у нее в плену.
И с таким лектором Шлемин вступил в соревнование. Причем, не
ограничился лекциями, а попытался оттеснить Иссерсона в его стихии - в
организации и проведении военно-оперативных игр.
Иссерсон отстоял свое достоинство. Я до сих пор вижу его, шагающим по
переходам в здании на Кропоткинской улице 19. Типично семитское худощавое,
серьезное лицо, гордый постав головы. Никогда не нервничает, во всяком
случае, внешне всегда сдержан. Если что скажет или ответит на твой вопрос,
слушай и запоминай. Глупости или тривиальности не услышишь. Чаще скажет не
просто умное, а над чем подумать надо. Он прекрасно представлял характер
современной вооруженной борьбы, а в СССР в то время ведущее положение
захватили отсталые теоретики позиционной войны. Командиры, вернувшиеся из
Испании, как люди с боевым опытом заняли руководящие посты в армии и в
военно-учебных заведениях. В Испании война была позиционная, и получившие
там опыт этой войны утверждали, что и будущая война будет позиционная.
Поэтому, мол, следует учить войска вести позиционную оборону и прорывать
методом "прогрызания" сильно укрепленные полосы. Эти теории устраивали и
партийно-государственное руководство. Успокаивали его, оправдывая
неготовность страны к современной войне.
Поэтому, разработанная Тухачевским, Егоровым, Уборевичем, Якиром,
теория глубокого боя, была отброшена и названа вредительской. И нужно было
иметь большое мужество, чтобы проповедовать, пусть даже и осторожно, эту
теорию. Иссерон таким мужеством обладал. Его лекции, задачи и военные игры
кафедры оперативного искусства были пропитаны идеями теории глубокого боя,
хотя своим именем эта теория никогда не называлась. Немецко-польская блиц
война 1939 года ошеломила руководство советской страны и военное
командование. Те и другие некоторое время находились в шоке. Затем
опомнились и объяснили блицпоражение Польши тем, что ее политический режим
насквозь прогнил. Ту же песню запели и политические писаки. Но Иссерсон
таким объяснением не удовлетворился. По горячим следам войны он написал и
сумел издать небольшую по объему книжечку, по сути брошюрку, под названием
"Новые формы борьбы". На опыте Германо-Польской войны он и рассматривает эти
формы. Очень остроумно и легко, отделавшись от государственного объяснения
поражения Польши (прогнил режим), Иссерсон сосредотачивается на
доказательстве того, что старое навечно кануло в лету, что нынешние войны
будут похожи на ту, что прокатилась по Польше.
Книга эта напрасно забыта. Это произведение бессмертное. И теперь,
прочтя его, можно очень многое понять в нынешних военных событиях. Высоко
ценя труд Иссерсона, я хочу довести рассказ о судьбе этого выдающегося
человека, до крайнего, известного мне, пункта.
Когда советско-финская война 1939-1940 г. г. перевалила уже через
зенит, кому-то и для чего-то потребовалось назначить большого военного
теоретика, возглавлявшего ведущую военную кафедру самого высокого в стране
военно-учебного заведения, на в общем-то рядовую военную должность -
начальником штаба одной из сражавшихся на финском фронте армий. Мы все,
бывшие ученики Иссерсона, расценили это как расправу за критику "испанского
опыта" и самих "испанцев" - участников испанской войны. Однако даже мы не
представляли всю глубину грозящей ему опасности. Мы не знали, что у него
есть личный враг. И именно в руки этого врага отдавали Иссерсона таким
назначением. Речь идет о маршале Тимошенко.
Иссерсон некоторое время командовал дивизией в Белорусском Военном
Округе, когда Тимошенко был там помощником командующего. А Иссерсон со своим
острым языком несколько раз давал отпор неразумным замечаниям Тимошенко.
Иногда даже ставил его своими репликами в смешное положение. При том, не
только наедине, а и при большом стечении командиров всех степеней - на
различных совещаниях и разборах учений и военных игр. И Тимошенко люто
возненавидел Иссерсона. Теперь Тимошенко командовал действующим фронтом, а в
одной из подчиненных ему армий служил его лютый враг, которому теперь можно
было показать "кузькину мать". Нужен был только повод. И он вскоре нашелся.
"Великий стратег" Тимошенко, с благословения "величайшего
стратегического гения всех времен и народов" товарища Сталина, решил одним
ударом поставить Финляндию на колени. Для этого одна из дивизий фронта
направлялась через совершенно бездорожную и покрытую глубоким снегом
лесисто-болотистую пустыню в глубокий тыл финским войскам.
Иссерсон был единственным человеком, резко возразившим против этой
неумной авантюры. Он предсказал наперед, что фины бросят против дивизии
отряды лыжников и снайперским огнем начнут на выбор истреблять колонну,
лишат ее командного состава, затем порежут на части и по частям уничтожат
всю дивизию. Но "стратеги" этому предупреждению не вняли.
Все получилось, как и предсказывал Иссерсон. Немногочисленные отряды
опытных лыжников-снайперов полностью истребили дивизию. Виновников надо было
наказывать. И наказали. Командир дивизии и еще несколько человек из ее
состава были расстреляны, а начальник штаба армии комдив Иссерсон, "не
обеспечивший управление дивизией", был снял с занимаемой должности и понижен
в звании до полковника. В начале войны его арестовали, как замаскированного
немца. До реабилитации он как-то умудрился дожить. Его реабилитировали и
восстановили в партии и в воинском звании... полковника. В армии не
восстановили. Он поступил, как вольнонаемный, в редакцию журнала "Военная
мысль". Последний раз видел я его в 1960 году. Гордый постав головы он сумел
сохранить, но как человек, был подавлен и обесцвечен. Ум сохранил почти
прежнюю остроту. Имеет много интересных мыслей. Но куда ему их девать? Что
для молодых полковников этот старый полковник запаса?! Душу отводит с такими
своими учениками, как я, с теми, кто его помнит и сохранил уважение.
Вспоминая этот период, все время приходится говорить о судьбах людей,
обусловленных политическим климатом в стране. Но именно это и было главным.
Учеба шла на этом фоне. Ничего примечательного в ней не было. Постоянного
руководителя в моей группе вначале не было. И только примерно через месяц в
академию прибыл новый преподаватель - полковник Трухин Федор Иванович. Ничем
особенным он не выделялся, кроме огромного роста - выше меня, массивный
подбородок, да еще тем, что был беспартийным - явление редкое среди молодых
командиров. Останавливаюсь на этом человеке потому, что во время войны он
приобрел известность как начальник штаба Русской Освободительной Армии
(РОА), которой командовал А. А. Власов.
Я лично Трухина недолюбливал. Объяснялось это скорее всего личной
обидой. Дело в том, что я в Академии был единственным человеком с
техническим военным званием. При поступлении показал полное незнание тактики
и потому, казалось естественным, что военные дисциплины даются мне с трудом.
Но это было не так. Тут был прав Клаузевиц, который утверждал: "Военное дело
просто и вполне доступно здравому уму человека. Но воевать сложно". Мы, пока
что, не воевали и простую суть военного дела я быстро усвоил и не
чувствовал, что в чем-то уступаю своим товарищам. Но с первого своего урока,
при подведении итогов каждого занятия, Трухин стал говорить:
- Ну, о товарищах Ратове и Рясике, я говорить не буду.
Они работники крупных оперативных штабов и они прекрасно справились с
сегодняшней задачей. Трудно, и я это понимаю, товарищу Григоренко. Ему не
приходилось по своей основной работе до академии заниматься тактикой. Но он
работает настойчиво, и я надеюсь, скоро догонит нас.
На контрольных работах он ставил мне, как правило, удовлетворительно, а
Ратову и Рясику - отлично.
И только когда закончился курс "тактики высших соединений", изменилось
и отношение Трухина ко мне. Итоговая контрольная по этой дисциплине была
обезличена. Проверяющий не знал чья у него работа, потому что на ней ни
имени, ни фамилии, ни группы не было - только номер. И получилось так, что
моя контрольная попала на поверку, вместе с работами Ратова и Рясика, к
одному и тому же проверяющему и была оценена "отлично", а работы Ратова и
Рясика - "удовлетворительно". Сообщил мне это сам Трухин.
- Поздравляю, поздравляю, от души поздравляю! Вы сделали такие успехи!
Ваша контрольная работа оценена "отлично". Во всей группе "отлично" только у
одного вас. А Рясик и Ратов подкачали. Только удовлетворительно. Наверно,
очень волновались. Задача, конечно, "трудная".
Этот экзамен почти совпал с другим событием. В годовщину Красной Армии
- 23 февраля 1938 года мне, как и многим другим слушателям нашего курса,
были вне очереди присвоены очередные воинские звания. Звание военного
инженера 3-го ранга (одна "шпала") заменило командное звание - майор (две
"шпалы").
Результаты итоговой контрольной по тактике высших соединений и
присвоение командного звания в корне изменили отношение Трухина ко мне.
Казалось, что он стал даже как бы заискивать передо мною. И у меня
утвердилось мнение о нем, как о приспособленце. Но оказывается, не так
просто дать оценку человеческим достоинствам кого-то по наблюдениям, и даже
длительным, над его поведением в обычных жизненных ситуациях. Что это за
человек, твердо можно узнать только увидев его в обстоятельствах
исключительных.
Трухин попал в исключительные обстоятельства. И как же мне было стыдно
осознать, что я не дал его личности даже приблизительно правильной оценки.
Трухин был казнен одновременно с Власовым, о чем было сообщено в
центральных советских газетах 2 августа 1946 года в разделе "Сообщение
ТАСС". В 1959 году я встретил знакомого офицера, с которым виделся еще до
войны. Мы разговорились. Разговор коснулся власовцев. Я сказал:
- У меня там довольно близкие люди были.
- Кто? - поинтересовался он.
- Трухин Федор Иванович - мой руководитель группы в академии
Генерального Штаба.
- Трухин!? - даже с места вскочил мой собеседник. - Ну, так я твоего
воспитателя в последнюю дорогу провожал.
- Как это?
- А вот так. Ты же помнишь, очевидно, что когда захватили Власова, в
печати было сообщение об этом и указывалось, что руководители РОА предстанут
перед открытым судом. К открытому суду и готовились, но поведение власовцев
все испортило. Они отказались признать себя виновными в измене Родине. Все
они - главные руководители движения - заявили, что боролись против
сталинского террористического режима. Хотели освободить свой народ от этого
режима. И потому они не изменники, а российские патриоты. Их подвергли
пыткам, но ничего не добились. Тогда придумали "подсадить" к каждому их
приятелей по прежней жизни. Каждый из нас, подсаженных, не скрывал для чего
он подсажен. Я был подсажен не к Трухину. У него был другой, в прошлом очень
близкий его друг. Я "работал" с моим бывшим приятелем. Нам всем
"подсаженным" была предоставлена относительная свобода. Камера Трухина была
недалеко от той, где "работал" я, поэтому я частенько заходил туда и
довольно много говорил с Федором Ивановичем. Перед нами была поставлена
только одна задача - уговорить Власова и его соратников признать свою вину в
измене Родине и ничего не говорить против Сталина. За такое поведение было
обещано сохранить жизнь.
Кое-кто колебался, но в большинстве, в том числе Власов и Трухин,
твердо стояли на неизменной позиции: "Изменником не был и признаваться в
измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на
суде". Не помогли наши обещания жизненных благ. Не помогли и наши
устрашающие рассказы. Мы говорили, что если они не согласятся, то судить их
не будут, а запытают до смерти. Власов на эти угрозы сказал: "Я знаю. И мне
страшно. Но еще страшнее оклеветать себя. А муки наши даром не пропадут.
Придет время и народ добрым словом нас помянет". Трухин повторил то же
самое.
И открытого суда не получилось, - завершил свой рассказ мой собеседник.
- Я слышал, что их долго пытали и полумертвых повесили. Как повесили, то я
даже тебе об этом не скажу...
И я невольно подумал: "Прости, Федор Иванович".
Но это был уже 1959 год. Я уже многое успел передумать о власовском
движении. Начал я думать о нем как только узнал. Сначала не поверил.
Подумал: немецкая провокация. Лично с Власовым я знаком не был, но знал его
хорошо. Запомнился 1940 год. Буквально дня не было, чтоб "Красная Звезда" не
писала о 99-й дивизии, которой командoвал Власов. У него была образцово
поставлена стрелковая подготовка. К нему ездили за опытом мастера
стрелкового дела. Я разговаривал с этими людьми и они рассказывали чудеса.
Вторично я услышал о Власове в ноябре 1941 года, когда его 20-ая армия
отвоевывала занятый немцами подмосковный Солнечногорск. Снова о нем говорили
как о выдающемся военачальнике. Такие же отзывы приходили о нем и из-под
Ленинграда, когда во главе 2-ой ударной армии он начал наступление в
лесисто-болотистой местности, нанося удар во фланг и тыл немецкой
группировке, осадившей Ленинград.
Не вязалась эта фигура у меня с образом изменника родины. Провокация! -
говорил я себе. Но... сведения подтвердились. Власов с помощью немцев
создает из военнопленных Российскую Освободительную Армию (РОА). Встал
мучительный вопрос: Почему?! Ведь не какой-то выскочка - кадровый офицер,
коммунист, чисто русский человек, выходец из трудовой крестьянской семьи. И
сердце болело. Потом я узнал, что Трухин - начальник штаба РОА. Новой боли
это не прибавило. Трухина я ценил не очень высоко. Его участие во власовском
движении я считал закономерным: приспособленец. Но тут новый удар.
Заместителем у Трухина полковник Нерянин Андрей Георгиевич.
Нерянин мой сокурсник по академии Генерального Штаба. А Нерянина я знал
по особому. Очень серьезный, умный офицер, хорошо схватывает новое, не
боится высказать свое мнение и покритиковать начальство. Его выступления на
партсобраниях носили острый и деловой характер. Часто бывало так, что либо
он поднимал острый, злободневный вопрос, а я выступал в поддержку, либо
наоборот. Наши друзья называли нас парой бунтарей.
В тактике он был авторитет для всех его сотоварищей; политически он был
одним из наиболее подготовленных. На семинарах высказывал независимые
суждения. Был довольно основательно начитан в философских вопросах. И вот
этот человек, которого я брал себе за образец, оказался тоже во власовском
движении. Я так знал этого человека, что никто не мог бы убедить меня, что
он пошел на этот шаг из нечестных мотивов. Он, может, и ошибается, думал я,
но у него не может не быть убеждения - честного и, с его точки зрения,
благородного. Но что же это за убеждение?
В общем, Нерянин меня заставил думать. Когда верхушку РОА казнили,
мысли мои стали еще тревожнее. Если они изменники, то почему их судили
закрытым судом? Ведь такие преступления выгодно судить на народе. Здесь
что-то не так, говорило мое сознание. Однако фактов у меня не было. Все
строилось на логических суждениях. Только оказавшись в эмиграции, я добрался
до истории власовского движения и смог понять всю его трагичность и
безысходность.
Но это все было потом. Во время войны и после. А пока что мы учились.
Жизнь вне академии шла своим чередом. И "органы" работали. И не только на
нашем втором курсе.
В начале 1938 года приехал ко мне Иван - мой старший брат. Поздно
вечером, когда уже уснули детишки и жена, он потащил меня в ванную и, открыв
воду, рассказал, что только сутки прошли с того момента, как его выпустили
из запорожской следственной тюрьмы НКВД. Арестован он был месяц назад. Его
бросили в камеру, буквально набитую людьми. По разговорам он понял, что это
все "враги народа", о которых говорили на заводских и цеховых собраниях. Он
работал на заводе комбайнов - "Коммунар" - в литейном цехе, инженером. До
этого "врагов народа" еще не видел. Поняв, в какое попал окружение, он решил
изолироваться от него. В разговоры ни с кем не вступал. Несколько дней он
твердо держался в своей добровольной изоляции. Он с ужасом видел, как
втаскивали в камеру людей после допроса, слышал рассказы шепотом о том, как
допрашивают. Потом вызвали и его. Привели его в следственную камеру в 8
часов вечера, увели в 4 часа утра. Его не допрашивали. Следователь предложил
ему написать подробную автобиографию и оставил одного. В соседней с ним
камере, пытали людей. Брату было слышно каждое слово, крик, стон; через
дверь, сообщающую эти камеры, заходил в пыточную следователь, оттуда
выходили покурить и передохнуть пыточных дел мастера. Дверь при этом либо
оставалась совсем открытой, либо только полуприкрывалась. И брата не
оставляло ощущение присутствия на пытке.
Когда брат вернулся от следователя, к нему подполз человек, вернувшийся
с "выстойки" перед самым уводом Ивана на допрос.
"Выстойка" - это пытка длительным стоянием. Человека впихивают в
специальный шкаф - нишу в стене, закрываемую плотной дверью. Запертый в этом
шкафу человек, может только стоять. И даже не может повернуться, изменить
положение. От недостатка воздуха и утомления человек теряет сознание и
мешком оседает вниз. Его приводят в чувство и снова закрывают. От
длительного стояния циркуляция крови в ногах нарушается и они набухают
застойной кровью.
С такими ногами был и подползший к брату человек. Он заговорил шепотом:
"Не бойтесь вы людей. Я знаю, что вы думаете: они, мол, тут все фашисты,
враги народа, а я попал сюда случайно, по ошибке... Я и сам так думал.
Теперь знаю: никаких врагов тут нет. Но кому-то, для чего-то, нужно
заставить нас назвать себя "врагами народа". И он рассказал о себе и о том,
как его допрашивали. Этот человек - инженер с "Запорожстали", впоследствии
подписал признание, что готовил взрыв на заводе. Он же, уже после того, как
его следствие закончилось, сказал брату:
- Вас не пытают, значит могут еще освободить. Это им тоже для чего-то
надо; кое-кого освобождают. Если освободят, то старайтесь не забыть все, что
здесь видели.
И надо сказать, брат отлично выполнил завет этого инженера. Я был
просто поражен количеством лиц, чьи фамилии, дела и пытки он запомнил. Мы
просидели почти до утра, и я все писал о вымышленных диверсиях, терроре,
шпионаже, биографии этих "врагов"", применявшиеся к ним пытки, зверские
избиения, раздавленные пальцы и половые органы, ожоги от папиросы на лице и
теле, пытки выстойкой и светом (человека на многие часы ставят под мощную
электролампу), жаждой.
Я записал рассказ брата и сказал ему, что пойду с этим к генеральному
Прокурору СССР Вышинскому. Мы оба думали, что это явление чисто местное. Но
убежденными в этом не были. Об этом говорит тот факт, что мы ожидали как
реакции на мое заявление Вышинскому возможного ареста. В связи с этим
договорились о шифре для переписки. Обязались писать друг другу не реже
одного раза в неделю. Если будет происходить что-нибудь, связанное с делом о
пытках, пользоваться шифром. Если все спокойно - посылать простые по
содержанию открытки. Если же кого-то арестуют, то его жена должна послать
телеграмму: "Иван (Петро) тяжело болен". Но Иван опасался, что он может и не
увидеться с женой. На эту мысль его наводнили обстоятельства его
освобождения. Продержали его под арестом около месяца. За это время дважды
вызывали к следователю. Оба раза никакого допроса не было. Первый раз он
написал автобиографию. Второй раз - свои отзывы на подчиненных и
начальников. Но главное было ясно не в этих писаниях, а в том, что он всю
ночь сидел в следственной камере, расположенной рядом с камерой пыток и
слушал вопли и стоны истязуемых, крик, ругань и угрозы заплечных дел
мастеров.
В третий раз разговор со следователем был короткий.
- Ну вот, Иван Григорьевич, мы с вами пока что расстаемся. Вот вам
пропуск и можете идти домой. Разумеется, о том, что вы здесь видели и
слышали рассказывать никому не рекомендуется. До скорого свидания.
- А как же мой паспорт и справка о том, что я освобожден? Ведь все же
знают, что я арестован. Как же я явлюсь на службу?
- На службу мы сообщим. А о ваших документах поговорим при встрече. Вот
адрес. Прочтите и запомните его. Когда придет время, я позвоню вам на работу
и передам, чтобы вы зашли к врачу. Тогда и придете по этому адресу к 10-ти
вечера. Вот там и поговорим о ваших документах. А пока не беспокойтесь.
Никто вас не тронет, пока мы вам доверяем, хотя на вас есть очень серьезное
заявление. Но об этом мы еще поговорим в свое время.
Ивану не оставалось ничего другого, как удалиться. Выйдя на улицу, он у
первого встречного спросил время. Расписание поездов на Москву он знал.
Через 40 минут шел поезд и Иван, не заходя домой, бросился на вокзал.
Сейчас, заканчивая разговор со мной, он сказал:
- Они ведь что сделали?! Показали мне, что могут сделать со мной, если
я не буду их слушаться и взяли меня как овчарку на короткий поводок - не
дали ни документа об освобождении, ни паспорта, да еще и пригрозили, что у
них есть серьезные заявления на меня. Теперь меня будут вербовать. А не
соглашусь на них работать, то им и арестовывать меня не надо. Просто заберут
и водворят в камеру, как будто я из нее и не выходил. Если за время моего
отсутствия они установят, что я от них домой не явился, то меня могут
забрать, как только я покажу свой нос в Запорожье. В этом случае я Марию не
увижу и телеграммы не будет. Но я как-только доберусь домой, напишу тебе
открытку. Значит, если моей открытки не будет, я арестован раньше, чем дошел
до дома.
На этом мы расстались.
На следующий день я пошел пробиваться к Вышинскому. Приемная
прокуратуры СССР была забита толпами людей и гудела, как потревоженный улей.
Но майор в те времена был величиной и дежурная по приемной очень быстро
свела меня со следователем по особо важным делам.
Часть приемной была разгорожена фанерными переборками на небольшие
комнатки. В одну из таких загородок зашел и я. Приятный и любезный на вид
мужчина приподнялся, указал на стул перед его столом, подал руку, назвался:
"Реутов".
- Ну, рассказывайте, какая нужда привела вас сюда? - заговорил он.
Я начал рассказывать, но рассказать ничего не успел. Как только он
понял, о чем будет речь, движением руки остановил меня:
- Не будем здесь говорить об этом, - и он указал на перегородки. Я
замолчал. Он снял телефонную трубку и набрал номер:
- Лидочка! В понедельник прием состоится? А много у вас? Пятнадцать?
Норма? Ничего не поделаешь, Лидочка, придется добавить шестнадцатого. Дело
такое же как минское. Тут очень симпатичный майор, генштабист. Но я прошу
дописать его первым, Лидочка, первым. Дело очень важное. А фамилия его
Григоренко. Он сам москвич, а говорить будет о делах запорожских. Там у него
брат, который сам приезжал в Москву. Только вчера уехал. Так что сведения у
майора из первых рук и самые свежие.
В понедельник я пошел на прием. Как и просил Реутов, меня Вышинский
принял первым. Теперь-то я уже знаю, что это была за личность, какую
страшную роль сыграл он в сталинском терроре. Но тогда, я должен честно в
этом сознаться, я уехал от него под впечатлением значительности этой
личности. Первое впечатление от внешности хозяина величественного кабинета
не очень для него выгодное. Выдвинутая вперед нижняя часть лица, с тонкими
губами и узкими щелками остро глядящих глаз, напоминали насторожившуюся
морду хищника. Но разговор все сгладил и вызвал чувство доверия и уважения.
Он, приветливо улыбнувшись, сказал:
- Вы не торопитесь, майор, у нас с вами времени достаточно.
Рассказывайте спокойно.
И я сразу успокоился. Появилось чувство раскованности. И я изложил суть
дела менее чем в 5 минут. Правда, ни фамилий, ни описания пыток в моем
докладе не было. Но я сказал ему, что все это у меня есть.
Выслушав меня, он вызвал своего секретаря и распорядился:
- Попросите Нину Николаевну.
После этого задал мне несколько вопросов. Пока я на них отвечал, зашла
пожилая женщина в военной форме и со значком чекиста на груди.
Вышинский, не приглашая ее садиться, сказал:
- Нина Николаевна, вот майор сообщает чрезвычайно важные факты из
Запорожья. Запротоколируйте, пожалуйста, подробно его рассказ и доложите мне
со своими предложениями. А вас, товарищ майор, я прошу рассказать Нине
Николаевне со всеми подробностями, с фамилиями и описанием всего, что там
происходило.
С чувством горячей признательности и глубокого уважения уходил я от
этого человека, который, по моему разумению, принял близко к сердцу и хочет
решительно пресечь те нарушения законности, о которых рассказал Иван. Это
посещение убедило меня в том, что пытки - местное творчество. Правда - не
единичное. Я ведь запомнил Реутовское: "такое, как минское". В общем, мне
стало "ясно" - на местах много безобразий, но Москва с ними борется. Мы
дошли с Ниной Николаевной до ее кабинета. Здесь она сказала:
- А собственно, зачем мы вдвоем будем заниматься одним делом. Вы,
майор, человек грамотный. Поэтому вот вам бумага, садитесь и все опишите, а
я потом прочитаю и если что неясно, задам вопросы.
Так мы и поступили. Ушел я довольно поздно, утомленный, но с приятным
чувством исполненного долга.
Дождавшись открытки от брата, я послал ему письмо (шифром) с отчетом о
том, что я сделал.
Но шифр наш, как вскоре продемонстрировала нам жизнь, был не очень
умной и далеко не безопасной выдумкой.
Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти
чудом. В сердце какая-то тревога. И вдруг вижу - тихо приоткрывается
выходящая в коридор дверь нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена.
Меня как ветром сдуло с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она
уже бежала по лестнице, направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу.
В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах.
-- Мария, что с тобой? Ты куда?
Она плачет навзрыд:
- Пусти меня!
- Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело.
Возвращаемся.
- Ну в чем дело?
- А это что? - показывает она мне письмо.
- Письмо от Ивана, - говорю я, осмотрев конверт.
- Да? А что в письме?
- Я не читал. Прочту, скажу. А с каких пор ты взяла на себя контроль
над моей перепиской?
- Ну, ты знаешь, что я твои письма никогда не вскрываю, а тут как
толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр.
- Ну и куда же ты с этим письмом бежала? - У меня мелькает догадка и я
чувствую, как холодок пробегает по спине.
Она выдавливает из себя:
- В НКВД, на Лубянку.
Я так и сел. Перед глазами картина. Она появляется на Лубянке: "Муж
получил шифрованное письмо. Вот оно".
Ее заставляют написать заявление и затем допрашивают, заставляют
вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с
тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и,
естественно, приходится что-то скрывать и от семьи. И она все это
рассказывает. А возбужденное воображение подбрасывает ей все новые
воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным
улицам Москвы, прибывают к нам на Большой Трубецкой и берут меня
"тепленьким", прямо из постели.
- Ну как ты могла пойти на такое? - чуть не плача, говорю я. Читаю ей,
расшифровывая, письмо Ивана. В нем сообщается, что расследовать мое
заявление приехал прокурор Днепропетровской области. Свою резиденцию
расположил в здании областного НКВД. Вызывают лиц перечисленных в моем
заявлении, спрашивают каким образом сведения о них дошли до Москвы,
принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же
комнате, откуда слышны стоны и вопли истязуемых. Продемонстрировали, что
приезд днепропетровского прокурора ничего не изменил. Потом допрашивали
Ивана.
- Кто у вас есть в Москве?
- Младший брат.
- Кто он?
- Майор.
- А где служит?
- Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю.
- А откуда он знает о том, что с вами было?
- Я рассказывал ему.
- Как же вы это сделали?
- А я ездил к нему.
- Когда?
- Сразу же как вышел от вас.
- Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть?
- То ваше дело. Но только я прежде чем идти к вам, послал брату
телеграмму о том, что вызван к вам. И если он завтра утром не получит от
меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован.
После этого ему был подписан пропуск и он ушел.
Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и
просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в НКВД
доносить на близкого человека, но ведь партия ставила в пример Павлика
Морозова. И следовательно, я был неполноценным коммунистом. Жена моя
оказалась покрепче. Но душу мою эти доводы разума не убеждали. Я не
представлял, как это можно доносить на родного человека. Если бы жена дошла
до Лубянки, я был бы уничтожен. И об этом я вспоминал каждый раз, когда
видел ее.
По письму Ивана я снова обратился к Реутову. Я бил тревогу - в
Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть
было нельзя. Он выехал в Белоруссию. И Реутов направил меня к первому
заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел в его приемную, там, кроме
девушки-секретаря, сидели двое спортивного вида молодых людей, удивительно
похоже одетых. Девушка попросила мой пропуск и положила его себе в папку.
Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня
зайти. Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой,
даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его
спинку, стоял маленький тщедушный человечек. Он на целую голову был ниже
спинки кресла. Это был главный военный прокурор армвоенюрист Рогинский. Его
присутствие здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои
две шпалы.
- Ну, что скажете? - не глядя на меня произнес Роговский.
- Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему
людей истязают.
- А откуда это вам известно?
- У меня там брат.
- А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес,
что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность
полностью восстановлена.
- Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как
истязали заключенных.
- Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору?
- Да, не верю!
- Вы видите, - повернулся Роговский к Рогинскому, - для него областной
прокурор, видите ли, не авторитет.
- А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по
званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.
- А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой
сдержанности. Вот, послушайте, что он пишет. - Роговский достает мое
заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает:
- ...это не советская контрразведка, а фашистский застенок.
Я резко перебиваю: А кому он это писал?
- Как кому? Разве не вы это писали?
- Нет, писал это я. Но я вас спрашиваю, кому я это писал? В "Нью-Йорк
Таймс", или, может, товарищу Вышинскому?
- Да, конечно, Вышинскому. Но... тон.
- Тон я не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом тоне. Я это не
только написал. Я и говорил это ему лично. И он мне замечания не сделал. И
вообще, я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что
предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать,
а у вас я стою перед столом, как школьник, и мне бросаются реплики, имеющие
целью взвинтить меня. Вот и вы, товарищ армвоенюрист, упрекнули меня в
неуважении. А ведь вы здесь гость. Я пришел к Роговскому и всякий
воспитанный гость должен, по крайней мере, не мешать хозяину этого кабинета
заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет. Или здесь
моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, тов. Роговский. Вы
что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?!
- Извините, товарищ Григоренко. Не надо обижаться. Садитесь. Вопрос
сложный, занимался им сам товарищ Вышинский. Я не совсем в курсе дела и
пытаюсь разобраться. Может, какой вопрос не так поставил. Оскорбить вас я
этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите?
- Я хочу, чтобы мое заявление было проверено, чтобы пытки были
прекращены, а виновники наказаны.
- Ну хорошо, я дам телеграмму Днепропетровскому областному прокурору,
чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил.
- Я вам уже сказал, что не доверяю Днепропетровскому прокурору.
По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он
и не хочет вскрывать у соседей то, что прячет у себя. Я прошу назначить
кого-нибудь другого.
- А вы, может, и другого потом забракуете. Тогда уж лучше давайте свою
кандидатуру, - иронически усмехнулся он.
- Я могу дать. Я лично отнесся бы с большим доверием, если бы на
расследование поехал товарищ Реутов.
- Ну кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще?
- Все.
Я открыл двери и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв
папку, пошла мне навстречу и скрылась в кабинете. Через некоторое время
вышла. Сделала какой-то знак "спортивным" людям и они оба удалились из
приемной. Девушка открыла папку, достала мой пропуск, поставила на него
штамп, расписалась и вручила мне.
Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки.
В этом письме Иван сообщал, что прибыла новая поверочная комиссия,
которая работает в помещении Городской прокуратуры. Его вызывали, очень
любезно разговаривали. Возглавляет комиссию Реутов из прокуратуры СССР. Все
следователи, участвовавшие в пытках, арестованы. Арестован Запорожский
городской прокурор и областной прокурор Днепропетровской области. Начали
освобождать тех, кого я перечислил в своем заявлении. Иван уже встречался
кое с кем из них, в частности, с инженером из "Запорожстали".
Я был доволен и окончательно "убедился", что партия произвола не
допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо, чтобы мы не проходили
мимо местных безобразий и своевременно сообщали о них в центр. Только много
лет спустя, я понял, что дело кончилось к моему полному удовлетворению
только благодаря тому, что мое заявление по времени совпало со сменой
верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в
первую очередь тех, кто "нечисто" работал, кто допустил разглашение
внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по
острию ножа. Я даже не догадывался какой опасности подвергаюсь. Но мне об
этом напомнили. Из добрых или иных побуждений, я этого не понимаю и до сих
пор.
На втором этаже основного нашего здания, на Кропоткинской улице 19,
имелось относительно большое фойе. Его превратили в проходной зрительный
зал, соорудив здесь сцену. В день, о котором я рассказываю, оба курса были
собраны здесь на лекцию "Коварные методы иностранных разведок по разложению
советского тыла". Читал какой-то чин (с двумя ромбами) из наркомата
внутренних дел. Во время перерыва я вышел в тыльную часть зала, начал
закуривать и вдруг за своей спиной слышу:
-- Вы не могли бы мне показать майора Григоренко?
Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор.
- Я Григоренко, - взглянул я на него.
- Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
После паузы он спросил:
- Вы хорошо помните ваш прием у Роговского?
- Да, конечно.
- И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел?
- Нет, был уже там, когда я вошел.
- А в приемной кто был?
- Девушка - секретарь Роговского и еще два каких-то в гражданском.
- А пропуск у вас при входе отбирали?
- Да, девушка взяла его и положила в свою папку.
- Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали?
- А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что
меня могли бы арестовать.
- Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас
должны были арестовать в тот день. Для этого и Рогинского пригласили. Он
должен был ордер подписать, как главный военный прокурор. Вопрос об аресте
был решен твердо. Не договорились только о том - принимать вас или забрать
прямо из приемной. Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе в
приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?!
- А почему бы вам не спросить об этом у них самих?
- Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны .
- Может их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не думал. Я
был уверен в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте,
в любой инстанции защищать свои требования. А они, может, приписали мою
смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный.
- Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно... как бы это
помягче сказать... неосторожно... Так, как будто за вами сила. А были-то вы
один одинешенек. Хоть вы и не помогли мне разрешить интересующий меня
вопрос, но я хочу вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь в те дела, где
головы летят, если не имеете прочной подпоры за собой. Да и подпора...
Сегодня подпора, а завтра... Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер у вас
беспокойный. Сдерживайте его.
Что это было - дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица, или
серьезное предупреждение могущественной организации?
Осенью 1938 года я по партийной линии был направлен руководителем
агитколлектива на строительство Дворца Советов. Известно, что Дворец этот
так и не построили. Почти два десятилетия на этом деле был занят
многотысячный коллектив, пущены на ветер многие миллиарды народных средств,
а в итоге - вместо полукилометровой высоты Дворца Советов, родился
плавательный бассейн Москва.
Этим я не хочу опорочить доброе имя трудившихся там людей. Все они
верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но
система не способна была на это. У нее хватило ума только на то, чтобы
взорвать чудо архитектуры Храм Христа Спасителя, стоявший на том месте, где
"гениальному вождю" вздумалось поставить Дворец - памятник Ильичу.
Когда я пришел на строительство Дворца, люди еще не видели тупика и с
энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении
архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я.
Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все
же нередко он пополнялся новыми людьми и производились замены. Однажды на
занятии появилась одна новенькая. Очень красивая девушка. Во время занятий
она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не eе красота...
Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные
печали, несмотря на внешнюю веселость. Не в этот раз, а позже я пошел с
занятий агитколлектива с группой моих слушателей. В компании была и та
девушка - Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской
улице. Компания постепенно таяла. Кто садился в трамвай, у кого дом был по
пути или в стороне - недалеко. В конце-концов мы остались вдвоем. Нам
оказалось по пути.
Разговор как-то непроизвольно перешел в тон откровенности. Начали
рассказывать друг другу о себе. И я узнал, что она недавно потеряла мужа,
который был арестован как "враг народа", что и она сидела за мужа и только
недавно освобождена из "Бутырок". Мы долго гуляли. И еще несколько раз мы
возвращались вместе. И от нее я начал набираться новых знаний. Она не
говорила о пытках; и в этом отношении я мог оставаться в приятном для меня
заблуждении, что Москва этим не больна. Зина рассказала, что среди
арестованных было много матерей; отнятых от детей, в том числе от грудных. В
частности, ее уводили, когда ее сын лежал с минингитом при температуре 40.
Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более 200 заключенных
женщин в камере, рассчитанной на 30 человек. Рассказывала о том, что тема
"дети" была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого
запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все что она знала. Мы
еще были чужие и полного откровения быть не могло. Лицо бесчеловечья наша
власть показала на этих женщинах не менее ярко, чем в запорожских пытках.
"За что так страшно наказаны эти женщины?" - не раз возникала у меня мысль.
- "Испокон веков, от времен дикости человек отвечал только за им самим
совершенные преступления. И вот наша "гуманная" рабочая власть додумалась за
преступление одного человека карать всю семью - жену, детей, родителей". В
сердце у меня кипело. Но... я уже приобрел опыт. В душе рядом с кипением
возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал,
что против страшной машины подавления с палкой не пойдешь. И я начал давить
в себе чувство возмущения, искать оправдания происходящему и бороться не
против зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал
душу.
Как-то я попросил Зинаиду познакомить меня с семьей. Когда я увидел
этот коллектив беспомощных людей, у меня заныло под ложечкой. Двое стариков
(отец и мать), больной сын, который даже разговаривает так, что понимает его
только мать, двое племянников от сестры, арестованной в 1937 году. Среди них
работающая только Зинаида. А работает она, несмотря на свое высшее
образование, техническим секретарем и получает гроши. После ареста, до
преподавательской и другой высокооплачиваемой работы ее не допускали.
- Как же вы живете? - спросил я у матери, когда Зинаида вышла.
- А Зина по ночам стирает и шьет, - ответила она. Еще с одной стороны
открылась мне эта женщина. Выходит, что и я своими долгими вечерними
провожаниями отнимаю у нее время и ей просто спать некогда. Я стал
уклоняться от встреч с нею. И тут понял, что пришла любовь. Та единственная,
что на всю жизнь. Та, о которой мечтал в юности. Поздно пришла. Нет,
духовной связи ни с одной из женщин в мире нет у меня. Но ведь дети...
дети... Мы стали редко видеться, но тем ярче отдельные воспоминания. Помню
собрание в клубе в Лужниках. Теперь этого клуба и рабочего поселка
строителей Дворца Советов нет. На том месте вырос стадион Лужники. Но тогда,
мы, хлюпая грязью из-под раскачивающихся деревянных тротуаров, собрались в
клубе. Не помню точно, что обсуждалось, кажется, тезисы Жданова, но помню
выступление Зинаиды, вернее, его концовку. Выступила она горячо и убежденно,
хорошо аргументированно, а закончила так:
- Когда я шла на трибуну, кто-то в зале сказал: "Обиженная пошла". Но
это неправда. Я не обиженная. Я обозленная. Я обозлена на атмосферу всеобщей
подозрительности, на избиения честных людей, творимые в этой атмосфере, в
частности, на избиение моей собственной семьи. Обозлена я и на тех, кто
помогает этим избиениям, кто творит атмосферу подозрительности. Некоторые из
этих людей и здесь у нас в президиуме сидят.
Зал покрыл ее слова бурными аплодисментами. Возвращаясь с трибуны, она
проходила и мимо меня, не замечая, конечно. Я на ходу схватил ее руку,
слегка пожал ее и сказал:
- Молодец! Умница!
В ответ она смущенно улыбнулась. Так узнал я ее и с еще одной стороны -
как блестящего аналитика и смелого человека.
Но встречи наши почти полностью прекратились. Думал же я о ней всегда.
Фото ее у меня не было. Но я увидел как-то среди дешевых скульптурных
поделок фигурку спортсменки, которая, по-моему, была копией Зинаиды. Я ее
купил и с тех пор она постоянно была со мной, почти четыре года, пока ее не
разбили. Случайно или умышленно - это другой вопрос, но плакал я над ней,
как ребенок.
Но то был уже 43-й год. А сейчас, весной 1939 года, я начал работать
над дипломной темой. Но делать ничего не мог. Сосредоточиться не удавалось.
Не выходила из головы Зинаида. И тогда я решился на явно глупый шаг. Я пошел
к ней домой и сказал ей примерно следующее:
- Я тебя люблю. Все время думаю о тебе и не могу работать. А период у
меня ответственный - дипломная работа. Поэтому я пришел сказать тебе; я
знаю, что взаимной любви у нас не может быть и я взаимности не жду. Я
надеюсь, что высказав это, я смогу начать работать. Отвечать ничего не надо.
Я ухожу.
И ушел. И главное, начал работать. Да еще как! Так, что закончил раньше
срока почти на месяц. И это было очень кстати. Я получил назначение туда,
где велись бои - на р. Халхин-Гол. Надо было выезжать. Я сдал дипломную
работу научному руководителю комбригу Кирпичникову, и он ее докладывал
государственной комиссии в мое отсутствие. Работа была оценена "отлично".
Мне был прислан диплом с отличием. Не закончи я дипломную работу, этого я
получить не смог бы.
Времени было дано на сборы очень мало. Но я все же забежал к Зинаиде
буквально на несколько минут. Я ей снова сказал, что очень ее люблю, но
взаимность нам, очевидно, не суждена. На этом мы и расстались, и пробыли в
разлуке почти четыре года.
Закончился еще один очень важный этап моей жизни. Но прежде чем перейти
к следующему, я хотел бы отдать долг памяти одному человеку. Мне хотелось
написать о нем отдельно.
Дмитрий Михайлович Карбышев, всемирно известный русский военный
инженер, отдал всю жизнь военно-инженерному делу. Как саперный офицер
участвует в Русско-Японской войне, затем в Первой мировой и в Гражданской.
Колоссальный опыт и ищущий ум делают его известным всей Красной Армии и его
посылают в Военную Академию им. Фрунзе, где он становится во главе
военно-инженерной кафедры. Он с головой уходит в теоретическую и в учебную
работу. Одна за другой выходят его книги - учебные пособия, исследования и
его знаменитые рассчетные таблицы. Карбышев сделал военно-инженерное дело
наукой. Он, можно сказать, первый и в то время единственный теоретик
полевого военно-инженерного дела.
Самого Дмитрия Михайловича я впервые увидел летом 1934 года. Он приехал
к нам в сапбат 4СК на инспектирование. Но мы с Павлом Ивановичем его, как
инспектора, так и не почувствовали. Он вывернул батальон, что называется,
наизнанку. Он все проверил, докопался до всех наших недочетов. Но он не
инспектировал, а учил, советовал, как добрый старший друг. Весь его вид был
приятен. Сухой и жилистый, невысокого роста, он был живым воплощением того,
что принято называть военной косточкой. Сухощавое лицо обветрено и загорело
до темной коричневости. Даже редкие оспины как-то идут к этому лицу. Но
особенное впечатление производят глаза. Они прямо-таки горят. Ум и энергию
изливают они на вас. Я просто влюбился в этого человека и, видимо, не без
взаимности, потому что когда мы встретились более трех лет спустя в
вестибюле академии Генерального Штаба, он безо всякого напряжения узнал
меня. Еще издали он слегка улыбнулся и произнес:
- А, начальник штаба 4-го сапбата, Григоренко, кажется! Какими
судьбами?!
С тех пор мы были довольно частыми собеседниками. Бывал я несколько раз
и у него дома. Свои замыслы и проекты, которыми был буквально нафарширован
его мозг, он выкладывал в любой обстановке, если появлялся собеседник. Я
любил его послушать и подискутировать с ним. Он тоже ко мне относился как к
своему соратнику по делу. Поэтому наши беседы были довольно частыми. Лекции
он читал прекрасно. Тактические занятия проводил безукоризненно. Слушатели,
как правило, встречали его появление на трибуне аплодисментами. Провожали с
трибуны также. Он морщился и махал рукой, выражая неудовольствие, но
слушатели только улыбались. Его любили.
Уехав по окончании академии на Дальний Восток я, оказывается, простился
с Карбышевым навсегда. Вскоре после начала войны стало известно, что
Карбышев взят в плен немцами. Весть эта потрясла меня. Мне было абсолютно
непонятно, как мог профессор Академии Генерального Штаба оказаться на
переднем крае внезапно начавшейся войны. Только позднее я узнал, что он
поехал в составе комиссии проверять строительство укрепленных районов на
новой границе. По пути он решил взглянуть на то, как содержатся старые
укрепления. Это чисто по-карбышевски - делать не только то, что поручено, а
все, что относится к делу. И эта поездка, по-моему, решила его судьбу. Он
увидел взорванные УР'ы и послал телеграмму об этом в Генштаб, назвав взрыв
изменой. Ему ответили в резкой форме, чтоб он занимался тем, что ему
поручено. Но он не мог успокоиться. И за это его "сдали" в плен. Тайна его
пленения до сих пор не раскрыта. Но своим друзьям по плену он неоднократно
говорил, что в плен его "сдали" свои". В плену он всем, кого встречал,
говорил:
- Я старик, плен не переживу, но вы молодые, вернетесь домой,
обязательно добейтесь, кто взорвал УР'ы. Надо покарать преступников.
Но покарали его, превратив в ледяной столб. И это, думаю, сделали тоже
"свои", хотя и в фашистской форме. Тайна взрывов УР'ов народу не раскрыта.
Преступники продолжают править нашей страной.
15. ХАЛХИН-ГОЛ
В район начавшихся в конце мая 1939 года боев в Монголии нас,
однокурсников, отправилось около двух десятков.
Назначение нам дали в две военных инстанции. В только что созданное
управление фронтовой группы - по сути, Главное Командование на Дальнем
Востоке - и в 1-ю армейскую группу, объединявшую войска противопоставленные
японцам. Фронтовой группой командовал командарм 2-го ранга Штерн, 1-ой
армейской группой комкор (будущий маршал Советского Союза) Жуков Георгий
Константинович.
Выехали мы 11 июня 1939 года курьерским поездом "Москва-Чита". Ехали не
5 суток, как полагали, а 11. Вышедший перед нами пассажирский поезд шел не
11 суток, как полагалось, а больше месяца. Незначительный военный конфликт
по сути парализовал транссибирскую магистраль. У меня было впечатление, что
мы больше стояли, чем ехали.
Мы, молодые офицеры генштаба, понимали, что огромная страна совершенно
не подготовлена к войне. Еще больше мы расстроились, когда, прибыв на место,
узнали, что для нужд воюющей армейской группы идет ежесуточно только 8
снабженческих эшелонов, да перемещаются две дивизии (одна за другой)
совершенно черепашьим темпом - 4 эшелона в сутки. Значит всего 12 воинских
эшелонов, т. е. меньше чем по этой же магистрали перемещалось в 1904-1905
годах для русских войск в Манчжурии.
Русско-японскую войну 1904-1905 гг. пришлось мне вспомнить сразу по
приезде и по другому поводу. Поезд наш прибыл около 10 часов утра. Прямо с
чемоданами мы отправились в штаб и пошли представляться начальству. Принял
нас прибывший за несколько дней до нашего приезда только что назначенный
начальником штаба фронтовой группы преподаватель нашей академии, комбриг
Кузнецов. Аппарата у него пока никакого не было. Поэтому мы сразу получили
различные задания. Меня Кузнецов очень хорошо знал и первого попросил
подойти к нему:
- Вот приказ 1-ой армейской группы. Прошу нанести его на карту.
Я взял в руки объемистую пачку листов папиросной бумаги с текстом на
ней и удивленно спросил:
- Это все приказ? Армейский приказ?
Я взглянул на последнюю страницу. Там стояла цифра "25".
- Да, армейский приказ, - едва заметно улыбнулся Кузнецов. - Вот его вы
и нанесете на карту. И побыстрее. Нам с командующим и членом военного совета
прежде чем выезжать в армию надо разобраться в обстановке по карте.
Я шел в отведенную мне комнату и старался догадаться, что же можно
написать в приказе, чтобы заполнить 25 машинописных страниц. 2-3 страницы -
это еще куда ни шло, а 25!.. Так и не додумавшись, разложил карту и начал
читать. Тут-то я и понял. Приказ отдавался не соединениям армии, а различным
временным формированиям: "Такому-то взводу, такой-то роты, такого-то
батальона, такого-то полка, такой-то дивизии с одним противотанковым
орудием, такого-то взвода, такой-то батареи, такого-то полка оборонять
такой-то рубеж, не допуская прорыва противника в таком-то направлении".
Аналогично были сформулированы и другие пункты приказа. В общем, армии не
было. Она распалась нa отряды. Командарм командовал не дивизиями, бригадами,
отдельными полками, а отрядами. На карте стояли флажки дивизий, бригад,
полков, батальонов, а вокруг них море отрядов, подчиненных непосредственно
командарму. И тут я снова вспомнил русско-японскую войну и командующего
Куропаткина. Его опыт давал мне возможность понять, каким образом Первая
Армейская Группа рассыпалась на отряды:
Японцы действуют очень активно. Они атакуют на каком-то участке и
начинают просачиваться в тыл. Чтобы ликвидировать эту опасность Куропаткин
выдергивает подразделения с неатакованного участка, создает из них временное
формирование - отряд - и бросает его на атакуемый участок. В следующий раз
японцы атакуют тот участок, с которого взят этот отряд. Куропаткин и здесь
спасает положение временным отрядом, но берет не тот, который взял ранее
отсюда, а другой, откуда удобнее. Так постепенно армия теряет свою обычную
организацию, превращается в конгломерат военных отрядов. Этот куропаткинский
"опыт" знал любой военно-грамотный офицер. Опыт этот был так едко высмеян в
военно-исторической литературе, что трудно было предположить, что кто-то
когда-то повторит его. Жуков, который в академии никогда не учился, а
самостоятельно изучить опыт русско-японской войны, видимо, было недосуг,
пошел следами Куропаткина. Японцы и в эту войну оказались весьма активными.
И снова с этой активностью борьба велась временными отрядами.
Я позвонил Кузнецову и пошел к нему с картой. Он взглянул на нее:
-- Я так и думал. Пойдемте к командующему.
Мы пришли к Штерну. Я представился и разложил карту.
- Ну, потрудились японцы, - усмехнулся Штерн. Ну что ж. Придется дать
команду: "Всем по своим местам, шагом марш!"
На следующий день Штерн с группой офицеров вылетел в 1-ю армейскую
группу. Он долго говорил с Жуковым наедине. Жуков вышел после разговора
раздраженным. Распорядился подготовить приказ. Приказ на перегруппировку
войск и на вывод из непосредственного подчинения армии всех отрядов, на
возвращение их в свои части.
Неделю по ночам шли передвижения отрядов. Японцы, не понимая, что у нас
происходит, нервничали. Обстреливали из минометов и орудий, пускали ракеты,
постреливали и из пулеметов. Под минометный обстрел несколько раз попадал и
я. Ведь мы, приехавшие со Штерном, ходили контролировать перегруппировку.
Странно чувствуешь себя под минами - как голый на ровной, ровной
поверхности. Некуда скрыться. Как бы ты ни вжимался в землю, в какую бы ямку
не залезал, чувство, что тебя видят, не проходило. Я думал, что это с
непривычки, но и потом в войне с немецко-фашистской армией я переживал
сходное чувство, когда попадал под минометный обстрел.
И недаром боялся я мин. Одна из них нашла меня. Осколок на излете
воткнулся мне под левую лопатку. В ближайшей медсанроте мне выдернули его,
промыли и заклеили рану. Так получил я первое боевое крещение кровью.
Штерн сразу начал готовить наступление с целью окружения и уничтожения
японских войск, вторгшихся на территорию, которую мы считали монгольской. Об
этом следует сказать несколько слов. Я сам видел старые китайские и
монгольские карты, на которых совершенно четко граница идет по речке
Халхин-Гол. Но из более новых есть карта, на которой граница на одном
небольшом участке проходит по ту сторону реки. Проводя демаркацию границы,
монголы пользовались этой картой. Граница со стороны Манчжурии и внутренней
Монголии тогда еще не охранялась и войска внешней Монголии без сопротивления
поставили границу как им хотелось. Когда японцы вздумали тоже стать на
границе, они пошли к реке Халхин-Гол, легко прогнав пограничную стражу
монголов. Вмешались советские войска и завязались кровопролитные бои за
клочoк песчаных дюн, длившиеся почти четыре месяца. И вот теперь Штерн
готовился боем разрешить спор. Одновременно он развязывал узлы, которых
немало навязал Георгий Константинович Жуков. Одним из таких узлов были
расстрельные приговоры. Штерн добился, что президиум Верховного Совета СССР
дал Военному Совету фронтовой группы право помилования. К этому времени уже
имелось 17 приговоренных к расстрелу. Даже не юристов содержания уголовных
дел приговоренных потрясали. В каждом таком деле лежали либо рапорт
начальника, в котором тот писал: "Такой-то получил такое-то приказание, его
не выполнил" и резолюция на рапорте: "Трибунал. Судить. Расстрелять!", либо
записка Жукова: "Трибунал. Такой-то получил от меня лично такой-то приказ.
Не выполнил. Судить. Расстрелять!". И приговор. Более ничего. Ни протоколов
допроса, ни проверок, ни экспертиз. Вообще ничего. Лишь одна бумажка и
приговор. Что скрывается за такой бумажкой, покажу на одном примере.
Майор Т. Из академии мы ушли в один и тот же день - 10 июня 1939 года.
Он в тот же день улетел на ТБ-3.
Прилетел он на Хамар-Дабу (место расположения командного пункта 1 АГ)
около 5 часов вечера 14 июня. Явился к своему непосредственному начальнику -
начальнику оперативного отдела комбригу Богданову. Представился. Богданов
дал ему очень "конкретное" задание: "Присматривайтесь!" Естественно,
человек, впервые попавший в условия боевой обстановки, и не приставленный к
какому-либо делу, производит впечатление "болтающегося" по окопам. Долго ли
коротко ли он присматривался, появился Жуков, в надвинутой по-обычному на
глаза фуражке. Майор представился ему. Тот ничего не сказал и прошел к
Богданову. Стоя в окопе, они о чем-то говорили, поглядывая в сторону майора.
Потом Богданов поманил его рукой. Майор подошел, козырнул. Жуков, угрюмо
взглянув на майора, произнес:
- 306 полк, оставив позиции, бежал от какого-то взвода японцев. Найти
полк, привести в порядок, восстановить положение! Остальные указания
получите от тов. Богданова.
Жуков удалился. Майор вопросительно уставился на Богданова. Но тот
только плечами пожал:
- Что я тебе еще могу сказать? Полк был вот здесь. Где теперь, не знаю.
Бери, вон, броневичек и езжай разыскивай. Найдешь полк, броневичок верни
сюда и передай с шофером, где и в каком состоянии нашел полк.
Солнце к этому времени уже зашло. В этих местах темнеет быстро. Майор
шел к броневичку и думал - где же искать полк. Карты он не взял. Богданов
объяснил ему, что она бесполезна. Война застала топографическую службу
неподготовленной. Съемки этого района не производились. Майор смог взять с
карты своего начальника только направление на тот район, где действовал
полк. Приказал ехать в этом направлении, не считаясь с наличием дорог. В
этом районе нам мешал не недостаток дорог, а их изобилие. Суглинистый грунт
степи позволял ехать в любом направлении, как по асфальту, а отсутствие карт
понуждало к езде по азимуту или по направлению. Поэтому дороги и следы
автомашин пересекали район боевых действий во всех направлениях. Майор не
ошибся в определении направления и ему повезло - полк он разыскал довольно
быстро. Безоружные люди устало брели на запад к переправам на реке
Халхин-Гол. Это была толпа гражданских лиц, а не воинская часть. Их бросили
в бой даже не обмундировав. В воинскую форму сумели одеть только призванных
из запаса офицеров. Солдаты были одеты в свое домашнее. Оружие большинство
побросало.
Выскочив из броневичка, майор начал грозно кричать: "Стой! Стой!
Стрелять буду!" Выхватил пистолет и выстрелил вверх. Тут кто-то звезданул
его в ухо и он свалился в какую-то песчаную яму. Немного полежав, он понял,
что криком тут ничего не добьешься. И он начал призывать: "Коммунисты!
Комсомольцы! Командиры - ко мне!" Призывая, он продвигался вместе с толпой и
вокруг него постепенно собирались люди. Большинство из них оказались с
оружием. Тогда с их помощью он начал останавливать и неорганизованную толпу.
К утру личный состав полка был собран. Удалось подобрать и большую часть
оружия. Командиры все из запаса. Только командир, комиссар и начальник штаба
полка - кадровые офицеры. Но все трое были убиты во время возникшей паники.
Запасники же растерялись. Никто не помнил состав своих подразделений.
Поэтому майор произвел разбивку полка на подразделения по своему
усмотрению и сам назначил командиров. Разрешил всему полку сесть, а офицерам
приказал составить списки своих подразделений. После этого он намеревался по
подразделениям выдвинуть полк на прежние позиции. А пока людей переписывали,
прилег отдохнуть после бессонной ночи. Но отдохнуть не удалось. Послышался
гул приближающейся автомашины. Подъехал броневичек. Остановился невдалеке.
Из броневичка вышел майор, направился к полку. Два майора встретились.
Прибывший показал выписку из приказа, что он назначен командиром 306-го
полка.
- А вы возвращайтесь на КП, - сказал он майору Т. Майор Т. хотел было
объяснить, что он проделал и что намечал дальше. Но тот с неприступным видом
заявил:
- Сам разберусь.
Т. пошел к броневичку. Там его поджидали лейтенант и младший командир.
Лейтенант предъявил майору ордер на арест:
- Вы арестованы, прошу сдать оружие. Так началась его новая
постакадемическая жизнь. Привезли его теперь уже не на КП, а в отдельно
расположенный палаточный и земляночный городок - контрразведка, трибунал,
прокуратура. Один раз вызвали к следователю. Следователь спросил:
-- Почему не выполнил приказ комкора?
В ответ майор рассказал, что делал всю ночь и чего достиг. Протокол не
велся. Некоторое время спустя состоялся суд.
- Признаете себя виновным?
- Видите ли, не... совсем...
- Признаете вы себя виновным в преступном невыполнении приказа?
- Нет, не признаю. Я выполнял приказ. Я сделал все, что было возможно,
все, что было в человеческих силах. Если бы меня не сменили и не арестовали,
я бы выполнил его до конца.
Я вам предлагаю конкретный вопрос и прошу отвечать на него прямо:
Выполнили вы приказ или не выполнили?
- На такой вопрос я отвечать не могу. Я выполнял, добросовестно
выполнял. Приказ находился в процессе выполнения.
- Так все-таки. Был выполнен приказ о восстановлении положения или не
был? Да или нет?
- Нет, еще...
- Достаточно. Все ясно. Уведите! Через полчаса ввели в ту же палатку
снова:
- ...К смертной казни через расстрел...
Только это и запомнил. Дальше прострация. Что-то писал. Жаловался.
Просил. Все осталось за пределами сознания.
Военный совет фронтовой группы от имени президиума Верховного Совета
СССР помиловал майора Т. Помиловал и остальных 16 осужденных трибуналом 1-ой
армейской группы на смертную казнь.
Штерн был инициатором ходатайства перед президиумом Верховного Совета
СССР о пересмотре дел всех приговоренных к расстрелу. Он их и помиловал,
проявив разум и милосердие. Все бывшие смертники прекрасно показали себя в
боях и все были награждены, вплоть до присвоения Героя Советского Союза.
Таковы результаты милосердия. Жаль только, что не хватило милосердия для
самого Штерна. В первые дни войны он был арестован как немец, хотя он без
сомнения еврей, и расстрелян. Проявить милосердие было некому.
И еще один узел развязал Штерн. К моменту его вступления в командование
фронтовой группой, снабжение войск в Монголии было полностью
дезорганизовано.
Штерн приказал фронтовой группе взять на себя доставку всех боевых и
снабженческих грузов до армейской базы - Тамцак-Булак. Снабжение наладилось
и до конца боев не нарушалось ни разу.
Пробыл я в 1-ой армейской группе со Штерном недолго. Кузнецов требовал
назад - в Читу. Я был назначен направлением на 1 ОКДВА и мое присутствие
нужно было в штабе. Требовалось следить за обстановкой, т.к. не исключалось,
что японцы, чтобы отвлечь внимание от Монголии, могли завязать конфликт еще
где-нибудь. Я вернулся в Читу, сосредоточился на своем направлении. Но
одновременно я был в курсе всех событий в Монголии. Там было относительно
спокойно до самого сентября. Но в начале этого месяца 1-ая армейская группа
перешла в наступление. Окружила находящиеся на монгольской территории части
6-ой японской дивизии. В последующих боях эти части были полностью
уничтожены. Японцы не сдавались, а прорваться не смогли. Во-первых, потому,
что не имели приказа на отход с занимаемых позиций. Во-вторых, слишком
велико было численное и техническое превосходство у нас. Но потери мы
понесли огромные, прежде всего из-за неквалифицированности командования.
Кроме того, сказывался характер Георгия Константиновича, который людей
жалеть не умел. Я недолго пробыл у него в армии, но и за это время сумел
заслужить его неприязнь своими докладами Штерну. Человек он жестокий и
мстительный, поэтому в войну я серьезно опасался попасть под его начало.
Бои на Халхин-Голе были описаны довольно серьезно. Работал над этим
большой коллектив офицеров, операторов из штаба фронтовой группы и 1-ой
армейской группы. Я в составе авторского коллектива не был. Поэтому могу
считать свою оценку этого труда объективной.
Труд исключительно деловой. В нем очень хорошо раскрыты недостатки в
подготовке войск и офицерских кадров. Детально описаны и разобраны боевые
действия. В них показано использование родов войск, тыла, недостатки
командования. В нем нет прямых нападок на Жукова и похвал Штерну, но каждый
прочитавший поймет, кто чего стоит. Понял это и Жуков.
Книга писалась сразу же после событий и была представлена в Генштаб.
Там она была прочитана и получила горячее одобрение. Жуков в это время
командовал Киевским Военным Округом. Пока книга ходила по отзывам и
готовилась к печати, Жуков получил назначение начальником Генштаба. Первое,
что он сделал, придя на эту должность, потребовал книгу о Халхин-Голе.
Прочитал от корки до корки и начертал: "Они там не были и ничего не поняли.
В архив". Так книга, вскрывшая на небольшом боевом эпизоде те коренные
пороки в боевой подготовке войск и офицеров, которые выявились и во Второй
мировой войне, оказалась упрятанной от офицерского состава. Ради сохранения
собственного престижа начальники в Советском Союзе готовы на любые подлоги и
обман, на нанесение любого ущерба государству и народу. А система
благоприятствует этому.
16. ДАЛЬНИЙ ВОСТОК
Отгремели бои на Халхин-Голе. Переданы трупы убитых японцев. Их,
полуразложившихся, вывозят за границу и тут же сваливают в кучу, обливают
горючим и сжигают. Пепел раскладывают по урнам. Нам все это хорошо видно.
От солдат страшно пахнет. Я никогда не думал, что трупный запах такой
устойчивый. Он с нами и до Читы доехал. Да и там с полгода напоминал о себе,
мешая есть мясо.
В Чите нас всех разместили в физиотерапевтическом отделении окружного
военного госпиталя на санаторном режиме. Там мы и жили несколько месяцев без
забот и тревог. Потом начали вступать в строй квартиры и начали приезжать
наши семьи. Вот тут-то мы и узнали, как живет Чита. Очереди за хлебом были
такие, что у нас в семье всегда кто-нибудь стоял в очереди. Или жена, или
старшие сыновья. А стоять надо на улице. И зима в Чите страшная. Морозы до
50 Цельсия.
По весне прошел слух - фронтовая группа расформировывается. Потом
уточнилось. Не расформировывается, а реорганизовывается во фронтовое
управление. Создается Дальневосточный фронт в составе четырех армий - 2-й,
15-й, 1-й и 25-й, - с дислокацией управления и штаба в Хабаровске.
Забайкальский Военный Округ и 1-ая армейская группа в Монголии выходили из
состава фронтовой группы и переподчинялись непосредственно Москве.
Переезжали мы в мае 1940 г. Ехали с семьями воинскими эшелонами. Это в
моей жизни был первый столь организованный переезд. Уже в Чите мы знали свои
квартиры в Хабаровске. А приехали мы в другой мир. Мои ребята все забросили
и, раскрыв рты, ходили по магазинам, переполненным хлебом самых
разнообразных сортов, булочками, сдобами, пирожными, тортами. Дальний Восток
был в то время на особо преимущественном снабжении, а Чита на обычном. Да к
тому же перевозки для войск в Монголии нарушили перевозки для нужд
населения, а формирующиеся пополнения для Монголии поедали и без того
ничтожные запасы. Поэтому мои ребята привыкли к Чите лишь к одному сорту
хлеба, к тому, который выдают в очереди. Теперь они буквально объедались
хлебом и хлебо-булочными изделиями.
Наше фронтовое управление размещалось в здании Военного Управления
Амурско-Уссурийского округа царских времен. Здание добротное и удобное для
служебного размещения. Нашему оперативному управлению отвели как бы
специально для него построенный отсек, с охраняемым входом и сейфовой
комнатой. Команда, готовившая здание к нашему приезду, почистила здание от
того, что "ненужно". Причем ненужность определялась очень просто. Считали:
ну зачем и кому нужны царские книги? В результате богатейшая библиотека
округа была буквально разгромлена. Думали: ну кому нужны ротные приказы Бог
знает какой давности? И архив округа растащили и разбросали. А там были
уникальные вещи. Мы, операторы, бросились спасать, что можно еще было
спасти.
Попала к нам в частности книга "Русско-японская война", разработанная и
изданная Генеральным Штабом. Первый том ее вышел в 1906 году, четвертый в
1908-м. Написана красивым языком, фактически правдиво и смело. Эту книгу
читали все. Она ходила из рук в руки. Потом исчезла. Честно скажу, я
пожалел, что не решился устроить это исчезновение в свою пользу.
Попало к нам в отдел и несколько книг ротных приказов. Тоже все
интересно и поучительно. Вот приказ командира стрелковой роты,
дислоцирующейся в Раздольном (недалеко от Владивостока), от сентября 1902
года. В приказе написано: "Фельдфебелю назначить команду из трех вооруженных
солдат для заготовки дров, с одной пилой и двумя топорами. Пилить дубы в три
обхвата и боле. Двум пилить, одному сторожить от зверя". Разве не интересно
узнать, что у самого Раздольного в 1902 году росли дубы в три обхвата и
боле? И зверь меж теми дубами шастал, и был до того смел, что сторожить от
него надо было. Теперь вокруг Раздольного на сотни километров даже
кустарника густого на сыщешь.
В общем, мы познакомились более или менее с Амурско-Уссурийским военным
округом царских времен, но почти ничего не знали о нашем предшественнике -
ОКДВА. В свое время Особая Краснознаменная Дальневосточная Армия имела почти
легендарную славу, а имя ее бессменного командующего маршала Советского
Союза Василия Блюхера пользовалось всенародной любовью. Потом вдруг Блюхер
"оказался врагом народа", был арестован, судим закрытым судом и расстрелян.
Подверглось разгрому и все управление ОКДВА. Из нескольких сот офицеров
управления остались не арестованными только двое. Один из них полковник
Георгий Петрович Котов в мою бытность получил назначение на должность
начальника оперативного Управления Дальневосточного фронта, т. е. стал моим
непосредственным начальником. Пробыл он в этой должности всего несколько
месяцев. Затем уехал на Запад, и след его для меня потерялся.
Второй из уцелевших от арестов 1937-38 годов был полковник Вавилов.
Когда мы прибыли в Хабаровск, он был начальником штаба 2-й Дальневосточной
Армии. С ним мы виделись не часто, но отношения сложились более откровенные,
чем с Котовым. Вавилов был общительнее. Он говорил: "Нас с Котовым спас
Штерн. Блюхер еще не был арестованным, но уже был в немилости и никакими
делами не занимался. Мы бесцельно отсиживались по своим кабинетам, боясь нос
высунуть в безлюдные коридоры и комнаты огромного здания. И тут на должность
начальника штаба ОКДВА прибыл Штерн. Он сразу же пригласил нас обоих и
сделал непосредственными своими помощниками. Он развернул кипучую
деятельность по возрождению штаба. Нам он сказал, чтобы мы ничего не
боялись, что нас он в обиду не даст. Мы ожили, работали, не считаясь ни с
каким временем. Потом начались события на Хасане. Он поехал туда и нас взял
с собой. Прибыл на Хасан и Мехлис. Через него Штерну удалось получить
офицеров для штаба и в войска. Некоторые офицеры в это время были выпущены
из тюрем".
Картину страшного погрома офицерских кадров на Дальнем Востоке наблюдал
и я лично. Почти сразу же после прибытия в Хабаровск Штерн поехал по
войскам. От оперативного отдела Котов послал меня. Уже два года прошло с тех
пор, как прекратились массовые аресты, а командная пирамида восстановлена не
была. Многие должности просто не были заполнены, квалификация не
соответствует. Батальонами командуют офицеры, закончившие училище меньше
года тому назад. И это еще ничего - есть комбаты с образованием курсов
младших лейтенантов и с практическим стажем несколько месяцев командования
взводом и ротой. Да и как можно было быстро заткнуть столь чудовищную брешь.
Я уже говорил о штабе армии, где осталось всего два офицера. В дивизиях было
еще хуже. В дивизии, дислоцированной в том районе, где начались события на
Хасане (40 стрелковая дивизия), были арестованы не только офицеры управления
дивизии и полков, но и командиры батальонов, рот и взводов. На всю дивизию
остался один лейтенант. Его невозможно было назвать даже временно
исполняющим должность командира дивизии. Поэтому командир корпуса полковник
(впоследствии маршал Советского Союза) В.И. Чуйков позвонил этому лейтенанту
по телефону и сказал: "Ну Вы, смотрите там. За все отвечаете до приезда
командира дивизии". А командир дивизии все не ехал. Посылали двух или трех,
но ни один не доехал. Арестовывали либо по пути, либо по приезде в дивизию.
Только когда начались бои на Хасане, приехавший Мехлис назначил командиром
дивизии комбрига Мамонова из своего резерва.
Везде, где мы побывали, чувствовалось, что Штерна уважают и даже любят.
Это верно шло, прежде всего, от того, что с его приездом на Дальний Восток в
1938 году связывалась остановка волны массовых арестов и освобождение ряда
старших офицеров из заключения. Он и действительно был причастен к этому. Он
написал очень смелый доклад Сталину с анализом опасной ситуации, создавшейся
в результате того, что войска Дальнего Востока оказались обезглавленными.
Этот доклад до Сталина дошел. При чем докладывал Берия, который и взял на
себя задачу "выправить положение". Главное, конечно, было не в этом докладе,
а в том, что как раз совершался переход от "ежовщины" к "бериевщине". И в
плане этого перехода кое-что было сделано положительное и на Дальнем
Востоке, где "палку перегнули" особенно сильно. Именно в связи с этим аресты
прекратились и кое-кого выпустили и восстановили в должностях. Это, однако,
не снижает смелости и благородства поступка Штерна. Люди знали об этом
поступке, и рассказы о нем распространялись, привлекая к Штерну симпатии.
Но кроме того Штерн был симпатичен и сам по себе. Высокий, красивый
по-мужски, брюнет, ходил немного клонясь вперед, как это делают
спортсмены-тяжеловесы или борцы. Говорил слегка глуховатым голосом, напирая
на "О". "Узнавал" людей, с которыми когда-либо виделся. Я взял в кавычки
слово узнавал потому, что в ряде случаев ему удавалось "узнавать" благодаря
хорошо им освоенной системе. Он заранее вспоминал и записывал знакомых в той
части, куда ехал. Ну а дальше уже дело адьютанта своевременно предупредить о
появлении знакомца. Но это знали немногие. Положительное его качество - такт
и внимательность к чужим мнениям. За год совместной службы я ни разу не
слышал, чтобы он повысил голос на кого-нибудь, чтобы он кого-то прервал или
отнесся к сказанному как к глупости, хотя говорились, конечно, и глупости.
В Биробиджане его уважали еще и за еврейское происхождение. К вагону
приходили простые еврейские рабочие, служащие, интеллигенты, чтобы
встретиться или хотя бы посмотреть издали на командующего-еврея. Эти люди
приносили и свои нехитрые подарки. Так, с чудесной рыбой амур я познакомился
через такие подарки. Один раз рыбаки притащили огромного живого амура в
лохани с водой. Они прямо вызвали повара и ему вручили, попросив только,
чтобы он сказал "нашему командующему", что это от еврейских рыбаков.
Совсем другим человеком был командарм 2-го ранга, впоследствии маршал
Советского Союза, Иван Степанович Конев - командующий 2-й армией. Быстрый в
решениях и действиях, он не был сдержан и с подчиненными. Я познакомился с
Коневым еще в 1935 или 1936 году. Он тогда командовал 2-й стрелковой
дивизией, дислоцировавшейся в Минске. Там его поведение выглядело вполне
естественно. Когда он в полевых условиях, стоя на какой-нибудь
возвышенности, орал во всю силу своих легких на какого-нибудь растяпу
повозочного: "Ну куда попер! Куда! Вот я тебя!" И грозился кулаком, в этом
не было ничего страшного. Все выглядело вполне естественно, даже если он не
докричавшись бегом устремлялся к виновнику нарушения порядка. Теперь, в
таких высоких чинах и находясь не в поле, а в роскошном начальническом
кабинете, подобное поведение не приличествовало.
На этой почве и у меня произошла стычка с Иваном Степановичем.
Готовилось армейское штабное учение во 2-й армии. Руководителем, как обычно,
был назначен командарм, а разработчиков и в помощь командарму при розыгрыше
прислал штаб фронта. Группу эту возглавлял я. Прихожу с разработкой. Вижу,
Иван Степанович не в духе, чем-то взвинчен, но разворачиваю карты, начинаю
докладывать. Задал раздраженно какой-то вопрос, я ответил. Продолжаю
докладывать. Слушает невнимательно, и вдруг его прорывает: "Да что Вы за
чепуху нагородили!" И пошел, и пошел. Чем больше орет, тем больше
взвинчивается. Я стою, чувствую, долго не выдержу. Отвечу какой-нибудь
грубостью. Чтобы отвлечься, начинаю свертывать карты. Вдруг крик обрывается:
- Что Вы делаете?
- Убираю карты.
- Зачем?
- Я вижу, Вы чем-то расстроены. Я лучше приду, когда Вы успокоетесь.
-- Я уже успокоился. Развертывайте карты.
И мы спокойно обсудили все вопросы.
На следующий день он сам зашел в отведенную мне для работы комнату.
- Петр Григорьевич, Вы меня извините за вчерашнее.
-- Да что Вы, Иван Степанович, с каждым бывает.
С этого дня больше не было ни одного случая бестактности в отношении ко
мне с его стороны. Однако те, кто воевал под его началом, все отмечали его
"шумоватость". Но никто не обвинял его, как, например, Чуйкова, в
оскорбительном поведении. Последний раз я видел Ивана Степановича в 1957
году. Узнал. Очень приветливо разговаривал.
Еще иным был командующий 1-й армией комкор (впоследствии генерал армии)
Попов Маркиан Михайлович. Заядлый спортсмен, стройный, подтянутый,
белокурый, с благородными чертами лица, он выглядел совсем юным. Характер
имел общительный, веселый, то, что называют рубахой-парнем. В любой компании
он был к месту. К людям относился тактично, чутко. В армии его любили - и
офицеры, и солдаты. Ум имел быстрый, логического склада. Но в войну ему не
повезло. Не то, что не было военного счастья на поле боя. Этого счастья
долго ни у кого не было. Не в этом дело. Он был куда более умный
командующий, чем многие другие, но его в кругах, близких к Сталину, а может
просто сам Сталин, недолюбливали. Он дважды был отстранен от командования
фронтом и закончил службу и жизнь под началом самого бездарного, бестактного
и грубого военачальника маршала Советского Союза Василия Ивановича Чуйкова.
Думаю, что это значительно сократило жизнь Маркиану Михайловичу. С ним я
после Дальнего Востока встречался неоднократно. Во время войны служил в
составе войск 2-го Прибалтийского фронта, которым командовал Попов. После
войны, работая в академии им. Фрунзе, часто встречался с Маркианом
Михайловичем как начальником штаба сухопутных войск, в состав которых
входила и наша академия. К этому человеку сохранилось у меня самое большое
уважение. Пусть будет земля ему пухом.
Недолго командовал Штерн созданным им фронтом. Вскоре его отозвали в
Москву, где он был назначен командующим ПВО. В первый день войны, получив
сообщение о немецко-фашистском нападении, он отправился на службу. Больше
жена его не видела. Ее я встретил в санатории Министерства обороны в
Кисловодске в 1956 году. Она только недавно была освобождена из лагеря, где
отбывала срок как "жена замаскированного немца, выполнявшего шпионские
задания абвера". Я не смог сразу ее узнать. Когда я подошел наконец, чтобы
осведомиться, не жена ли это Штерна, она улыбнулась и сказала: "А я Вас
давно узнала, товарищ полковник, но не хотела ставить в неловкое положение.
А вдруг Вы не захотите узнавать". Но этим я, к счастью, никогда не болел.
Еще раньше Штерна, отозвали на Запад Ивана Степановича Конева, Маркиана
Михайловича Попова, Василия Ивановича Чуйкова и еще многих из числа высших
военачальников. На место Штерна прибыл генерал армии Опанасенко Иосиф
Родионович.
17. НАКАНУНЕ
В субботу вечером, 21-го июня 41 года, когда я уже убрал свои бумаги,
"сам себя обыскал", и опечатав сейфы, ожидал прибытия начальника караула для
сдачи под охрану сейфовой комнаты, раздался телефонный звонок. В такое время
этот звук мог нести мне только неприятности. Я подумал: "Ну, наверное,
"накрылся" мой завтрашний выходной". А я уже начал жить им. И у меня
тоскливо стало на душе, когда я снимал трубку. Но оттуда раздался голос
Генерал-Лейтенант Артиллерии Василия Георгиевича Корнилова-Другова, который
моим прямым начальником не являлся и, следовательно, от него вряд ли можно
было ожидать покушения на мой выходной.
- Петр Григорьевич, Вы скоро собираетесь домой? - прозвучал из трубки
его очень приятный голос с мальчишескими интонациями.
- Поджидаю караульного начальника.
- Если не очень торопитесь, может по пути заглянете ко мне?
Мой путь к выходу из штаба и к кабинетам командующего войсками фронта,
начальника штаба и начальника оперативного управления пролегал мимо кабинета
Василия Георгиевича. И я частенько по пути заходил к нему. Любил я послушать
этого, одного из умнейших работников фронтового управления и очень душевного
человека. Нужно сказать, что Иосиф Родионовоч Опанасенко (командующий
войсками фронта) умел подбирать людей. Начальник штаба генерал-полковник
Смородинов Иван Васильевич, его заместитель и мой непосредственный
начальник, начальник оперативного управления генерал-майор Казаковцев
Аркадий Кузьмич, командующий авиацией генерал-полковник авиации Жигарев,
начальник инженерных войск генерал-лейтенант инженерных войск Молев, как и
все другие руководящие работники фронтового управления, люди широкого
военного кругозора, знающие свое дело и инициативные работники.
Но даже на этом, исключительном для тогдашних советских вооруженных сил
фоне, Василий Георгиевич выделялся не только военным кругозором, но и
высокой общей культурой. С ним мог сравниться лишь Аркадий Кузьмич - мой
непосредственный начальник. Недаром они и дружили. Внутренне я не чувствовал
себя равным с ними. И это не потому, что имелось различие в служебном
положении и воинских званиях. Нет, мне просто казалось, что у нас различны
интеллектуальные уровни. Поэтому, хотя меня и тянуло к этим людям, я
обращался к ним лишь в меру служебной необходимости. Напротив, они оба
постоянно подчеркивали расположение ко мне и настойчиво стремились выйти за
рамки чисто служебных отношений. И этот телефонный звонок был явно не
служебного характера.
Когда я зашел в кабинет к Василию Георгиевичу, он поднялся и несколько
смущенно еще раз спросил:
- Петр Григорьевич, Вы действительно, никуда не торопитесь? Только
честно. А то ведь у меня никакого серьезного дела к вам нет. И если вам надо
уйти, не стесняйтесь, уходите.
Я успокоил его, заявив, что у меня нет никаких планов на вечер.
Мы отошли вглубь кабинета и расположились поудобнее в креслах.
Простота в отношениях с подчиненными, веселый нрав, острый ум,
решительность, твердость и настойчивость создали Василию Георгиевичу
непререкаемый авторитет, уважение сослуживцев и любовь подчиненных. О его
твердости и уме легенды складывались.
О новом командующем артиллерии заговорили, и вскоре все знали, что
появился еще один человек, который не боится вступать в спор с самим
Опанасенко и умеет отстоять свое мнение. Таких людей во фронтовом управлении
до него было только двое: генерал-полковник авиации Жигарев и мой
непосредственный начальник генерал-майор Казаковцев А.К. Они завоевали это
право не только смелостью и настойчивостью, но прежде всего умом и
инициативой.
Меня, честно говоря, занимает только один вопрос - обратился ко мне
Василий Георгиевич, когда мы уселись - как там на Западе? Как вы думаете,
будет там война?
- Безусловно!
- Скоро?
-- Завтра!
Мы оба замолчали. Потом я сказал:
- Вы же, конечно, понимаете, что мое завтра не надо воспринимать
буквально.
- Я это понимаю, - в раздумье и с оттенком горечи произнес он.
- Война висит на волоске, - снова заговорил я. - Если решено нападать
на нас, то откладывать некуда. Я считаю, что уже и сейчас начинать
поздновато. Но если начинать, то теперь, не откладывая. Тем более, что
группировка для нападения уже создана. Сводка No 8 совершенно четко дает
наступательную группировку в исходном положении. Да иначе и быть не может.
Гитлеру надо искать выхода из развязанной им войны. У него только два пути:
на Англию или на нас. На Англию может полезть только сумасшедший. Что даст
Гитлеру даже удачная десантная операция? То, что лучшая часть его армии
завязнет на британских островах. И ослабленная Германия останется лицом к
лицу с могучей страной Советов. Нет, если Гитлер хочет продолжать войну, а
он не может ее не продолжать, у него нет мирного выхода из войны, значит, он
должен прежде всего победить Советский Союз. Вот именно поэтому он подтянул
все свои войска к нашим границам. А не для отдыха, как пишется в сообщении
ТАСС. Отдыхать они могли прекрасно во Франции, Бельгии, Дании...
- Вы что же думаете, что наше правительство этого не понимает? А если
понимает, то почему же опубликовано такое успокоительное сообщение ТАСС?
Зачем опровергается возможность немецкого нападения?
- Я думаю, что вы не совсем правильно поняли заявление ТАСС? Это
по-моему, творчество самого Иосифа Виссарионовича. Это его обычная
кавказская хитрость. Он написал с расчетом подтолкнуть Гитлера на действия
против Англии. Заявление ТАСС эзоповским языком говорит: "Мы знаем, что вы
подтянули свои войска к нашим границам и мы готовы достойным образом их
встретить. Но если вы будете умниками и заберете их отсюда, то мы готовы
сделать вид, что не заметили их, когда они находились в опасной близости от
наших границ".
- Дай Бог, чтоб было так. Но у меня от заявления иное впечатление. На
меня оно нагоняет тоску. У меня такое чувство будто авторы не хотят видеть
опасности и прячут голову под крыло.
- А зачем же тогда Разведсводка No 8? Там уже никак голова не под
крылом. Если заявление ТАСС читать, не зная о сводке No 8, то оно на любого
человека произведет такое же впечатление, как и на вас. А если сопоставить
эти два документа, то мне кажется заявлению можно дать мою трактовку.
- Хотелось бы, чтобы было так. Но слишком это мудро. Кто знает
разведсводку No 8? Руководство округов, фронтов, армий. А вооруженные силы в
целом, а весь народ? До них дошло только заявление ТАСС. А оно успокаивает,
настраивает на благодушный лад. Думаю, нехорошо это. Из-за того, чтобы
тактично предупредить Гитлера, ввести в заблуждение всю страну?.. Нехорошо.
Гитлера можно другим путем предупредить, а стране сказать правду... или
ничего не говорить.
Но я не мог согласиться с этим. У меня был другой склад ума. Я не был
обучен критиковать. Я мог лишь объяснять, принимая любое слово партийного
руководства, особенно "великого вождя" за предел мудрости, которую надо было
лишь понять и разъяснить непонимающим. И у меня это получалось. Сомнения,
если даже они и появлялись, я быстро подавлял и находил всему убедительное
обоснование. Так было и с сообщением ТАСС. Беспомощный лепет в моем
объяснении выглядел пределом мудрости. И так я верил в свое объяснение, что
эта убежденность передавалась и моим слушателям. Поколебал я и сомнения
Василия Георгиевича. И как же мне стыдно стало за это, когда я узнал историю
сводки No 8. Прав был Василий Георгиевич, а я лишь себя обманывал в
интересах поддержания веры в "непогрешимого" вождя.
18. РАЗВЕДСВОДКА No 8
Подлинную историю этой разведсводки я узнал лишь в 1966 году.
Как-то мой друг и учитель, российский писатель Алексей Костерин
пригласил меня зайти: "Познакомлю тебя с очень интересным человеком" -
сказал он. Я всегда был рад приглашению Алексея Евграфовича.
Когда я приехал, у Ефграфыча никого из посторонних не было и мы, как
обычно, уселись за чай и разговоры. Алексей был удивительный собеседник.
Любой теме он умел придать увлекательность и, чаще всего, веселый отсвет.
При этом смеялся он заливистым мальчишеским смехом. Такого заразительного
смеха я больше никогда в жизни не слышал.
Я сидел спиной к входной двери и так был увлечен беседой, что не
обратил внимания на стук в дверь и на хозяйское - "войдите"! Поэтому для
меня было полной неожиданностью, когда улыбающийся всем лицом хозяин
произнес: "Ну, вот, а теперь познакомьтесь, однополчане"... Я вскочил и
пораженный уставился на не менее пораженного моего однокурсника по академии
Генерального штаба и сослуживца по Монголии и Дальнему Востоку - Василия
Новобранца. В последний год нашей совместной службы мы были очень дружны.
Алексей Ефграфович, к которому Союз писателей направил Василия со своими
мемуарами, очень быстро понял, что мы хорошо знаем друг друга. И вот свел
нас. И теперь с удовольствием хохотал, глядя на нашу обоюдную растерянность.
Но скоро мы овладели собой. И вот сидим вспоминаем. А затем я получаю от
Василия экземпляр его рукописи мемуаров и до деталей постигаю весь ужас,
творившегося в военной разведке.
До академии Генерального штаба Василий работал в войсковой разведке.
После академии мы оба были назначены на оперативную работу. Работая бок о
бок, подружились. За год до начала войны Василий был отозван в распоряжение
Разведупра Генерального штаба, и вскоре мы узнали о назначении его
начальником информационного управления. Это было прямо-таки
головокружительное повышение.
Правда шло оно в общей струе, так называемых "смелых выдвижений",
которые были рекомендованы самим Сталиным.
Будучи человеком умным, инициативным и мужественным, Василий Новобранец
твердой рукой взял бразды управления разведывательной информацией. И когда
бериевская разведка передала в Политбюро ЦК КПСС и в Генеральный Штаб так
называемую "югославскую схему" группировки немецких войск в Европе, Василий,
внимательно ее изучив, твердо сказал: "Дезо"! (дезинформация).
Докладывая начальнику Разведупра он сказал: "Наша схема базирована на
донесениях нашей агентуры и проверена нашими "маршрутниками" ("маршрутники"
это люди, которые ничего не зная о группировке противника, получают задание
пройти определенным маршрутом и доложить обо всем замеченном по пути). Но и
без этого наша схема определена. Группировка противника ясна. Она ясно
выражена как наступательная. А югославы, мало того, что "не заметили" почти
четверти немецких войск, переместили большую их часть к Атлантическому
океану, раскидав там без всякого смысла, они и у наших границ показывают
немецкие войска на тех местах, где мы знаем, что их нет и расположены они
без оперативного смысла. В своей пояснительной записке югославы объясняют
эту бессмысленность как явный признак того, что немецкие войска отведены
сюда на отдых. Но это детское объяснение. Если бы даже те немецкие войска,
которые показаны у Атлантического океана, действительно готовились, как
утверждают югославы, к десантной операции против Англии, то войска у наших
границ, даже если они пришли сюда на отдых должны располагаться не без
смысла, а в оборонительной группировке. Я не поверю, что в немецком
Генеральном Штабе сидят такие идиоты, которые, планируя наступательную
операцию на Запад, не примут мер для прикрытия своего тыла с востока".
Начальник Главного Разведывательного Управления полностью согласился с
этим. Но в Политбюро его даже не выслушали. Было получено указание
руководствоваться в оценке состава и группировки немецких войск югославской
схемой. Оказывается эта схема понравилась Сталину и он начал
руководствоваться ею. По ней, а не по разведсводке No 8 писалось и
"Заявление ТАСС". Доказывая Василию Георгиевичу "мудрость" заложенную в это
заявление, я оправдывал безмозглость "вождя" и объективное предательство им
Родины. Заявление ТАСС лишило армию злементарной боеготовности и
дезориентировало весь народ, а югославская схема наносила удары по наиболее
знающим, опытным и мужественным работникам высшего руководства вооруженных
сил.
Видимо, чувствуя недоверие к югославской схеме со стороны многих,
Сталин собирает специальное заседание Политбюро, посвященное этой схеме.
Основным докладчиком, защищавшим эту схему, был начальник разведки ведомства
Берия. После нескольких человек, поддержавших докладчика, слово попросил
начальник Главного разведывательного управления Советской Армии
генерал-лейтенант авиации Проскурин. Выступление его, спокойное по форме,
несмотря на несколько злых реплик Сталина и Берия, было убедительным,
всесторонне обоснованным и очень хорошо иллюстрированным. Оно не оставляло
камня на камне от югославской схемы и произвело впечатление даже на
сталинское политбюро. Казалось, заколебался сам Сталин.
Но на следующий день Проскурин был арестован и впоследствии расстрелян.
Начальником Главного разведывательного Управления был назначен
генерал-полковник (впоследствии маршал Советского Союза) Голиков Ф.И. Чуть
раньше генерал армии (впоследствии Маршал Советского Союза Жуков Г.К. сменил
на посту начальника Генерального Штаба генерала армии (впоследствии Маршала
Советского Союза) Мерецкова. И оба эти деятеля начали настойчиво внедрять
полюбившуюся Сталину югославскую схему. Между тем информационное управление
готовило очередную разведывательную сводку. Проект Новобранец доложил
Голикову. Тот оставил проект у себя. Затем отправился с ним к Жукову. По
возвращении вызвал Новобранца. Вернул ему проект, сухо произнес: "Вы так
ничего и не поняли. В основу надо положить схему югославов!"
- Но это же "дезо"!
- Не умничайте. Сам Иосиф Виссарионович верит этой схеме. Выполняйте
то, что вам приказано. Это мой и начальника Генерального штаба приказ.
Василий ушел. Что было ему делать? Вызвать исполнителей и, не глядя им
в глаза, дать приказ переписать "Дезу" и от имени ГРУ направить войскам, как
последние данные разведки? Но это же преступление, которому имени нет. И у
него рождается мысль. Нелегко пойти на такое. Это почти верная смерть. Но и
скрепить своей подписью страшную ложь он тоже не может. Весь следующий день
он в бездействии. Не выходит из кабинета и никого не принимает. Еще день. И
вдруг в самом конце дня телефонный звонок. Генерал-лейтенант танковых войск
(впоследствии маршал бронетанковых войск) Рыбалко, однокашник Василия по
Военной Академии им. М.В. Фрунзе и один из ближайших его друзей, хочет зайти
повидаться перед отъездом по новому назначению. Василий с радостью принимает
его. Теплая, дружеская встреча, сбивчивые радостные разговоры и Василий,
естественно, выкладывает главный свой вопрос. Сообщает и свое решение.
Рассказав, спрашивает:
- Ну, как ты думаешь?
- А ты знаешь, чем это для тебя пахнет? - Вопросом на вопрос ответил
Рыбалко.
- Знаю. Но я хочу знать, как ты поступил бы на моем месте?
- Это нечестно, - посерьезнел Рыбалко, - так ставить вопрос. Мне мой
ответ ничем не угрожает, а тебя он на смерть может толкнуть.
- Нет, ты все же мне скажи, как бы ты поступил на моем месте? Я тебя
знаю, как человека мужественного и честного, и я не хотел бы чтобы ты сейчас
вилял.
- Я не виляю. Я просто не хочу отвечать.
- Нежелание отвечать - это уже ответ. Но мне сейчас хотелось бы слышать
слово друга, которого я люблю. От твоего ответа ничего не зависит. Я
поступлю как наметил, но я хочу слышать как поступил бы ты.
- Ну, что же, слушай. Если бы я был на твоем месте и не растерялся, не
упал духом, если бы мне пришел в голову твой план, я бы его осуществил, чего
бы это мне ни стоило.
- Ну и я не хуже тебя! План свой я выполню. И если мы больше не
увидимся, то при случае скажи, что погиб я за Родину. А сейчас иди, я
приступаю к выполнению плана немедленно.
Рыбалко, горячо простившись, ушел. Новобранец достал из сейфа проект
сводки No 8; экземпляр No 1 положил обратно в сейф, с No 2 возвратился к
столу. Развернул. На первой странице в левом верхнем углу стояло "Утверждаю"
Начальник Генерального Штаба
Жуков Г. К.
Василий взял ручку и перед словом "Начальник" поставил "п/п", что
означало "подлинный подписал". Затем открыл последнюю страницу. На ней, в
конце сводки, стояли две подписи. Верхняя нач. ГРУ Голикова, вторая
начальника информационного управления Новобранца. Василий пристроил "п/п" и
к подписи Голикова, затем решительно расписался на положенном ему месте.
Теперь этот документ для всех в ГРУ приобретал силу подлинника. Своей
подписью он подтверждал не только содержание сводки, но и то, что первый
экземпляр действительно подписан и Жуковым и Голиковым.
Оставалось только пустить документ в ход. Новобранец вызвал начальника
канцелярии.
- Вот сводка No 8. Идет как очень важный и весьма срочный документ.
Передайте сразу же в типографию. По готовности тиража немедленно разослать.
Получение всем подтвердить. Как только будет получено последнее
подтверждение, доложить мне, где бы я ни находился и когда бы это ни
произошло.
Машина заработала. Через несколько дней все сводки достигли своих
адресатов. Срочность доставки, подтверждение о получении привлекли внимание
к сводке и она немедленно попала на стол потребителей. Ее читали. О ней
заговорили: в военных округах, фронтах, армиях. А в Генштабе тем временем
трагедия шла к своему естественному завершению.
Новобранец, получив доклад, что все вручено адресатам, забрал первый
экземпляр и пошел к Голикову. Положил ему на стол, развернутым на последней
странице и спокойно, но твердо попросил: "Подпишите!"
- Что это? - взвился Голиков.
- Это сводка, но править ее поздно. Я сдал в типографию без Вашей
подписи.
-- Изъять из типографии - взвизгнул Голиков.
-- Поздно. Она уже отпечатана.
- Немедленно сюда весь тираж!
- Невозможно. Он уже разослан по адресам.
- Вернуть, - крик оборвался на самой высокой ноте.
- Поздно. Она уже вручена, и я получил все подтверждения о вручении.
Голиков вдруг стих: "Ах, так! - почти шопотом выдавил он из себя. - Вы
еще пожалеете об этом. - И подхватив папку со сводкой, умчался к Жукову.
На следующий день в кабинет к Новобранцу зашел генерал-майор:
- Мне приказано принять у вас дела.
Новобранец позвонил Голикову.
Тот ответил: "Да, сдавайте!"
- А мне?
- Для вас в канцелярии лежит путевка в наш одесский санаторий.
Поезжайте, полечитесь. А там посмотрим, как нас использовать.
Но Василию и так было ясно. Одесский санаторий Главного
Разведывательного Управления (ГРУ) был негласным домом предварительного
заключения. Об этом в ГРУ все хорошо знали. Те из разведчиков, кому
предстоял арест, посылались в этот "санаторий" и там через два-три дня,
иногда через неделю, подвергались аресту. Василий рассказывал: "Не надо было
большой наблюдательности, чтобы увидеть, что в Одессу я ехал под надежной
охраной. Собственно они даже и не прятались. Ехали в одном со мною купе. Я и
их двое. Вторая пара в соседнем купе. Два места у тех, и одно место в моем
купе свободны, хотя билетов на станциях не продают: "свободных мест нет".
В первый же день я обошел всю территорию "санатория". Надежно ограждена
и бдительно охраняется. Не убежишь. Да и куда, собственно, бежать? И зачем?
Это тем более невозможно, когда вины за собою не чувствуешь. В "санатории"
я, кажется, один. Никого не встретил до конца дня. И в столовой был один.
Моя дорожная охрана тоже исчезла, после того, как "санаторская" эмка взяла
меня с поезда. На душе пакостно. Проскользнула мысль: "Могут, ведь, уже
сегодня ночью забрать. И куда повезут? Или прикончат здесь? Удобных мест в
"санатории" хватает. А может и брать не будут. Просто из-за очередного куста
пустят пулю в затылок. Никто даже выстрела не услышит. И никто не узнает.
Жену я волновать не хотел. Сказал: "Срочная командировка". Значит и она не
догадается. Нет, догадается. Ведь перестанут мое жалование доставлять. И из
военного дома предложат выехать. Так и ходил я по "санаторному" парку изо
дня в день со своими, ой какими невеселыми мыслями.
На четвертый день проснулся от грохота бомбежки. Разрывы были не очень
близко. Прикинул - со стороны военного аэродрома, "Война" - пронеслась
мысль. Схватился, быстро оделся. Открываю дверь. Прямо передо мной морда.
- Вы куда?
- На телеграф!
- У нас свой есть.
- Проводите!
- У меня нет указаний.
- Сейчас не до указаний. Вы что, не понимаете - война!
- Какая война? - растерянно лепечет "морда".
- А вы что думаете, это вам теща приветы шлет? - тычу я пальцем в
направлении грохота разрывов авиабомб. - Ведите меня на телеграф!
"Морда" покоряется. Торопливо ведет меня по переходам и, наконец,
приводит в аппаратную. Дежурный офицер-связист вежливо приподнялся. Он тоже
встревожен звуками разрывов и без возражений принимает мою телеграмму,
которую я написал тут же. Вот ее текст (на имя Голикова): "Прохлаждаться в
санатории, когда идет война, считаю преступлением. Прошу назначить на любую
должность в действующую армию".
Выступление Молотова в 12 часов дня подтвердило то, в чем я и так был
уверен: "Война началась".
Во второй половине дня прибыл и ответ на мою телеграмму: "Назначаетесь
начальником разведки 6-й Армии Киевского особого военного округа.
Командующий армией генерал -лейтенант Мужиченко. Выехать немедленно.
Голиков".
"Выехать немедленно" - легко сказать. А на чем? И куда? Где искать эту
несчастную шестую в неразберихе начавшейся войны? "Но мне везло" - говорит
Василий. - На третий день я уже был в армии.
Все это он описал в своих мемуарах, которые, однако, света не увидели.
Да и увидят ли? Экземпляр, который Вася подарил мне со своей дарственной
надписью изъят КГБ. Другой экземпляр попал туда же вместе с костеринским
литературным архивом. Остальные два экземпляра изъяты у самого автора.
Не знаю, удастся ли ему еще раз проделать огромный груд воссоздания
мемуаров и найти издателя или хотя бы хранителя до более благоприятных
времен. Я во всяком случае не хочу пытаться дать краткое переложение этих
мемуаров. Я хочу только показать, как "власть трудящихся" поступает с
наиболее преданными сынами Родины. Человек, который шел на смерть ради того,
чтобы сообщить правду об опасности, нависшей над страной, брошен в пучину
войны с расчетом на то, чтоб живым он не вышел из нее.
Что происходит дальше, сообщаю только конспективно. Армия ведет
упорнейшие бои, поэтому отстает от быстрее отступающих соседей и попадает в
окружение. Прорывается, но снова окружена. Снова прорывается. Но боеприпасов
нет, горючего нет, продовольствия тоже нет. И остатки армии мелкими отрядами
пытаются пробиться через занятую врагом территорию к своим. Одним из таких
отрядов командует Василий Новобранец. Непрерывные бои, походы без сна и
отдыха и отряд тает.
В конце концов он с еще одним бойцом пытается пройти на юг, к Одессе
(на восток дороги плотно перекрыты), но попадает в плен. Приговаривается к
расстрелу, но бежит из-под расстрела. Тяжело заболевает, часто теряет
сознание, но упорно двигается. Теперь уже на север, в Полтавщину, в село,
где живет семья жены. И добирается до села, незаметно проникает в родную
хату и падает без сознания, в бреду.
Постепенно его отхаживают. Температура исчезла, но слабость не
позволяет двинуться дальше. И здесь кто-то открывает присутствие в доме
Стешенко советского офицера и сообщает немцам. И его, слабого, еле
двигающегося, забирают немцы и местные полицаи.
И когда вели его до местной комендатуры, он мучился над одним вопросом,
как ему назваться? Назваться своей фамилией - нельзя. Немцы настойчиво ищут
советских разведчиков. Списки последних имеются во всех комендатурах, и они,
как только обнаружат разведчика, направляют его в органы немецкой разведки.
А этого Новобранец боится больше всего. Начальник Информационного управления
ГРУ - это "дичь" слишком крупная и абвер несомненно ухватится за него, а это
не сулит ничего хорошего.
Но нельзя дать и вымышленную фамилию. В селе наверняка знают его
настоящее имя. И он избирает камуфляж. Он припоминает, что последний раз он
был с женой в селе летом 1939 года в звании майора. Значит, если он
назовется майором сельские это подтвердят, а разведчик Новобранец у немцев
несомненно идет подполковником. И второе, он назовется двойной фамилией:
жены и своей. Он станет Стешенко-Новобранец. Против этого сельские тоже вряд
ли возразят. Двойные фамилии и в селах теперь принимают, а село все знает,
что фамилия его жены Стешенко. Почему он называет себя Стешенко-Новобранец,
а не наоборот? Это уже в расчете на немецкую скрупулезность. Найти в списках
разведчика подполковника Новобранца под личиной майора хозяйственной службы
Стешенко - это не для рядового немецкого офицера. Привесок к "Стешенко"
"Новобранец" для этого офицера не может иметь значения.
Расчет был верный. За почти четыре годы пребывания в плену немцы ни
разу не заподозрили майора хозяйственной службы Стешенко-Новобранца в том,
что он разведчик, подполковник Новобранец. Но кроме опасности, что немцы
обнаружат его, существовала другая опасность. Мог непроизвольно выдать
кто-нибудь из старых знакомых при неожиданной встрече в лагере или на этапе.
Это заставляло быть всегда настороже. И как только видел он вновь
появившееся знакомое лицо, то еще издали кричал: "майор Стешенко-Новобранец
- выдающийся хозяйственник приветствует вас. И никто не подвел его. Все
сразу принимали Стешенко и забывали о Новобранце.
Годы плена Василий провел как постоянный, активный участник
Сопротивления. За это его переводили из лагеря в лагерь, все ужесточая
режим. Последний год он находился в лагере с особо жестоким режимом в
Норвегии. Здесь он тоже создал и возглавил подполье. Сумел связаться и с
норвежским Сопротивлением. С его помощью организовал восстание в лагере.
Охрану интернировали, а оружием, захваченным у охраны, вооружили
военнопленных. Был создан первый советский батальон, который и пошел на
освобождение других лагерей. По мере выполнения этой задачи силы росли:
организовался полк, затем дивизия и, наконец, армия, которая и довершила,
совместно с норвежскими силами Сопротивления, освобождение всей страны, еще
до капитуляции Германии. После чего разместилась гарнизонами по стране.
Командующий армией Василий Новобранец ввел в армии строгую дисциплину,
благодаря чему с населением установились самые дружеские отношения. Сам
Василий пользовался огромным авторитетом у руководителей норвежского
сопротивления. С большим уважением относился к нему и возвратившийся в
страну король Хокон.
Беспокоило Василия только поведение Советского правительства. Он не
знал, что отвечать своим бойцам и офицерам, когда они спрашивали при
встрече: "Ну, как там Родина? Одобряет действия?" Что мог сказать Василий?
Он сразу же после успешного начала восстания предпринял буквально
героические меры, чтобы установить связь со страной. И это ему, наконец,
удалось. Но в ответ на обстоятельные доклады о положении в Норвегии от
Советского командования не поступало никаких указаний. Даже слова поощрения
не было слышно оттуда. Выделенная советским командованием радиостанция
ограничивалась получением донесений из Норвегии и запросом различных
сведений, главным образом, разведывательного характера.
Но вот война закончилась. Германия подписала акт капитуляции, подписана
"Декларация о поражении Германии", а самочинно созданная из советских
военнопленных армия стоит в Норвегии, не зная, что ей делать. Не получая
ответа на свои телеграммы, Новобранец решает просить короля Хокона, чтобы он
обратился к советскому правительству, по поводу эвакуации советских
военнопленных из Норвегии. Король с радостью согласился сделать это и
написал соответствующее письмо. Ответа на это письмо не последовало, но
вскоре прибыла советская военная миссия во главе с генерал-майором Петром
Ратовым.
Петр Ратов мой и Василия однокашник по Академии Генерального штаба. Со
мной он был и в одной группе, а с Василием был близок еще и как с
разведчиком. Поэтому с глазу на глаз они были друг для друга просто Петя и
Вася. Естественно, что Василий немедленно отправился к Ратову. Тот принял
его по-дружески. Но когда зашел разговор о сроках эвакуации, Ратов только
руками развел: "Не имею никаких указаний на сей счет". Но дальнейшее
показало, что указания какие-то были. Ратов, как бы между прочим, задал
вопрос: "А что у тебя за народ в армии?" И некоторое время спустя: "А зачем
ты держишь армию под ружьем? Говорите об эвакуации военнопленных, а какие же
это военнопленные, когда они вооружены, по-военному организованы и обучены,
дисциплинированы. Это военная сила, а для чего она?"
- У меня сложилось впечатление, - говорил мне Василий, что Петра именно
потому и прислали, что он мой приятель. Кто-то в Советском Союзе боится моей
армии. И я повез Ратова по гарнизонам, чтобы он убедился, что это не
заговорщики, а обычные советские люди, истосковавшиеся по родному дому и
мечтающие только о нем. Ратов дал о нас благоприятную информацию, и
несколько раз повторял ее. Но прошло еще почти три месяца, прежде чем за
нами пришли корабли.
На погрузку все шли радостно-возбужденные. На членов корабельной
команды смотрели чуть ли не как на посланцев неба. И были, естественно,
поражены, столкнувшись с отчужденными взглядами, официальным, если не
враждебным отношением офицеров и матросов. Особенно же неприятно поразило
присутствие на кораблях сухопутных солдат и офицеров. Эти вели себя куда
хуже моряков. Это были скорее лагерные охранники, чем солдаты. Они и вели
себя как охрана.
Все оружие в пирамиды! Ничего из оружия при себе не оставлять! И
ощупывали выходящих из пирамиды не только взглядом, но и руками.
Все это не могло воодушевить воинов, рвавшихся на Родину. Настроение
упало. Темные предчувствия навалились на людей. Офицеров отделили от солдат.
Василий был изолирован в отдельной каюте, напоминавшей скорее одиночку
тюрьмы, чем корабельную каюту. Предчувствия, наверно, так навалились на
людей, что они не выдержали. Примерно на полпути от Осло до Ленинграда
солдаты решительно потребовали показать им меня и офицеров. Возмущение,
видимо, было настолько сильным, что капитан попросил Василия пойти к
солдатам и успокоить их.
- И хотя у меня самого, - говорил он, - кошки скребли на душе, я
вынужден был успокоить солдат. Ибо к чему могла привести вспышка возмущения?
Только к гибели всех. - Но это было не худшее выступление перед солдатами.
Более отвратительную роль мне предстояло еще сыграть. Когда мы прибыли к
месту разгрузки, мне предложили сказать солдатам, что сразу домой их
отпустить не могут, что они должны пройти через карантинные лагеря. Власти
должны убедиться, что в их ряды не затесались шпионы, диверсанты, изменники
Родины. Я должен был призвать их к покорности своей судьбе. И я это сделал.
А потом со слезами на глазах стоял у трапа и смотрел, как гордых и
мужественных людей этих прогоняли к машинам, по коридору, образованному
рычащими овчарками и вооруженными людьми, никогда не бывавшими в бою и не
видевшими врага в глаза. Затем увезли и меня. "Проверять" не шпион ли я, не
диверсант, или изменник родины. Без малого 10 лет страшнейших северных
лагерей. И опять ему повезло. Случай помог выбраться оттуда и еще раз одеть
военную форму, честь которой он берег всегда.
Итоги событий, связанных с разведсводкой No 8 можно подвести на том
самом пункте, с которого ее автор отправился в Советский Концентрационный
лагерь. Это был его конец. Спасти от смерти могло только чудо. В данном
случае оно произошло. Но оно не закономерно. Логика вела только к могиле.
Итак. Над страной висит грозная опасность. Те, кому народ доверил свою
защиту, молчат об этой опасности. Но нашелся человек, который закричал. И
его крик был услышан и это спасло миллионы жизней. Но те, кто должен был
поднять тревогу и не сделал этого, набросились на него и кинули в пучину
войны, рассчитывая на его гибель. Сами же они благоденствовали. На костях и
крови миллионов они заработали не только высокое положение, но славу и
почести. А тот, кто кричал тревогу? Если бы он не кричал, то был бы рядом, а
может и впереди тех носителей почестей и славы. Ведь он умнее и смелее их. A
так как он нарушил законы бандитской шайки, то теперь вышел из войны
измочаленным, изломанным и с клеймом изменника Родины (все пленные, согласно
Сталину, изменники Родины). Но и такой он им опасен. Ведь придет же время,
когда спросят - "а как же так получилось, что нападение врага оказалось
внезапным"? Такое время еще пока не настало, но опасность уже была. И вот,
когда она возникла, то Голиков и Жуков оба вспомнили про разведсводку No 8.
Мы, дескать, предупреждали, но Сталин...
Вот для такого времени и нужно было, чтобы опасный свидетель молчал.
Пока живы были Сталин и его ближайшие холуи, места в жизни таким, как
Новобранец не было. Но, как я уже сказал, ему снова повезло. Во-первых, умер
Сталин, во-вторых, в 1954 году из Норвегии приехала рабочая делегация и в ее
составе несколько человек из руководства норвежского сопротивления, лично
знавших Василия. Вот они-то и потребовали встречи с ним. Притом потребовали
не у какого-то десятистепенного чиновника, а непосредственно у председателя
Совета министров СССР, во время приема у него.
Тут-то и свершилось чудо. За два дня Василия специальным самолетом
доставили в Москву, восстановили в армии, присвоили воинское звание
полковника, и устроили встречу с его норвежскими друзьями. Подарок,
достойный Санта-Клауса.
19. ВОЙНА НАЧАЛАСЬ
Толкаясь и обгоняя друг друга, мы мчались вверх по широкой лестнице
дома высшего начальствующего состава Управления Дальневосточного фронта. Я с
четырехлетним Витей на плечах, перемахивая сразу через две ступеньки,
стремился первым достичь второго этажа. Однако двое старших добежали до
квартиры раньше. Шестилетний Георгий, подбежав к двери, застучал в нее
ногами и кулачками. Двенадцатилетний Анатолий нажимал кнопку звонка. Однако,
когда дверь приоткрылась, я изловчился отодвинуть мальчиков и очутился в
квартире первым. Ребята зашумели: "Неправильно! Неправильно! Мы первые
прибежали к дверям".
Я только намерился раскрыть рот, чтобы, продолжая игру, начатую перед
входом в дом, "доказывать", что первые вбежали в квартиру мы с Витей, но
взгляд мой неожиданно натолкнулся на взгляд жены, и я не смог заговорить.
Взгляд, полный страха, горя, и растерянности потряс меня, и я молча смотрел
на нее, ожидая какого-то страшного сообщения.
Замерли и дети, с недоумением поглядывая то на меня, то на мать. И она
заговорила: "Петя, война!"
- Откуда ты взяла? - спросил я недоверчиво, хотя внутренний голос уже
произнес: "Правда".
- Только что выступал Молотов.
Я взглянул на часы. Было 19.30 местного времени. Значит в Москве 12.30.
Не меньше семи часов идут бои, - невольно полумал я.
- Чемодан! - приказал я Анатолию и одновременно начал снимать с себя
гражданскую одежду, одевать полевую форму.
Прекрасный летний день, которым мы только что жили, оторвался и улетел
куда-то в даль, почти в небытие. С самого утра мы находились на пляже, на
правом берегу Амура. Переезд на корабле через эту могучую реку, игры на
пляже, купание, буфеты, а главное чувство полной свободы и радость общения с
детьми, что у меня не так часто бывало, оставили неизгладимое впечатление.
Должность заместителя начальника оперативного управления штаба фронта не так
много предоставляет подобных дней. Выходных практически нет. Этот день я
заранее "выбил" себе у начальства. Лето шло, а я никак не мог выполнить свое
обещание сыновьям - съездить с ними на Амур. И я взмолился: "Дайте мне день
22-го июня для сыновей. Ведь 23-го мне ехать на Барановский полигон готовить
большое показное учение. Не заметишь как лето пролетит". И мне разрешили. И
был день. Чудесный день. Мой день, с моими сыновьями. Больше таких дней в
моей жизни не было. И как же ужасно он закончился.
Быстро переодеваясь, я задавал жене вопросы.
- Что говорил Молотов?
- Немецко-фашистские войска вероломно нарушив договор на рассвете 22
июня перешли рубежи нашей Родины.
- А еще?
- Немецкая авиация бомбила Одессу, Киев, Смоленск, Ригу...
- А еще?
- Вроде бы больше ничего.
- А про нашу авиацию что-нибудь говорил?
- По моему ничего.
Я уже был одет. Взял из рук старшего сына свой мобилизационный
чемоданчик и помчался в штаб фронта.
У дверей штаба меня обогнал командующий артиллерией фронта
генерал-лейтенант артиллерии Василий Георгиевич Корнилов-Другов. Проходя
мимо, он пожал мне руку и невесело пошутил: "Теперь я буду знать, что Вы
неискренний человек - говорили, что не буквально, а выходит буквально".
Вбегая к себе в управление, я, разумеется, приятных сюрпризов не ждал.
Встретил меня, только что назначенный дежурным по управлению один из
направленцев оперативного Управления фронта - мой подчиненный подполковник
Андрей Алейников. Он был из числа тех, кто одновременно со мной по окончании
Академии Генерального Штаба были направлены в Монголию, в связи с боевыми
действиями против японцев на реке Халхин-Гол, а по окончании этих боев
получили назначение на Дальний Восток.
- Что известно о войне на Западе? - с ходу спросил я.
- Выступал Молотов...
- А что имеется из Генерального штаба?
- Ничего!
- Запросили!?
- Да!
- А обстановка у нас на границе?
- Пока спокойно. Никаких передвижений на сопредельной территории не
наблюдается. Наши войска приведены в состояние повышенной боевой готовности.
- Вы сами речь Молотова слышали? Расскажите!
Андрей сообщил мне то же, что я слышал от жены. И по мере того, как шел
рассказ во мне нарастало возмущение. Когда он закончил, я задал ему тот же
вопрос, который задавал и жене: "А что он говорил о действиях нашей
авиации?" Последовал ответ, которого я больше всего страшился - "Ничего!" И
хотя я от жены уже слышал это, ответ буквально убил меня. До этого я думал,
что жена, как человек невоенный, могла не обратить на это внимания, даже
упустить целые фразы. Теперь я знал точно: о нашей авиации Молотов не
говорил. Ему нечего было сказать о ее действиях. Она была внезапно накрыта
бомбовыми ударами врага на своих аэродромах.
Услышав такой ответ я обессиленно опустился на стул: "Прошляпили! - с
отчаянием проговорил я. - Теперь будем воевать без авиации. Вот тебе и
"мудрая политика". Домудровались".
- Ну, откуда ты взял, что без авиации?
- Мне вроде неудобно объяснять тебе это. Мы же в одной Академии
учились. Ну, и практика. Вспомни, как начинали немцы в Польше, Франции,
Норвегии. Везде они начинают с удара по авиации, уничтожают ее и затем
беспрепятственно громят наземные войска. Не надо быть очень мудрым, чтобы
понимать это и принять меры, чтобы отбить подобную попытку, если она будет
предпринята против нас. А наше Верховное Главнокомандование не позаботилось
об этом, и вот вся наша Западная группировка военно-воздушных сил
разгромлена.
- Но Молотов ничего не говорил об этом. Он сказал, что немецкая авиация
бомбила Одессу, Киев, Смоленск, Ригу. Но он ничего не говорил о бомбежке
наших аэродромов.
- Он-то не говорил. Да нам-то головы даны не для того, чтобы форменную
фуражку носить, а военные знания не для того, чтобы в ранец складывать. Как
военным нам должно быть ясно, что ни один идиот не начинает войну с бомбежки
городов. Авиацию, авиацию надо уничтожать прежде всего. Только после этого
можно заняться сухопутными войсками, а затем и население попугать бомбежками
городов и колонн беженцев.
Андрей пытался что-то возразить, но времени на дискуссии у меня не
было, да и собеседник он был малоинтересный. Общекультурный уровень
невысокий, ввиду чего и военные знания у него были формальные, заученные.
Неспособность к анализу, к собственным выводам, при большой склонности к
позерству и зазнайству, к переоценке собственной личности, не воодушевляли
на разговоры с ним. Неприятен он был и внешне. Высокий ростом, он ходил
вытянувшись, гордо неся голову, но выглядело это неестественно и даже
смешно. О таком в народе говорят: "как будто аршин проглотил". Смотрел он на
всех свысока - и в подлинном и в переносном смысле - говорил, как оракул,
изрекающий истины в первой инстанции. Его внешний вид привлекал к себе
внимание тех, кто видел его впервые. Один из моих добрых знакомых,
приехавший в штаб фронта зайдя ко мне в кабинет, спросил: "Послушай, что это
там у вас за подполковник, двигается, как будто собственный бюст уронить
боится. На людей смотрит как на нестоящие внимания существа". Я сразу понял
о ком он говорит, но попросил показать мне того подполковника. Убедился,
речь шла об Алейникове.
Сейчас он также свысока, хотя ростом я не ниже его, уничтожающе смотрел
на меня. Убеждать его не было смысла, а дела требовали меня. Уходя, я
сказал: "Запросите еще Москву об обстановке. Если через час ничего не будет,
попросите к аппарату Шевченко (направленец Дальнего Востока). Я поговорю с
ним. Ведь война уже идет не менее девяти часов".
- Откуда вы это взяли? В речи Молотова время перехода немецких войск
через границу не указано.
- Это и так ясно. Посчитайте на досуге! - закончил я разговор.
Затем дела захватили меня. Ввод в действие плана прикрытия занял все
мое время и мысли. И я забыл о разговоре с Алейниковым. Часа в два ночи или
немного позже я закончил свои дела и, дав некоторые указания дежурному,
простился с ним и пошел домой. Кстати, из Моск-вы от Генерального штаба так
никаких указаний и сообщений и не поступило. Разговор с полковником Шевченко
тоже ничего не дал. Он сказал, что ничего не может добавить к тому, что
сообщил Молотов в своем выступлении по радио.
- Но ведь после выступления прошло немало времени. Да и вообще
выступление политического деятеля не может заменить военную сводку. Шевченко
миролюбиво ответил: "Ну, что я тебе скажу? Идут бои по всему фронту".
- Ну хотя бы скажи, имеют ли немцы территориальный успех и каковы
потери нашей авиации?
- Ничего больше я тебе сказать не могу. Через несколько часов будет
оперативная сводка, из нее все и узнаете.
- Оперативная сводка - срочный документ, и оперативную информацию
заменить не может.
- Не умничай и не учи меня. Разговор заканчиваю.
Впоследствии этот разговор тоже был использован против меня, но
Шевченко здесь не при чем. Просто разговоры по прямому проводу фиксируются и
остаются в делах управления.
Дверь в квартиру я открывал потихоньку, чтобы не беспокоить сон семьи.
Но дверь открылась, и я увидел жену. Взгляд ее был встревожен. Не ожидая
моих вопросов, она произнесла: "Два раза приходил сын Л., сказал, что его
отец просил тебя зайти к нему на квартиру, - во сколько бы ты ни вернулся
домой. Он будет тебя ждать".
Л. - один из высших партийных руководителей Управления Дальневосточного
фронта. У нас с ним, с первой встречи, установились отношения взаимного
доверия и симпатии.
Л. жил в том же доме, в соседнем подъезде и на том же этаже, что и я. Я
быстро добежал до его квартиры и, чтобы не тревожить всех, я не стал
пользоваться звонком, а легонько постучал в дверь. Она тут же открылась. На
пороге стоял Л. Молча он указал мне на дверь в его кабинет, которая была
открыта. Войдя в кабинет, он плотно прикрыл двери и сразу же, шопотом, задал
вопрос:
- С Алейниковым сегодня говорил?
- Да!
-- О чем?
Я рассказал, ничего не скрывая.
- Ну, вот что! Запомни! Я тебя не видел, мы с тобой не говорили, я тебе
ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и рассказывать, что
угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в мудрости Сталина, то и
я тебе ничем помочь не смогу.
- Я имени Сталина не называл. .
- Это не имеет значения. Мудрый у нас только один человек. Поэтому о
мудрости в том тоне, о котором говорит Алейников ты вообще не говорил.
- Но это же неправда. Я говорил.
- Ну, мне тебя уговаривать не пристало. Я тебя не видел, мы с тобой не
говорили, я тебе ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и
рассказывать что угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в
мудрости Сталина, я тебе ничем помочь не смогу.
Повторив эту, уже произнесенную в начале нашего разговора тираду, он
добавил:
- И запомни - речь идет не о партийном билете, а о твоей голове. Утром
тебя пригласят в назначенную мной партийно-следственную комиссию. Не забудь,
когда к ним придешь, что ты не знаешь, зачем тебя вызвали.
Спать в эту ночь я уже не смог. Утром началось партийное расследование.
И я "легко" доказал, что в мудрости "мудрейшего из мудрых" не сомневался,
что речь шла о военном командовании, которое проморгало подготовку
гитлеровского нападения. Расследование шло долго, в нескольких инстанциях. И
каждый раз приходилось повторять эту ложь. Совесть моя протестовала, но ум
говорил, что Л. прав. Ум я удовлетворял, оставляя совесть в самом дальнем
уголке души, откуда она и попискивала каждый раз, когда приходилось
повторять мой вариант разговора с Алейниковым. И вот... мастер человек
находить пути успокоения травмированной совести. На очередном "рассмотрении"
мне особенно остро не захотелось повторять свою ложь и я заявил: "Я осудил
свои взгляды высказанные в разговоре с Алейниковым. Считаю эти взгляды
вредными, особенно в условиях начавшейся войны, когда каждый коммунист
обязан укреплять доверие народа к руководству партии, правительству,
командованию Вооруженных сил. Повторение этих ошибочных взглядов может
нанести лишь вред, посеять сомнения в народе.
Члены комиссии опешили и... прервали заседание. Когда собрались снова,
отношение ко мне резко изменилось. Оказалось, что это был самый
замечательный ход с моей стороны. Высшее политическое начальство фронта,
когда комиссия доложила какой я финт выкинул, спохватилось: "Да ведь мы,
действительно, распространяем политически вредные взгляды".
Дальше все пошло быстро. У нас в Управлении мой вопрос не ставился.
Комиссия, расследовавшая мое дело, возглавлялась комиссаром штаба
полковником Булатовым Анатолием Петровичем. Поэтому в более низкую инстанцию
материал не мог пойти. Меня разбирали в партбюро штаба и после на общем
партийном собрании всего фронтового управления. Заседание партбюро ничем
особым примечательно не было. Меня покритиковали примерно в одних
выражениях: "Григоренко - коммунист с большим стажем, партийно просвещенный,
участвовал в борьбе партии со всеми уклонистами и вдруг сам допускает такую
грубую ошибку, за которую следовало бы исключить из партии, но учитывая его
чистосердечное раскаяние, прошлую его положительную работу в комсомоле и
партии, а также положительную партийную и служебные характеристики,
ограничиться... "Выступили все члены партбюро. Политическое дело... никто не
смел промолчать. Решили: "Объявить строгий выговор с предупреждением, с
занесением в учетную карточку".
Меня наш разговор с Алейниковым в первый день войны преследовал очень
долго, а может именно он и был той поворотной точкой, от которой мой путь
пошел в другом направлении, совсем не в том, по которому вела меня юношеская
мечта о светлом будущем. Всю войну я прошел на генеральских (иногда
полковничьих) должностях, но оставался подполковником. Только случайно,
благодаря вмешательству Мехлиса, почти в конце войны (2-го февраля 1945
года), получил звание полковника. Этот разговор столкнул меня и с Брежневым
в конце 1944 года. Его же мне припомнили, когда я в 1961 году выступил
против культа Хрущева.
20. ДАЛЬНЕВОСТОЧНЫЙ ФРОНТ 1941-43 г.г.
Как я уже упоминал, за несколько месяцев до начала войны командующим
Дальневосточного Фронта был назначен генерал армии Опанасенко, Иосиф
Родионович. Даже внешностью своей он был нам неприятен, не говоря уж о том,
что за ним и впереди него шла слава самодура и человека малообразованного,
неумного. По внешности он был как бы топором вырублен из ствола дуба.
Могучая, но какая-то неотесанная фигура, грубые черты лица, голос громкий и
хрипловатый, и в разговоре с большинством имеет какой-то издевательский
оттенок. Когда ругается, выражений не выбирает, как правило, делает это в
оскорбительном тоне и с употреблением бранных слов. И еще одно - несдержан.
Может быстро придти в бешенство, и тогда виновник пощады не жди. И хуже
всего, что это состояние наблюдаемо. Вдруг из-под воротника кителя шея
начинает краснеть, эта краснота быстро распространяется вверх - краснеет вся
шея, подбородок, щеки, уши, лоб. Даже глаза наливаются кровью.
В общем, все мы были не в восторге от смены командующего. Однако очень
скоро те, кто стоял ближе к Опанасенко, убедились, что идущая за ним слава
во многом ни на чем не основана. Прежде всего мы скоро отметили колоссальный
природный ум этого человека. Да, он не образован, но много читает и,
главное, способен оценить предложения своих подчиненных, отобрать то, что в
данных условиях наиболее целесообразно. Во-вторых, он смел. Если считает
что-то целесообразным, то решает и делает, принимая всю ответственность на
себя. Никогда не свалит вину на исполнителей, не поставит под удар
подчиненного. Если считает кого-то из них виновным, то накажет сам. Ни
министру, ни трибуналу на расправу не дает. Я мог бы еще много хорошего
сказать о нем, но лучше перейдем к примерам.
Почти одновременно с Опанасенко приехало много работников высшего звена
фронтового управления, которые были отобраны самим Опанасенко. Все это люди
умные, что само по себе говорит в пользу Опанасенко. Чем-то он ведь привлек.
Прибыл и новый начальник оперативного управления генерал майор Казаковцев
Аркадий Кузьмич. Георгий Петрович Котов как только передал ему оперплан,
уехал к новому месту службы - в Украину. О передаче оперплана устно и
письменно доложили начальнику штаба, а затем командующему. Опанасенко сразу
же пожелал лично ознакомиться с оперпланом. Начали с плана прикрытия.
Докладывал я, т.к. был ответственен за эту часть оперплана. Казаковцев стоял
рядом. По мере доклада Опанасенко бросал отдельные реплики, высказывал
суждения. Когда я начал докладывать о расположении фронтовых резервов,
Опанасенко сказал: "Правильно! Отсюда удобнее всего маневрировать. Создастся
угроза здесь, мы сюда свои резервы, - и он повел рукой на юг. - А создастся
здесь, сманеврируем сюда", - двинул он руку на Запад. Казаковцев, который
молчал, когда рука Опанасенко двигалась на юг, теперь спокойно, как о чем-то
незначительном, бросил: "Сманеврируем, если японцы позволят".
- Как это? - насторожился Опанасенко.
- А так. На этой железной дороге 52 малых туннеля и больших моста.
Стоит хоть один из них взорвать, и никуда мы ничего не повезем.
- Перейдем на автотранспорт. По грунту сманеврируем.
- Не выйдет. Нет грунтовки, параллельной железной дороге.
У Опанасенко над воротником появилась красная полоска, которая быстро
поползла вверх. С красным лицом, с налитыми кровью глазами он рявкнул: "Как
же так! Кричали: Дальний Восток - крепость! Дальний Восток - на замке! А
оказывается, сидим здесь, как в мышеловке!" Он побежал к телефону, поднял
трубку: "Молева ко мне немедленно!"
Через несколько минут вбежал встревоженный начальник инженеров фронта
генерал-лейтенант инженерных войск Молев.
- Молев! Тебе известно, что от Хабаровска до Куйбышевки нет шоссейной
дороги?
- Известно.
- Так что же ты молчишь? Или думаешь, что японцы тебе построят! Короче
говоря, месяц на подготовку, четыре месяца на строительство. А ты, -
Опанасенко повернулся ко мне, - 1 сентября садишься в газик и едешь в
Куйбышевку-Восточную. Оттуда мне позвони. Не доедешь, то, Молев, я не
завидую твоей судьбе. А список тех, кто виновен, что дорога не построена
имей в кармане. Это твою судьбу не облегчит, но не так скучно будет там,
куда я тебя загоню. Но если ты по серьезному меня поймешь, то вот тебе мой
совет. Определи всех, кто может участвовать в строительстве - воинские части
и местное население - всем им нарежь участки и установи сроки. Что нужно для
стройки, составь заявку. Все дам. И веди строгий контроль. У меня на столе
каждый день должна быть сводка выполнения плана. И отдельно - список не
выполнивших план.
1 сентября 1941 года я приехал на газике из Хабаровска в
Куйбышевку-Восточную и позвонил Опанасенко. На спидометре у меня добавилось
946 километров. Я видел, что сделано, и в начале и в конце этой дороги
поставил бы бюсты Опанасенко. Любой более образованный человек остановился
бы перед трудностью задачи. Опанасенко же видел только необходимость и искал
пути достижения цели, борясь с трудностями и не останавливаясь перед ними. В
связи с этой дорогой легенда о его самодурстве пополнилась новыми фактами.
За время стройки двух секретарей райкомов он сдал в солдаты, что
впоследствии было использовано против него, как доказательство его
диктаторских замашек.
Когда он принял командование, дорожная сеть, особенно в Приморье, была
уже относительно развита. Но части дислоцировались не на дорогах. А
подъездные пути шоссированы не были. Поэтому в распутицу во многие части
можно было пробраться только на лошадях. Опанасенко загонял легковую в самую
грязь подъездных путей, бросал ее там, а на другой уезжал, заявив во
всеуслышание: "К таким разгильдяям я не ездок". Затем вызывал командира
части к себе. Слухи о жестоких взысканиях, о снятии с должностей и
понижениях в званиях быстро распространились по частям. Везде бросили все и
занялись строительством подъездных путей. За какой-нибудь месяц во все
городки вели прекрасные шоссе, а сами городки - улицы, технические парки,
хозяйственные дворы были загравированы, а кое-где и заасфальтированы. Не
самодурство было все это. До сего времени невозможно было в распутицу выйти
из городков по тревоге. Теперь же - в любое время года и суток выходи и в
бой. Вообще же дороги были слабостью Опанасенко. Сознаюсь, я - генштабист -
теоретически понимал значение дорог, но так их чувствовать, так заботиться о
них, как Опанасенко, не мог. Только Опанасенко привил нам всем,
дальневосточникам, подлинное уважение к дорогам. Время его командования
Дальневосточным фронтом, с основанием можно назвать эпохой дорожного
строительства и отличного содержания построенных дорог.
Не таким был и грозным, как казалось, этот командующий. Его страшные
приказы о снятиях, понижении в должности и звании были известны всем. Но
мало кто знал, что ни один из наказанных не был забыт. Проходило некоторое
время. Опанасенко вызывал наказанного, давал достойное назначение и
устанавливал испытательный срок: "Сам буду смотреть, справишься, все
забудем, и в личное дело приказ не попадет. Не справишься, пеняй на себя!" И
я не знаю случая, чтобы человек не исправлялся.
И все же основания для обвинения Опанасенко в самодурстве несомненно
были. С началом войны командующим фронтами было предоставлено право
присваивать воинские звания до капитана включительно. Вскоре после того, как
это право было получено, на Дальний Восток приехала на гастроли Тамара
Ханум. На первом ее концерте присутствовало все фронтовое управление. После
концерта Опанасенко устроил для артистов прием. На приеме, как водится,
выпили. И то ли под влиянием винных паров, то ли благодаря женским чарам
Ханум, Опанасенко присвоил ей звание капитана и преподнес погоны и военный
костюм. Приказ писался на следующий день. Начальник штаба Иван Васильевич
Смородинов - штабник до мозга костей и тонкий дипломат, попробовал было
оформить все вчерашнее "хитрой грамотой" о том, что Тамара - "капитан" в
своем ансамбле, но Опанасенко на него так рыкнул, что он сразу ушел в кусты
и единственно, что отстоял, что приказ подпишет не первым, как обычно, а
последним, после командующего и члена Военного Совета. Видимо Иван
Васильевич рассчитывал, что член Военного Совета такой приказ не подпишет.
Но Яковлев беспрекословно подписал. Однако Смородинов, как выяснилось
впоследствии, свою подпись так и не поставил и доложил об этом факте
начальнику Генерального Штаба. Месяца через два, когда Сталин пришел
несколько в себя от первых поражений на фронте и от собственного испуга, он
приказ отменил. При чем Опанасенко отделался указанием на "неправильное
использование предоставленных прав". Яковлев же был отстранен от должности
члена военного совета "за беспринципность".
Начало войны по-особому высветлило облик Опанасенко. Не могу сейчас
утверждать в какой день от начала войны, но несомненно в самом начале ее,
пришло распоряжение отгрузить немедленно на Запад весь мобзапас вооружения и
боеприпасов. Смородинов, который долгое время был руководящим мобработником
генштаба, возмутился: "Какой же дурак отбирает оружие у одного фронта для
другого. Мы же не тыловой округ, мы в любую минуту можем вступить в бой.
Надо идти к Опанасенко. Только его одного "там" могут послушать".
Как только Опанасенко понял, в чем дело, он не стал слушать дальнейших
объяснений. Голова его быстро налилась кровью, и он рыкнул:
- Да вы что! Там разгром. Вы поймите, разгром! А мы будем что-то свое
частное доказывать? Немедленно начать отгрузку! Вы, - обратился он к
начальнику тыла, - головой отвечаете за быстроту отгрузки. Мобилизовать весь
железнодорожный подвижной состав и с курьерской скоростью выбрасывать за
пределы фронта. Грузить день и ночь. Доносить о погрузке и отправке каждого
эшелона в центр и мне лично".
Так впервые у нас на ДВК прозвучало слово РАЗГРОМ. В этой честной
правде отличие Опанасенко от тех, кто информировал нас из Генштаба. Я
написал "информировал", но это неправда. Нас по сути все время пытались
дезинформировать. Не указывали, какой картой пользуются составители
оперсводок. Указывая линию фронта, перечисляли наиболее незаметные пункты.
Брали, например, небольшое селеньице рядом с крупным городом или даже
высоту. А это сельцо или высота на картах разных масштабов названы
(обозначены) по разному. И вот расстилаем карты всех масштабов, и один
читает, а все остальные операторы лазят по картам. И не находим. Да разве же
догадаешься, что составитель вместо большого отданного противнику города,
называет высоту под городом. Помню одну высоту так и не нашли. Вызываю по
прямому проводу направленца ДВК, спрашиваю, где? Отвечает - не знаю, ищите!
- Так и пошли докладывать Опанасенко. Говорим, вот не нашли высоту. Он
снимает ВЧ", вызывает того же направленца (полковника Шевченко): "Где
такая-то высота?" Лицо Опанасенко мрачнеет. Он кладет трубку: "Высота!..
Вильно сдали". Вернулись мы от Опанасенко и сразу же нашли эту высоту на
100-тысячной карте. На всех других она не показана. Вот такие ребусы мы и
решали каждодневно.
Но мы могли решать. Мы не воевали. У тех же, кто на фронте, этого
времени не было. Да и квалификация у операторов там не наша. Значит,
оперсводки генштаба они вообше не расшифровывают и не знают, что происходит
на всех других участках фронта. Для этого и затеяна эта шарада. Лживый
общественный строй не смог не лгать и на войне. И лгал с привычным
лицемерием. И сводка написана, и послана, и истинное положение в сводке
дано, да только никто этого не прочитает и истину не узнает. Тем более, что
каждый раз надо искать по всей карте. Писалось так, что не поймешь:
наступают, обороняются или бегут наши войска. Писалось, например, так:
"Сокрушительными ударами войска (такой-то группировки) нанесли серьезные
потери противнику и, отбросив его, передовые подразделения ведут бои на
рубеже..." Естественно, что прочитав такое, начинаешь искать этот рубеж
впереди вчерашнего рубежа. Потом уже начинаешь и позади, но где-то вблизи.
Потом находишь где-то в 40-60 км. сзади. А некоторые армии, которые мы
называли марафонскими, за сутки умудрялись отойти на 100 и более километров.
Мы, разумеется, понимали, что этих армий уже фактически нет, что рубеж,
который нам указан, занят какими-то тыловыми подразделениями, или вообще
никем не занят, но только известно, что там, пока что, нет немцев. Как
близки мы были к истине, свидетельствует генерал Штеменко в своих мемуарах.
Он пишет, что офицеры оперуправления Генштаба, готовя оперсводку,
обзванивали колхозы, спрашивая, не пришли ли к ним немцы.
Мы понимали губительность такой информации, но опять первым высказался
Опанасенко. Просмотрев карту очередной оперсводки Генштаба, он задумчиво
сказал: "Значит, воюют все только за себя. Что у соседей, что на других
направлениях, никто не знает". Это была правда.
Но Опанасенко не был пассивным критиком, брюзжалой. Он должен был
действовать. И он начал. Первая мысль, которая ему пришла - отобрать из
частей учебные винтовки, пулеметы, минометы и орудия и привести их в
боеспособное состояние. Но начальник вооружения доложил, что учебные
винтовки, пулеметы, неисправные орудия и минометы, а также оружие устаревших
конструкций и иностранных марок имеются в значительных количествах на
складах. С этого и началось военное производство на Дальнем Востоке.
Опанасенко, назначенный к этому времени представителем Совета Труда и
Обороны и Ставки Верховного Главнокомандования на Дальнем Востоке, взялся
железной рукой организовывать это производство. Ему как представителю Ставки
и СТО были подчинены крайкомы партии, крайисполкомы, предприятия всех
наркоматов и уполномоченный НКВД по Дальнему Востоку Гоглидзе. И Опанасенко
полностью использовал свою власть.
Первым делом начали превращать учебные винтовки в боевые. Их оказалось
на складах свыше 300000. Открыли мастерскую, которая стала заваривать
отверстия, просверленные в казенниках винтовок. Затем открылось
орудийно-ремонтное и реставрационное производство, начали изготавливать
новые минометы, наладили производство: телефонных аппаратов, радиостанций
"РБ", начался выпуск артиллерийских снарядов и мин. Таким образом, в случае
мобразвертывания мы могли хоть частично вооружить новые формирования. Но и
Москва опомнилась. Вспомнила об опасности, грозящей Дальнему Востоку. Не
забрав и половины нашего мобзапаса, она приостановила дальнейшую отгрузку.
Но зато от нас потребовали оружие и боеприпасы вместе с воинами. Пришло
распоряжение немедленно отправить восемь полностью укомплектованных и
вооруженных дивизий на Москву. Темпы отправки были столь высокими, что
войска из лагерей уходили на станции погрузки по тревоге. При этом часть
людей, находившихся вне части, к погрузке не поспевали, в некоторых частях
был некомплект вооружения и транспорта. Москва же требовала полного
укомплектования, а Опанасенко был не тот человек, который мог допустить
нарушение приказа. Поэтому была организована проверочно-выпускная станция -
Куйбышевка-Восточная - резиденция штаба 2-й армии. На этой станции был
создан резерв всех средств вооружения, транспорта, средств тяги, солдат и
офицеров. Командиры убывающих дивизий и полков через начальников эшелонов и
специально назначенных офицеров проверяли наличие некомплекта в каждом
эшелоне. По телеграфу это сообщалось во вторую армию. Там все недостающее
подавалось в соответствующие эшелоны. Персонально ответственен за это перед
Опанасенко был начальник штаба армии. Каждый эшелон с проверочно-выпускной
станции должен был выходить и выходил фактически в полном комплекте.
С одной из уходящих дивизий (с 78 сд) едва не уехал и я. Командир этой
дивизии полковник (впоследствии генерал армии) Афанасий Павлантьевич
Белобородов один из наиболее культурных и военно-грамотных командиров
дивизий пользовался особой симпатией Опанасенко. И вот теперь зашел
проститься с ним. Я находился в это время в приемной, а у Опанасенко кто-то
уже был. Поэтому мы, поздоровавшись, уселись рядом с Белобородовым
поговорить. Афанасий Павлантьевич сказал: "Хочу напомнить Иосифу
Родионовичу, чтоб не забыл в Куйбышевке подсадить ко мне начштаба. Мой же
уехал на дивизию, а начальник первого отделения слабоват". У меня мелькнула
мысль, и я сказал:
- Попроси меня. Иосиф Родионович тебя любит и согласится. Попроси!
- Ты это серьезно? Действительно поедешь? С должности зам. нач.
оперупра на начальника штаба?
- А что? Мне надо в войска. А то, что я буду по большим штабам!
- Если серьезно, попрошу.
Вскоре его вызвали в кабинет, а некоторое время спустя позвали и меня.
- Серьезно хочешь в войска? - спросил Опанасенко.
- И в войска, и на фронт.
- Ну тогда собирайся, получай предписание и догоняй.
- А мне собираться нечего. Мой чемодан собран. Взять в руку и ехать.
Если не задержат с предписанием, то я хотел бы ехать вместе с Афанасием
Павлантьевичем.
Я заехал на квартиру, взял чемодан, подержал в руках фигуру
спортсменки, потом сунул и ее в чемодан. Семьи не было. Отправлена в
эвакуацию на Алтай. Оставил соседу ключи с записочкой и вышел. Белобородов
ждал в машине. Два дня мы еще пробыли в Хабаровске и я успел полностью
включиться в работу штаба. Потом пошел и наш эшелон. Уезжая, жалел, что не
смог проститься с Казаковцевым. Он отправлял эшелоны из Приморья.
В Куйбышевку прибыли часов в 5 вечера. Я только собрался выйти поискать
начальника штаба 2-й армии, как Вавилов сам вошел в вагон, за ним следовал
майор (я уже был подполковник).
- Ну, где твои вещички? - улыбаясь, спросил Вавилов. - Вот смену тебе
привел. Твое начальство не хочет с тобой расставаться. Аркадий Кузьмич такой
шум устроил, что Иосиф Родионович даже сам звонил: "Смотрите, не пропустите
Григоренко". Так бесславно закончился мой первый поход на фронт.
Возвратился я в Хабаровск злой и недобро настроенный против
Казаковцева.
Когда я вошел в кабинет, он сидел, что-то писал: "Садитесь!" - буркнул
он своим ровным глухим голосом, слегка кивнув головой. Я сел. Через
некоторое время он отодвинул бумагу, положил ручку, поднял взгляд на меня.
- Ну что, сердитесь? Не дал Вам совершить героические подвиги во Славу
Родины? Еще успеете совершить. Войне этой только, только начало. Вы же не
Анатолий Петрович (Булатов - комиссар штаба). Это он собирается отступать в
Маньчжурию и оттуда продолжать войну за коммунизм. А Вы знаете историю. И Вы
прекрасно понимаете, что немец идет пока что по инорусским землям. Войдет в
Россию - застрянет. Я не знаю, будут ли русские воевать за коммунизм, но
Россию они не отдадут. На России Гитлер себе также сломает шею, как сломал
Наполеон. Куда же Вы торопитесь? Повремените. Придет и Ваш черед. Те, кто
сейчас воюют, только почву унавоживают. Они выносят на себе главную тяжесть
войны. Основная их масса гибнет, а слава и ордена достанутся тем, кто
кончать войну будет.
- А я не хочу ни славы, ни орденов. Я хочу защищать свою Родину.
- А смерти Вы хотите?
- Во всяком случае я к ней готов.
- А вот я не готов... к Вашей смерти. Вы занимаете очень важную
должность. И Вы на месте. От нашей с Вами работы зависит, вступят ли японцы
в войну на стороне Гитлера против нас. Если вступят, наше дело безнадежное,
и Ваши подвиги на Западе пойдут "псу под хвост". Здесь Вы нужны персонально,
как личность, а там на Ваше место, Вы сами это видели, можно назначить
любого майора. Но что мне Вас уговаривать. Если у Вас не хватит ума, чтобы
все понять самому, то есть приказ: Вы зам.нач. оперупра и обязаны
подчиниться этому. Ну, а после работы заходите ужинать. Это уже не мой
приказ, а жены. А жен не слушать нельзя.
Я так и не узнал, как воздействовал Казаковцев на Опанасенко, но факт
этот показывает, что "непоколебимый" Опанасенко может иногда и отступать.
И еще одну прекрасную черту Опанасенко узнал я вскоре. Ни у кого не
спрашивая, Опанасенко на месте убывших дивизий начал формировать новые
дивизии. Была объявлена всеобщая мобилизация всех возрастов до 55 лет
включительно. Но этого все равно было недостаточно. И Опанасенко приказал
прокуратуре проверить дела лагерников и всех, кого можно, освободить и
направить в войска. Меня он послал в Магадан с приказом - лично
некоронованному царю Магаданского края Никишову, организовать проверку
лагерей и максимально возможное количество заключенных освободить и
направить во Владивосток. Маленький, довольно противного вида, мозглявый
полковничек, приняв меня в богатом кабинете дома с колоннами, странно
контрастировавшего с пустынной местностью и лагерными вышками, начал читать
мне лекцию о Магадане, о том, что здесь не держат маловажных преступников, и
что он, если нависнет угроза, прикажет всех перестрелять, а оружие в руки
никому не даст. Я не очень вежливо перебил его, сказав что выполняю
поручение представителя Ставки Верховного Главнокомандования и СТО, и что у
полковника есть его приказ, на который он обязан дать ответ. Полковник,
который в течение всего разговора ни разу не снял папаху, по-видимому
полагая, что она делает его выше и внушительнее, откозырял мне и сказал, что
ответ он подготовит. Что он написал, я так никогда и не узнал. Знаю только,
что Опанасенко вызывал Гоглидзе и долго с ним говорил. И еще знаю от Аркадия
Кузьмича, что из-за этой поездки или из-за другой - я еще ездил в Оху на
Сахалин, где на базе ремонтной мастерской бурового оборудования создавалось
военное производство. Или же на основе обеих поездок, но я стал предметом
разговора между Сталиным и Опанасенко. Опанасенко заранее знал, когда будет
разговор и приглашал кое-кого из должностных лиц. Во время одного из таких
разговоров, на котором присутствовал и Аркадий Кузьмич, он услышал, как
Опанасенко сказал:
- Григоренко? Есть такой, Иосиф Виссарионович. Затем он внимательно
что-то выслушал и заговорил снова:
- Иосиф Виссарионович, все это вымысел. Мои подчиненные, если едут по
моему поручению, то выполняют мои указания самым точным образом. Григоренко
тоже выполнял мои указания, и за то, что он сделал, несу ответственность я
один.
Затем снова, после паузы:
- Нет, нет, Иосиф Виссарионович, проверять нечего. Я уже проверял.
Григоренко прекрасно выполнил мое поручение. Вот же сволочи, - сказал он,
положив трубку, - наплели такое, что только под расстрел.
Очевидно, если б Опанасенко повел себя по другому, не писать бы мне
этих воспоминаний.
Война ускорила течение времени. Дела и события наваливались с такой
скоростью, что казавшееся очень важным еще вчера, погребалось под грузом
сегодняшнего и уходило в небытие. Только вчера мое партийное дело дамокловым
мечом нависало надо мной, а сегодня ушло так далеко, что и не вспоминается.
Дел, дел - невпроворот. Одних организационных, сверхважных, хватило бы даже
на удвоенный состав управления. Сейчас шла сверхсрочная отправка восьми
дивизий на спасение Москвы. Потом приказали отправить еще 4, потом по одной,
по две отправили еще 6. Всего 18 дивизий, из общего числа 19, входивших в
состав фронта. Не отправлена только одна 40-ая, да и то, видимо, потому, что
вынимать ее из Посьета было очень трудно. Вместо каждой отправляемой на
фронт Опанасенко приказывал формировать на том же месте второочередную. За
эти формирования Опанасенко тоже заслуживает памятника. Ведь все
формирования он вел по собственной инициативе и на собственную
ответственность, при неодобрительном отношении ряда ближайших своих
помощников и при полной безучастности и даже иронии центра. Центр знал о
формированиях, но был убежден, что формировать что-либо на Дальнем Востоке,
без помощи центра невозможно: людей нет, вооружения нет, транспорта нет и
вообще ничего нет. Поэтому центр, зная об организационных потугах
Дальневосточного фронта, делал вид, что ему об этом ничего не известно.
Пусть, мол, поиграются там в мобилизацию. Но Опанасенко все нашел. Провел
мобилизацию всех возрастов до 55 лет. Основательно пообчистил лагеря,
имевшие выход к шоссейным или железным дорогам. Даже из Магадана получил
какое-то количество призывного контингента, в том числе офицеров. Таким
образом, вопрос с людьми был решен. Здесь не место подробно рассказывать как
решались вопросы вооружения, транспорта. Что-то за счет развернувшегося
местного военного производства, что-то подбрасывал и центр: лошадей из
Монголии, артиллерию и транспорт из Сибири. Позднее стали присылать даже
пополнение из Средней Азии. Правда, это была условная помощь, поскольку
присылалось совершенно небоепригодное пополнение взамен хорошо обученных
солдат - дальневосточников - отправляeмых по требованию Москвы маршевыми
батальонами на фронт В общем, несмотря на совершенно невероятные трудности,
взамен всех ушедших, были сформированы второочередные Их было сформировано
даже больше на 2 или 3. Когда новые формирования стали реальностью, у
генштаба, наконец, "прорезался голос". Были утверждены и получили номера все
вновь сформированные дивизии. Причем центр настолько уверовал в серьезность
новых формирований, что забрал в Действующую армию еще 4 дивизии, уже из
числа второочередных.
Таким образом, за время с июля 1941-го по июнь 1942-го года Дальний
Восток отправил в Действующую армию 22 стрелковые дивизии и несколько
десятков тысяч маршевого пополнения. Теперь мы знаем уже, что в течение
первого года войны между японцами и немцами шла серьезная перепалка.
Немецкая разведка утверждала, что советы "из под носа" японцев уводят
дивизии и перебрасывают их на Запад. Японская же разведка настаивала на том,
что ни одна советская дивизия не покинула своих мест дислокации. Трудно даже
представить как развернулись бы события на Дальнем Востоке, если бы там
командовал человек-исполнитель. Он бы отправил все войска, как того и
требовала Москва и ничего бы не сформировал, поскольку самовольные
формирования запрещены категорически. Одной оставшейся дивизией, тремя
штабами армий и одним штабом фронта, даже вместе с пограничниками, не только
оборонять, но и наблюдать огромной протяженности границу Дальнего Востока
невозможно. Опанасенко проявил в этом деле государственный ум и большое
мужество. Принцип - "не оставлять пустого места там, где дислоцировалась
отправленная дивизия", не только укрепил обороноспособность фронта, но и
явился прекрасным способом маскировки, признанным впоследствии и генштабом.
Когда забрали последние 4 дивизии, (уже второочередные), генштаб, не имея
сил и средств на создание такого же числа новых (третьеочередных) дивизий,
приказал сформировать взамен каждой из них по стрелковой бригаде. Среди этих
четырех бригад была и Хабаровская - 18-я отдельная стрелковая бригада. Меня
назначили командиром этой бригады.
Где-то в конце января 1943-го года было проведено большое двухстороннее
учение с войсками. Темами для сторон были: 1) наступление на Хабаровск и 2)
оборона Хабаровска. Руководил учением сам Опанасенко.
Мне после разбора этих учений Опанасенко написал отличнейшую
характеристику. Я стал перспективным работником для Дальнего Востока и меня
с группой других офицеров отправили на стажировку в Действующую Армию.
В Москву прибыли мы 21 марта 1943-го года. Меня сразу же потянуло хотя
бы взглянуть на тот дом, где жила единственная женщина, которую я так и не
смог забыть. По слухам она будто вышла замуж... и я от этого похода
отказался. На следующий день моей решимости не хватило. Человек всегда ищет
себе оправданий. Вот я и думал: "Еду ведь не к теще на блины... на фронт. На
стажировку, конечно, а не на постоянно. Но фронт есть фронт. Ни пуля, ни
снаряд не разбираются, где тут идет стажер, а где кадровый фронтовик. И если
мне придется умереть, я никогда себе не прощу того, что мог ее видеть и не
видел".
Подагитировав таким образом сам себя, я после работы над картами и
документами в Генштабе, отправился на Хамовнический плац. Мысль о том, что я
иду только на дом взглянуть, была напрочь забыта, когда я увидел этот самый
дом. С замирающим сердцем поднялся на третий этаж. Дверь открыла мать Зины -
Александра Васильевна. Встретила очень тепло.
- Раздевайтесь. Зина сейчас придет.
Я разделся. По-приятельски поздоровался с отцом Зины, Михаилом
Ивановичем. Внимательно осмотрелся и явно не ощутил присутствия в этом доме
другого мужчины, кроме Михаила Ивановича. Вскоре пришла Зинаида. Мы дружески
обнялись, радуясь встрече. Казалось странным, что не виделись четыре года.
Спустя некоторое время Зинаида смутившись сказала: "Мне надо ехать на
вокзал встретить жениха. Я выхожу замуж, кстати он тоже Петр". Я как бы
окаменел. Задохнулся. Затем формой приказа сказал: "Женой будешь моей -
пойди и скажи ему". Зина задумалась, долго молчала, и как-то посветлев тихо
сказала: "Да будет так". Пока она ходила, трудно передать мое состояние.
Мне казалось я не могу дышать.
Зина вернулась быстро. Легкой походкой подошла, обняла и сказала:
- Ну что же, пойдем рядом. Выезжай на фронт и знай, что я жду тебя.
Жду. Улыбнувшись добавила:
- Никаких женихов больше не будет. Сам виноват, долго раздумывал. С
праздничным чувством, переполнявшим грудь, поехал я и на фронт. Да и там все
время что-то светлое и радостное шло со мной, хотя обстановка к радости не
очень располагала.
Сначала мы объехали некоторые участки фронта, встречались и говорили с
опытными боевыми командирами. Из этой поездки особенно запомнилась беседа с
командармом 16, тогда генерал-лейтенантом Иваном Христофоровичем Баграмяном.
Встреча с Баграмяном происходила как раз в период самой большой моды на
него. Его армия совершила прорыв позиционной обороны немцев под Жиздрой. Шел
большой шум, как о новом достижении в осуществлении прорыва. Иван
Христофорович встретил нас у входа в свой полевой кабинет. Поздоровался со
всеми. Когда подошел я, он еле заметно, поприветствовал меня взглядом. Затем
начался его рассказ, вопросы. Заняло это часа полтора - два. Когда мы
поднялись уходить, Иван Христофорович сделал мне знак остаться. С остальными
раскланялся:
-- Встретимся за обедом.
Когда все вышли он пригласил меня сесть поближе.
- Спасибо, что от вопросов воздержался. Честно говори, я твоих вопросов
боялся. Ты-то ведь понимаешь, что порох я не открывал.
- Ясно. ПУ-36, (Полевой Устав 1936 года).
- Правильно. Но, ведь, если бы я сказал, что желаю наступать,
руководствуясь ПУ-36, то очень просто заработал бы "по шапке", а так как я
при обосновании операции писал: опыт войны показал, что на каждый эшелон
обороны надо иметь эшелон наступающих войск, то мне все поддакивали.
- А вы что думаете, никто не догадывается?
- Да нет! Я прекрасно понимаю, что все опытные командиры, кто
по-серьезному учился, подлог раскусят сразу, но против не пойдут. Всем
надоели эти легонькие, неустойчивые цепочки и они, под любым соусом примут
незаконно отброшенную, основательную тактику прорыва. Ну что делать этими
цепочками, напоровшись на основательную оборону?! Тут сколько не маневрируй,
а рвать надо. А чтобы рвать, надо глубоко эшелонировать войска.
В общем, Иван Баграмян оказался хитрее своих коллег. Он сумел
возвратить военному искусству, под видом новых открытий, отобранный и
подсуммированный боевой опыт многих лет, превращенный поколениями военных
ученых, в стройную теорию, которая была уничтожена жестоким тираном вместе с
создателями этой теории. Тем самым Иван Христофорович указал путь, на
который встали многие, а потом и все. Сначала молча использовали старые
уставы, наставления, инструкции, потом начали упоминать их в болeе тесном
кругу, а затем начали и официально ссылаться.
После "экскурсии" по войскам, нас разослали по должностям. Меня
назначили дублером командира 202 стрелковой дивизии. Это была довольно
сложная ситуация. С одной стороны, в указаниях о моей стажировке было
распоряжение передать управление дивизией в мои руки, дать мне возможность
приобрести опыт командования дивизией в боевой обстановке, а с другой
стороны, основной командир дивизии не освобождался от ответственности за
дивизию. Поэтому все подчиненные слушали дублера и одновременно поглядывали
на командира дивизии. Но мы с ним сумели найти общий язык. Когда надо было
принимать ответственное решение, я сам согласовывал его с основным комдивом.
И у нас за весь месяц стажировки не было ни одного недоразумения. Большую
половину срока стажировки дивизия стояла в обороне. Потом перешла в
наступление. Ну, а если быть точным, то в преследование, т.к. противник сам
начал отвод своих войск. Но т.к. отходил он не торопясь, (за неделю мы
продвинулись на 30-40 км), то эти действия можно было назвать и
наступлением. Дивизией командовал генерал-майор Поплавский и знакомство с
ним, по-моему, было наиболее достопримечательным событием моей стажировки.
В 1935-ом году, то есть на год позже меня, Поплавский закончил
академию. Был участником "счастливого" выпуска - присутствовал при
произнесении Сталиным его знаменитой речи "Кадры решают все". Послушавши эту
речь, он и попал с ходу в руки "кадров". Им заинтересовался отдел кадров.
При том, конкретным вопросом, - не поляк ли он.
- Нет, - говорит Поплавский, - среди моих родственников поляков нет.
- А почему же у тебя фамилия кончается на "ий".
- Я не знаю, дорогие товарищи, не знаю! Но "дорогие товарищи" не верят
"не помнящим своего происхождения". Поэтому "изучают" его дальше и дальше,
но не находя ничего подозрительного, "на всякий случай", увольняют из армии,
без мотивировки. Ну, а раз из армии уволили, то партийная организация не
может же допустить такого беспорядка, чтоб уволенный попал в гражданские
условия с партийным билетом (армия не доверяет, а партия будет доверять?!
Непорядок!). И его исключают из партии за сокрытие своего польского
происхождения. Это увольнение и последующее за ним исключение из партии,
очевидно, и спасли его. Как раз наиболее массовые аресты Поплавский пережил
не в своей обычной среде, а там, где его не знали. К тому же, он был занят
только тем, что добивался восстановления в партии. И добился, наконец.
Партколлегия ЦК признала, что одного только "ий" на кончике фамилии
недостаточно для того, чтобы быть поляком. Как минимум, надо хотя бы уметь
говорить по-польски. И его восстановили. В партии. А так как это был уже
38-ой год, когда ряды командных кадров поредели настолько, что кое где даже
из тюрем выпускать стали, то Поплавского за одно и в армии восстановили.
Согласились и с тем, что он не поляк, и что не шпион. Снова началась его
нормальная служба. Начав войну командиром полка, в звании подполковника, он
принимал меня на стажировку в апреле 43-го года в должности командира
дивизии, в звании генерал-майора. Так бы и продолжать ему службу, но
беспокойный "ий" снова вмешался.
После того, как Андерс увел свою армию, состоящую из настоящих поляков,
в Иран, пришлось подбирать всяческие "ий". И Поплавский снова был признан
поляком, по теперь уже вполне нашим - положительным поляком. И он был
направлен в 1-ую польскую армию и там дослужился до генерала армии. Может, и
до сих пор служил бы верой и правдой Народной Польше, но полякам почему-то
пришла на ум та же самая мысль, которая приходила в свое время и
Поплавскому, что одного только "ий" явно не достаточно, чтобы быть поляком.
И таким "полякам" как Рокоссовский и Поплавский пришлось прекратить свою
"полезную" деятельность в Польше и вернуться в Россию, где они и жили до тех
пор.
В Москву я летел, как на крыльях. Правда, недолго я там пробыл, но это
были счастлиейшие дни в моей жизни. 23 марта Зинаида стала моей женой. Под
впечатлением этого счастья проделал и обратный путь на Дальний Восток. Тем
более, что жена позаботилась о поддержании этого настроения в пути. Она
заготовила письма на каждый день дороги и дала одному из моих спутников,
чтобы он каждый день вручал их мне. И хотя я понял после первого же письма,
что они будут ежедневно, но нарушать игру не захотел и не требовал от
"почтальона" письма наперед. На каждое письмо я отвечал. Время от времени
посылал телеграммы.
Снова встретились мы с Зиной через два месяца. Она приехала на Дальний
Восток. И здесь у нас было немало счастливых дней и часов. Были, конечно, и
тяжкие годины. Но радость и счастье всегда запоминаются лучше.
Наш маленький домик на могучем Амуре в городке бригады оставил по себе
самые теплые воспоминания. Великолепная Уссури, на которой был лагерь
бригады, на всю жизнь запомнится широким разливом вод и прогулками на
быстроходном катере. Хорошо было полежать после купанья в прохладной воде,
на мелком уссурийском песочке. Правда и гнус донимал, но мы были молоды и
счастливы своей любовью. И этого никакой гнус отнять у нас не мог.
Зина не только отдыхала. Сразу по приезде, она подала заявление в
армию. Сдала экзамен по программе медсестры, и была аттестована в звании
старшего сержанта с назначением на работу в медчасть бригады. И так она
рядом со мной стала военнослужащей.
Но небо не может быть всегда безоблачным. Молнией разнеслась весть, что
СТО "освободил" Опанасенко от всех его должностей - командующего,
уполномоченного СТО и ставки Верховного Главнокомандования. Неделю не
показывался Иосиф Родионович. Потом сел в свой вагон и отбыл, не
попрощавшись и не дождавшись нового командующего - генерала армии Пуркаева.
Самое главное, что особенно потрясло Опанасенко, это то, что решение о нем
пришло письменно, и что Сталин не захотел разговаривать с ним.
Впоследствии, Василий Георгиевич Корнилов-Другов, который ехал по
вызову в Москву в вагоне с Опанасенко, рассказывал:
- Всю дорогу Иосиф Родионович был в мрачном состоянии. Много пил, не
пьянея при этом. Со спутниками по вагону почти не общался. Прибыли в Москву
во второй половине дня. В тот же день, вернее в ночь, он был принят
Сталиным. Разговаривали больше двух часов. В вагон возвратился под утро, в
приподнятом настроении, воодушевленный и вдохновленный. Рассказал о встрече
со Сталиным и говорил об этом, вспоминая все новые и новые подробности,
остаток ночи, все утро, и каждый раз, когда сходились в вагоне, в течение
тех нескольких дней, что они оба были в Москве. Передаю этот рассказ, как он
мне запомнился, пытаясь сохранить строй речи и интонации Василия
Георгиевича.
Первый вопрос Сталина, который встретил Опанасенко стоя:
- Ну, что, обиделся на меня?! Нэт, нэт, Нэ отвэчай! Сам знаю: обидэлся.
Ну как же, так старался, а Сталин недооценил. Нэ довэряет. Снимает со всэх
постов, повэрил навэтам. Так же думал, когда цэлую нэдэлю адин пыл у сэбя на
квартирэ? Нэ отвэчай! Садысь! Все равно нэправду скажэшь. Заявышь, на
Сталына ныкогда нэ обыжался. Это может и правда, да нэ вся. На Сталина, как
на чэловэка, можэт и нэ обыдэлся, а на его дэйствие обыделся. Каждаму
чэловэку абидна, еслы он стараеться, а к нэму с нэдовэрием.
Да только к тэбэ-то нэдовэрия и нэ было. Скажи, кому я еще так довэрял,
как тэбэ? Ну, скажи! Нэ скажэшь! Патаму что ныкому. Тэбэ на Дальнэм Востокэ
власть была дана болшэ чем царскаму намэстнику. Тэбэ я подчынил все и всех.
Боркова (секретаря Хабаровского крайкома, П.Г.) подчынил. Пэгова (секретаря
Приморского крайкома. П.Г.) подчынил. Самаво Гоглидзе (уполномоченный НКВД
по Дальнему Востоку. П.Г.) и Никишэва (начальник Дальстроя - царь и Бог
колымского лагерного края) тожэ подчынил. А каво нэ падчинил?! Всэх
падчынил. А как ты думаешь, им это панравылось? Как думаешь, им нэ хотэлось
из-под твоей власти уйти? Хотэлось! И дабывались. Пысали. И на тэбя пысали.
Чего только нэ пысали?" Дажэ то, что ты хочешь отдэлить Дальний Восток от
Рассии и стать царом на Дальнэм Востокэ. А я повэрил? Нэт! Нэ павэрил! Я
знаю, что ты прeданный партыи и... Сталыну чэловэк. А вот ты нэ подумал об
этом довэрии Сталына. Ты забыл это, когда мы тэбя освободыли от всэх пастов.
Я знаю, что если б я тэбэ позвонил и сказал: знаэшь Иосыф, партии ты нужэн в
другом мэсте. Ты бы и нэ подумал возражать или обыжаться. Ты бы с радостью
пошел даже на понижэние. Но я нэ хотэл этого. Я хотэл тэбя поучить. Ты
подумал, что Сталын забыл добро, а я так поступыл, чтоб научыть тэбя нэ
забывать сталынское дабро, нэ забывать то огромное довэрие, каторое было
оказано тэбэ.
Ну, а тэпэрь я тэбэ объясню, почэму мы тэбя освободыли с Дальнэго
Востока. Во-первых, Дальний Восток тэпэрь ужэ в ином положэнии, чэм был в
началэ войны. (Далее по тексту не соблюдаются сталинские интонации).
Нападение японцев на Дальнем Востоке теперь практически исключено. Этим
мы обязаны, прежде всего, нашим победам на советско-германском фронте и, не
в последнюю очередь, твоей деятельности на ДВК. А в условиях относительной
безопасности советско-маньчжурской границы нет смысла оставлять там
руководителя такого масштаба, как ты. Теперь там можно обойтись и Пуркаевым,
как командующим фронтом. Одновременно "выпустить на волю" Боркова и Пегова,
Гоглидзе и Никишова. Главное же, что я не хочу терять из руководства таких
преданных людей, как ты. Что было бы, если бы мы тебя оставили на Дальнем
Востоке? Боркова, Пегова, Гоглидзе и Никишова все равно пришлось бы
освобождать от твоей опеки. Обстановка не требует сохранения промежуточного
лица между ними и Москвой. А что они сделали бы, освободившись? Наверняка
наделали бы тебе всяких неприятностей. И вот заканчивается война, а она уже
через зенит прошла, и кто ты? Командующий не воевавшего фронта. Да еще
командующий, на которого наветов написано не меньше, чем Дюма романов
написал.
Поэтому я решил дать тебе возможность покомандовать действующим боевым,
воюющим фронтом. Чтоб войну ты закончил маршалом, возглавляющим один из
решающих фронтов последнего периода войны. Но начнем не с командования
фронтом. Надо сначала освоиться с условием боевой обстановки и поучиться.
Поэтому поедешь сейчас заместителем командующего фронтом к Рокоссовскому. Я
знаю, что он в свое время был у тебя в подчинении. Но на это ты не обижайся.
Он уже третий год воюет. Прекрасно командовал армией. Теперь один из самых
сильных командующих фронтами. У него есть чему поучиться. И я уверен, что
ты, без амбиций, будешь учиться. Долго я тебя в заместителях не продержу,
потому учись быстрее".
Я не сомневаюсь в правдивости Опанасенко. Он не мог ни придумать этот
разговор, ни неправильно его интерпретировать. Он так обожествлял Сталина,
что мог передавать только действительно услышанное. А его невероятная
память, позволяла ему запоминать события и разговоры с величайшей точностью.
Не мог извратить рассказ Иосифа Родионовича и Василий Георгиевич
Корнилов-Другов. Этот умный и честный человек мог передать только то, что
действительно слышал. Я тоже уверен, что рассказ Василия Георгиевича, в его
сути, излагаю правильно. Поэтому для меня во всем этом деле одна только
неясность: зачем Сталину потребовалось давать столь обстоятельные объяснения
Опанасенко, объяснения, похожие на оправдывание.
Хотя, быть может, в характере Сталина было и желание привлекать к себе
души людей. Не мне решать этот вопрос. Я не сталкивался со Сталиным
непосредственно и не занимаюсь исследованием его личности. Но я слышал еще
два рассказа людей, лично общавшихся со Сталиным и вынесших из этих общений
чувство не только уважения, но и тепла к этому человеку. Ну, один из этих
рассказов можно подвергнуть сомнению, так как это рассказывалось сразу после
разгрома немецкого наступления под Москвой. Рассказывалось о встрече со
Сталиным в тот период. Но другой был реакцией на доклад Хрущева на 20-м
съезде, то есть в тот период, когда ругать Сталина было выгодно. И
рассказывал человек очень скромный. Мы, близкие знакомые генерал-лейтенанта
Петра Пантелеймоновича Вечного, никогда не слышали от него, что он
продолжительное время, в самом начале войны, работал в непосредственном
окружении Сталина, хотя любой карьерист об этом напоминал бы постоянно.
Рассказал он мне об этом после того, как мы прочли доклад Хрущева. Петр
Пантелеймонович тяжко вздохнул и сказал: "А я знал другого Сталина". И он
начал рассказ. Мы просидели несколько часов. Я не ощущал времени. Рассказ
лился и лился - простой человеческий рассказ, о совсем простых событиях и
разговорах. Но из рассказа вставал человек - большой и человечный. Я уверен,
что Петр Пантелеймонович был искренен и честен. Он, значит, действительно
уловил и почувствовал в человеке то, о чем рассказывал. Сталин, значит, на
него действительно произвел такое впечатление, что он смог с ним свободно
обсуждать обстановку на фронте и даже спокойно возражать ему. И Сталин,
видимо, действительно не забыл его, так как ничем другим не объяснить, что
его одного Сталин вычеркнул из приказа, в который он был внесен как один из
основных виновников провала Керченской операции в 1942 году. Читая проект
приказа, Сталин, дойдя до фамилии Вечный П.П., ничего не объясняя, вычеркнул
эту фамилию.
Я рассказал это все, чтобы читатель понял, что мое антисталинское
высказывание в первый день войны отнюдь не знаменовало мое бесповоротное
осуждение Сталина и сталинизма. Идеологически я продолжал оставаться
сталинистом и культ вождя, если и с отдельными сомнениями, распространялся
все же и на меня. Поворот в ходе войны я связывал, как и все люди моего
круга, с именем Сталина, а отдельные рассказы о нем, как о человеке,
способствовали росту обаяния его личности. Поэтому начавши войну с сомнений
в "мудрости" сталинского руководства, я заканчивал ее в убеждении, что
нашему народу сильно повезло, что без сталинской мудрости, без сталинского
гения, победа, если бы и была добыта, то значительно большими жертвами и за
более продолжительное время.
Сейчас же, слушая Василия Георгиевича, я думал: "Какой же заботливый
человек Иосиф Виссарионович, и как же мудро он все обосновал". Одновременно
и другая мысль, касавшаяся уже меня лично, вытекала из этого рассказа. Мне
думалось: "Но ведь и я к концу войны могу остаться человеком без боевого
опыта. Об Опанасенко позаботился Сталин, а о себе придется думать мне
самому. И я подал рапорт новому командующему генералу Пуркаеву об
откомандировании меня на фронт.
На второй или третий день в наш домик на Амуре позвонил начальник
отдела кадров фронта полковник Сергеев.
- Как настроение?
- "Настроение бодрое. Идем ко дну" - невесело пошутил я.
- Ну, тогда приезжай за назначением.
- За каким?
- Ты же просился на фронт. Вот и решили удовлетворить твою просьбу.
- Ну, спасибо! Еду! - Я подхватился как угорелый, и умчался в штаб
фронта.
Получив документы, зашел к Пуркаеву. Состоялся короткий, но довольно
душевный напутственный разговор.
- Я рекомендовал Вас для использования на должности командира дивизии,
- сказал Пуркаев.
Когда мы уже стояли у дверей, он, взяв мою руку, промолвил: "А жаль
все-таки, что Вы уезжаете. Мы бы с Bами, очевидно, хорошо сработались. Как
там у Вас сложится на новом месте. А здесь Вы пользуетесь уважением. Так
что, если передумаете примем обратно.
- Нет, хочу повоевать.
21. НА ФРОНТ
Я возвратился в тот домик, где с нетерпением ждала меня единственная.
На фронт решили ехать вместе. Немного дел нам оставалось здесь на
Хабаровской земле. Собрать все, что можно завезти в Москву, приобрести
железнодорожные билеты, проститься с моими сыновьями и с нашими друзьями. И
еще одно дело мы обязаны были сделать, отъезжая под пули и снаряды -
юридически оформить наш брак. Развод я взял еще до приезда Зины, а наш брак
с нею оставался неоформленным. 23 ноября, ровно через 8 месяцев после
фактического брака, мы зарегистрировались. 2 декабря, провожаемые друзьями и
изрядным снежным бураном, выехали из Хабаровска.
Москва встретила нас холодами и комендантскими патрулями. Квартиры не
отапливались и холода загнали всю огромную семью Зинаиды на кухню, где время
от времени топилась "буржуйка". Но мы с женой были молоды и любили. Поэтому
нам было тепло даже в комнате с покрытыми инеем стенами. Комендантские
патрули доставляли куда больше неприятностей. Стоило Зинаиде чуть-чуть
приотстать от меня или чуть опередить, как раздавалось: "Товарищ старший
сержант!" И если я не поспевал вовремя - задержание. Но особенно доставалось
старшему сержанту Павлу Берсеневу, который в Хабаровске водил легковую
комбрига и упросил меня взять его с собой на фронт. Теперь в Москве он попал
прямо-таки под домашний арест. Зинаида могла хотя бы в гражданском ходить.
Ее, как женщину, не заподозрят, что она военнослужащая. А Берсеневу надо
обязательно выходить в форме. Как выйдет, так непременно попадет в руки
патрулей. Эти тыловые крысы, цепляясь за свои места, придирались к кому
угодно, лишь бы набрать побольше "нарушителей", так как по их количеству
оценивается работа патрулей. И вот Берсенев дошел до того, что боялся
выходить даже в наш двор. Случалось, что и во дворе его задерживали.
Однако в Москве мы пробыли недолго. Я получил приказ Главного
Управления кадров (ГУКа) No 92, в котором меня направляли в 10 гв. армию
2-го Прибалтийского фронта с предназначением на должность командира 66 гв.
сд. Тяжело было Зинаиде уезжать от больного сына, от стариков родителей.
Однако она мужественно отвергла мое предложение походатайствовать о ее
демобилизации.
- А если тебя убьют, - сказала она, - ведь я же никогда не прощу себе,
что не поехала с тобой.
Дорога была скорбная. Город Великие Луки, где мы сошли с поезда, чтобы
дальше добираться попутным автотранспортом, являл собой страшную картину
разрушения. Не было ни одного неразрушенного дома. Кое-где торчали
обгоревшие кирпичные остовы бывших домов. В других местах и эти остовы
взрывами превращены в груду кирпичного щебня. Но больше всего, почти сплошь,
на месте бывших домов торчали только русские печи. Впоследствии мы многие
еще руины видели, но развалины Великих Лук произвели на нас самое скорбное
впечатление.
В 10-ую Гвардейскую армию прибыли в начале декабря 1943-го года.
Командующий армией - генерал-лейтенант Сухомлин Александр Васильевич, с
которым мы дружили в Академии Генерального Штаба, встретил меня широкой
улыбкой. Не дав мне произнести предусмотренное в таких случаях формальное
представление, пошел ко мне с раскрытыми объятиями, восклицая при этом:
- Кого вижу?! Какими судьбами?
- Прибыл в Ваше распоряжение на должность командира 66 гвардейской
дивизии. - Удалось наконец мне вставить свое представление.
- Ну что ты! Генштабист на должность командира дивизии! С каких это пор
мы такими богатыми стали? Нет, это не пойдет! У меня должность заместителя
начальника штаба по Вспомогательному Пункту Управления (ВПУ) не занята. Вот
эту должность и займешь. А 66-ой дивизией пусть Дмитриев еще покомандует...
- Но ведь есть приказ ГУК'а.
- Это тебя пусть не беспокоит. Это моя забота. И тут же сделал заказ по
ВЧ - "Голикова".
А я тем временем соображал. Мне уже было известно, что армия через два
дня переходит в наступление. Принимать в таких условиях ответственность за
не мною подготовленную к наступлению дивизию мне не хотелось. Я боялся, что
в непривычных боевых условиях я могу попасть в очень трудное положение.
Должность в штабе создавала более благоприятные условия для постепенного
привыкания к боевой действительности. И я согласился.
-- Временно попробую, что получится, - сказал я.
Но получилось то, чего ни я, ни Александр Васильевич не ожидали.
Наступление никакого успеха не имело. Войска, поплутавши перед передним
краем обороны противника, возвратились на свои исходные позиции. Кара
последовала немедленная и решительная. Были сняты со своих постов
командующий армией, начальник штаба, начальник оперативного отдела,
начальник артиллерии. В общем, все руководство армейского управления. Не
тронули, по сути, только меня, по-видимому, из-за очень маленького срока
пребывания в этой армии. Однако, этот мой "выигрыш" сразу превратился в
чистый проигрыш, как только прибыло новое командование.
Я в глазах нового командования превратился в случайно оставшегося
человека из старого руководства. Меня прямо обволокло недоверие и
предубеждение. С большим трудом пришлось мне продираться сквозь эту пелену.
Я сжал зубы и работал. Беспрекословно выполнял все задания, но вместе с тем
твердо отстаивал свои мнения. Начальник штаба - генерал-майор (впоследствии
генерал-полковник) Сидельников, человек не глупый, постепенно стал
прислушиваться и считаться со мной. Хуже дело шло с начальником оперативного
отдела полковником Малиновским, который по штату был первым заместителем
начальника штаба, но почему-то видел во мне конкурента и время от времени
ставил подножки. Однако постепенно и с ним мы сработались, а после войны,
работая на одной кафедре в академии Фрунзе, подружились.
Командующий армией - генерал-полковник (впоследствии генерал-армии)
Михаил Ильич Казаков присматривался с явным недоверием. Один раз ко мне
запыхавшись вбежал адъютант:
- Командующий приказал Вам ехать с ним.
- Куда?
Но адъютант уже умчался. Я выскочил из землянки. Моя машина только
подъезжала. В ней сидел офицер-разведчик. Машина командующего отъехала и
сразу, взяв высокую скорость, понеслась в северном направлении, без дороги.
Я бросился на переднее сиденье:
-- Гони, Павлик! Не потеряй ту машину.
Павлик с места резко пошел набирать скорость.
- Куда едем? - спросил я разведчика.
- Не знаю. Он (Казаков. П.Г.) никогда не говорит, куда ехать
собирается.
Я быстро развернул карту. Сориентировался и начал следить. Приметных
ориентиров нет. Села и хутора снесены, уничтожены и место их покрыто снегом.
Нет и дорог. Как дороги, в разных направлениях, проходят колеи. Леса, рощи,
перелески утратили ту конфигурацию, которую имели во время топографических
съемок и потому тоже не могут быть полноценными ориентирами. Единственно
надежные ориентиры дает рельеф местности. А в этом деле у меня навык
порядочный.
Едем 20-30-40 минут в сторону переднего края обороны противника. Машина
командующего вышла в танковую колею и, не снижая скорости, мчится по ней.
- Куда же он?! - мелькает у меня мысль. - Вон выскочим на торбочек, и
прямо под немецкие пулеметы.
- Павлик! Надо быстро обогнать командующего. Обязательно вон до того
бугорка. Гони!
Павлик почти вплотную подошел к машине командарма, вырвал свое авто из
колеи и вышел на уровень той машины.
- За мной на предельной скорости, - крикнул я шоферу командующего.
И вид мой, видимо, был такой повелительный, что он даже не взглянув на
командующего, погнал за Павликом, который по моему указанию мчался в лощину,
чтобы по ней скрыться в опушке леса. И в это время ударил крупнокалиберный
немецкий пулемет. За ним застрочили "станкачи". Они, видимо, ждали нашего
появления на возвышенности, но увидев, что мы развертываемся, открыли огонь
по просматриваемому сектору. Но сектор этот был так узок, что мы его
проскочили очень быстро. И все же на машине командующего было несколько
пулевых пробоин, в том числе был пробит бензиновый бак.
Когда мы, добравшись до леса, остановились, я подошел к командующему.
- А в чем дело? Откуда здесь немцы? - спрашивал он удивленно,
разглядывая свою карту.
- А где же им быть?! Вот передний край обороны немцев. Вот здесь мы
начали разворот. Здесь нас обстреляли. А здесь мы стоим сейчас.
- А разве мы не здесь? - показал он совсем другое место.
Я обратил его внимание на рельеф местности и он понял свою ошибку.
С этого дня жизнь моя превратилась в ад. Казаков без меня никуда не
ехал. Посылал разыскивать заблудившихся и проверять правильность донесений о
местоположении войск. На это уходила масса времени.
Из этого периода больше всего запомнилась работа по ликвидации ошибок
ориентирования.
Вот пример. Дивизии, в командование которой я не вступил только из-за
вмешательства Сухомлина, 66-ой гвардейской, было приказано ночью
передвинуться в новый район, ближе к первому эшелону армии. Дивизия
передвинулась и донесла, что заняла указанный ей район. Утром армейские
офицеры связи не нашли штаба дивизии. Переговоры по радио ни к чему не
привели, и Михаил Ильич поручает мне "найти!" А как? Изучаю как следует
район, в котором она была. И нахожу такое сплетение дорог проторенных
войсками, в котором дивизия вполне могла пойти не к фронту, а в обратную
сторону. Нахожу ее ушедшей на 20 километров в тыл и за полосой своей армии.
Для себя по подобным фактам я сделал твердый вывод: командиры нашей
армии, в своей основной массе, не умеют ориентироваться на местности без
дорог, населенных пунктов и хорошо отличимых местных предметов, да еще при
отсутствии местного населения, у которого можно было бы спросить о
местности. Я посоветовал командующему провести хотя бы несколько занятий со
всеми категориями офицеров на ориентирование по рельефу. Но армия все время
была в походах и боях, времени на проведение офицерских сборов не было.
Оставалась единственная надежда - сами дойдут.
Боевая деятельность 10 гв. армии, в период моего пребывания в ней
(январь-февраль 1944), была действительно необычной. Прибыл я перед самым
началом наступательной операции, которая, как я уже писал, полностью
провалилась. После этого были проведены еще две операции почти столь же
неудачные. Убывал я на исходе еще одной операции (четвертая при мне),
которая имела небольшой частный успех. Каждая из этих операций проводилась
после перегруппировки на новое направление. Поэтому наступательные бои
перемежались продолжительными маршами. Времени для отдыха не было. Да еще и
погода. Ударит мороз, выдадут валенки, отберут ботинки - оттепель. И бредут
воины армии в промокших тяжелых валенках по жиже, в которую превратились
зимники. Никогда не забуду эти дороги и бредущих по ним измученных,
подавленных, ко всему безразличных людей. Только раздадут ботинки, отберут
валенки - ударят 20-30-градусные морозы. Затем снова валенки и распутица и
т.д. Люди вымотаны до предела, простужены, а многие озноблены и обморожены.
А тут еще эта странная осведомленность немцев.
Операции армии рассчитаны на внезапность. Фронт (2-ой Прибалтийский,
бывший Калининский) действует на второстепенном направлении. Поэтому у него
нет ни боеприпасов на фронтовую наступательную операцию, ни необходимого
пополнения. В подобных условиях другие фронты зарываются в землю и готовят
войска к отражению возможного наступления противника. Маркиан Михайлович
Попов - человек умный, предприимчивый, инициативный, избрал иной образ
действий. Он посадил в оборону весь фронт... За исключением одной армии -
10-й гвардейской. Этой армии было отдано все поступающее пополнение,
основная масса поступающих фронту боеприпасов. Предполагалось, что она,
скрытно сосредоточившись на каком-то направлении, наносит внезапный удар с
частной целью - нанести противнику потери, разорвать его оборону и развить
успех в глубину, привлекая тем самым, к этому району вражеские резервы.
Потом армию незаметно оттянуть, сдав завоеванный рубеж соседям и скрытно
перебросить на новое направление.
Очевидно, что главное этого плана - внезапность перегруппировок и
ударов 10 гвардейской армии. Но именно внезапности у 10-й гв. армии и не
получалось.
Накануне первой, из намеченной серии наступательных операций, немцы
разбросали в исходном положении войск армии листовки:
- 10-ая Гвардейская! Вы пришли сюда наступать? Ну что ж, пожалуйте,
бриться! Завтра мы вас побреем!
И побрили. Единственный результат первой наступательной операции 10-ой
гв. армии - огромные потери.
Следующая операция тоже была предварена немецкими листовками, чуть
измененного содержания:
-- 10-ая, ты сюда пожаловала? Ничего, побреем тебя и здесь!
Попов приказал отложить эту операцию на сутки и в течение дня
демонстрировать перегруппировку на другое направление. Результат получше.
Потери несравненно меньше и небольшое продвижение вперед - от двух до восьми
километров.
В исходном положении для третьей операции немцы снова встретили нас
листовками. Среди личного состава возмущенные разговоры:
- Где-то в штабе сидит предатель.
В штабе армии разговоры те же, но пункт, где находится шпион,
указывается более точно. Операторы почти в открытую говорят:
- Сведения утекают из Булганинского окружения.
Таково, очевидно, мнение и командующего армии и фронта - Михаила Ильича
Казакова и Маркиана Михайловича Попова.
Каждая операция готовилась примерно следующим порядком. Фронт шифром
сообщал исходное положение для предстоящей операции и маршруты для движения
из района сосредоточения в исходное положение. По этим данным штаб армии
сразу же приступал к разработке плана перегруппировки. Одновременно
командующий армией вызывался к командующему фронтом. С ним должен был ехать
нач. штаба или один из двух его заместителей. При мне готовилось три
операции. В первой ездил с командующим Малиновский, а я руководил
разработкой плана перегруппировки. В остальных двух было необорот: я ездил с
командующим, Малиновский занимался планом перегруппировки. У командующего
войсками фронта, когда прибывали мы с командармом, собирались начальник
штаба фронта, начальник оперативного управления, начальник разведки,
командующий артиллерией фронта и командующий фронтовой авиацией - и
прорабатывался, разработанный штабом фронта, план предстоящей операции
армии. Когда проработка заканчивалась, если не было члена Военного совета
фронта Булганина, который извещался о проработке заранее, но мог не придти
на нее, Маркиан Михайлович звонил ему и он либо приходил, заставив нас
изрядно подождать, либо повелевал принести ему на подпись в его резиденцию.
Во время первой моей поездки с командующим, Булганин изволил повелеть
принести ему. И мы с начальником оперуправления фронта выполнили эту миссию.
Документы уже числились за мной. Я расписался за них сразу после проработки.
Процедурa похода к Булганину впечатляющая. Совершив полукилометровый
маршбросок, мы услышали приглушенное: "Стой!" Остановились. Из кустов вышел
офицер в форме НКВД. В кустах угадывался другой или даже двое, державших,
по-видимому, нас на прицеле.
- Удостоверение личности! - потребовал НКВДист, у которого в руках была
какая-то бумажка. Он проверил удостоверения, сличив наши фамилии с
написанным в бумажке.
- Следуйте за мной. Строго по моим следам. Отклоняться опасно.
И мы пошли. Вскоре новое: "Стой!" и новая проверка документов. Наш
провожающий исчез.
- Проходите.
И проверяющий показал нам на дом. Эдакий передвижной дворец. Пошли. У
входа еще одна проверка удостоверений. И, наконец, нас завели в приемную.
Полковник, видимо, для поручений, указывая на стол у стены, распорядился:
- Развертывайте карты здесь!
В это время, вертя задочком, вошла девушка, видимо, из того
булганинского гарема, о котором говорил весь фронт. Она мило улыбнулась и
поставила на стол в центр поднос с печеньем и сахаром.
- Я здесь развертывать карты не имею права.
- А в чем дело?
- Сюда имеют доступ посторонние лица.
- Больше никто не зайдет! - И полковник прикрыл дверь.
- Вы для меня тоже посторонний. В этом доме я имею право показать план
только члену Военного Совета.
Полковник явно опешил. Начальник оперативного управления предупреждающе
подмигивал, остерегая меня от скандала. Наконец, он сказал, как бы извиняясь
перед полковником:
- Товарищ подполковник не знает вас в лицо, товарищ полковник!
И обращаясь затем ко мне, произнес:
-- Полковник - для поручений Военного Совета!
Но останавливать меня было уже поздно. И я ответил генералу сдержанно,
но твердо:
- Я и сам понял, кто это. Но полковника нет в списке допущенных к плану
операции.
Вышел Булганин. Он был, как мне показалось, трезв, хотя о его
постоянном пьянстве ходили буквально легенды. Я представился. Он приветливо
поздоровался с нами обоими и произнес:
- Ну что ж, раскладывайте свои карты.
- Я не могу этого сделать пока в помещении есть посторонние.
- Кто же здесь посторонний? - улыбнулся он.
- В списке допущенных к плану операции нет полковника.
- Ну я его допущу. Что, вам написать это?
- Нет, мне достаточно и вашего устного распоряжения. Я разверну карты и
сделаю полный доклад, но по окончании этого обязан буду донести в Генштаб,
что произошло разглашение плана операции.
- Ну, если такие строгости, не будем нарушать. Законы надо уважать
всем. Даже и члену политбюро. Он подчеркнул последнее слово.
- Оставьте нас одних, - обратился он к полковнику. И тот вышел.
Когда мы возвратились в домик к командующему, он встретил нас смехом.
Меня он знал еще с Дальнего Востока и сейчас, смеясь, сказал:
- Ну, что, Дальневосточник, поучил нас, как относиться к законам?
Звонил Булганин. Он, кажется, не очень доволен, но на словах, хвалит.
Эта операция тоже была по сути безуспешной. В первый день продвинулись
максимально около десяти километров. На второй и третий день успеха тоже не
было. Но особенность... листовки, обращенные к 10-ой гв. армии, появились
только на второй день операции. Это, безусловно, указывало на утечку
информации из окружения Булганина. Урок был учтен. Последняя при мне
операция готовилась с особо строгим соблюдением тайны.
Во время проигрыша у Попова, пришел Булганин - пьяный "до положения
риз". Лицо сизо-красное, отечное, под глазами мешки. Подошел к Маркиану
Михайловичу, сунул руку и свалился на стул рядом. А остальным не сделал даже
общего поклона. Командующий увидел подход булганинской своры в окно и закрыл
карту и другие документы. Когда все улеглось, Попов сказал Булганину:
- Николай Иванович, попроси всех пришедших с тобой перебраться в
приемную.
- Я не могу оставлять члена политбюро одного, - резко и с явным вызовом
произнес громила в НКВДистской форме.
- Николай Иванович, я еще раз прошу. Я не могу продолжать работу пока
здесь будет хоть один посторонний.
- Вот вы как все заразились подозрительностью. Нужно же понять и
товарища - начальника моей охраны. Он тоже имеет инструкции и не вправе их
нарушать. Я ему дам распоряжение, а он сейчас же донесет, что я мешаю ему
нести службу.
- Не знаю, не знаю, Николай Иванович, но я при посторонних
рассматривать план операции не буду.
Они еще посперечелись немного. И в конце концов Булганин приказал всем
своим выйти. Всю остальную часть проигрыша он продремал. В конце подписал
все, не глядя.
Эта операция была самой успешной из упоминавшихся четырех. Продвинуться
удалось более чем на тридцать километров и расширить фронт прорыва до
двадцати километров. Был занят районный центр Калининской области - город
Пустошка. Это положение, сложившееся на третий день операции - на 28 февраля
1944 года. Больше в этой операции я не участвовал, но знаю, что она
развивалась еще и в глубину и по фронту.
22. НЕЖДАННЫЙ ОТДЫХ
Запомнился мне конец этого февраля. 25-го, накануне очередной операции,
я ехал на ВПУ (Вспомогательный Пункт Управления) посмотреть готовность к
завтрашнему дню. Один участок дороги оказался простреливаемым.
Полуавтоматическая тридцатисемимиллиметровая немецкая пушченка, пока мы
проскакивали простреливаемое пространство, успела выпустить очередь, и один
снаряд разорвался под задком нашего "Виллиса". Решил судьбу в другой раз не
искушать. На обратном пути объехал опасный участок лесом. Через день, 27
февраля, вместе с командиром 101-го гв. стрелкового корпуса смотрели части
при вводе их в бой. Остановились там, где дорога проходит через траншеи
прорванной накануне немецкой обороны. 45-ти миллиметровая пушка попала одним
колесом в выбой, образовавшийся на недостаточно плотно засыпанной траншее.
Толчком пушку подбросило и стволом повело на нас. Оба мы инстинктивно
отступили. Оглушающий грохот. Оглушенный я упал, ничего не понимая. Чуть
пришел в себя, слышу стон. Поднимаюсь, осматриваюсь, стонет командир
корпуса. У него раздроблены обе стопы. Организовали первую помощь и
отправили в армейский эвакогоспиталь. Вечером жена говорит:
- Нехорошо это, такое везение подряд. Неудержался-таки Павлик,
рассказал.
- Ты поосторожнее. Не вылезай, пожалуйста, где не надо.
- Воздержусь. Тем более, что завтра - последний день самого невезучего
моего месяца.
Но на следующий день слова не сдержал. Мы с Казаковым поехали на новый
ВПУ. Поехали только вдвоем, если не считать адьютанта командующего и
связистов. По дороге он, видимо, что-то вспомнив, вне связи с тем, о чем
говорилось, сказал:
- Пожалуй придется вам идти по предназначению. Дмитриева дальше нельзя
оставлять на дивизии. Закончим эту операцию и пойдете.
- Я готов, - ответил я.
Прибыли на ВПУ. Сидим. Я обзваниваю дивизии. На пять часов вечера
назначена 10-минутная артподготовка и после нее атака. Проверяю готовность.
И вдруг, без четверти пять, Казаков говорит:
- Надо бы посмотреть, что за артподготовка будет и что за атака. Может
быть, мы только снаряды даром тратим, а воевать никто не воюет.
- Давайте поеду, - говорю я. - У нас 120-ая гвардейская на главном
направлении. К ней может и поехать?
-- Да, да, - говорит командующий, - поезжайте.
Звоню на КП дивизии:
-- Где вас найти?
Отвечают:
- Водонапорную башню на карте видите? Самой башни теперь нет. Ее немцы
взорвали, но в воронке, образовавшейся на месте башни, мы и обосновались со
своим КП.
Я выехал. Рассчитываю, если простреливаемые подступы к высоте с
водокачкой я буду преодолевать пешком, то на КП не попаду не то что к
началу, но и к концу артподготовки. Поэтому говорю Павлу:
- Газуй на полной скорости, до самой высоты. Там не останавливаясь
развернись и мчи обратно из обстреливаемой зоны. Я выскочу во время
разворота, когда тебе придется сбавить скорость. - Так и сделали. Я соскочил
с машины и бегом помчался на высоту. Павлик на полной скорости гнал машину в
тыл. Еще при подъезде к высоте неприятно кольнула мысль:
- Ну и место же выбрали. Как раз только для того, чтобы голову сложить.
Высота, на которой когда-то стояла водонапорная башня, резко
возвышается над окружающей местностью, напоминая собою скорее огромный
курган, чем высоту. Водонапорная башня действительно взорвана, но от этого
высота не стала менее заметной. После взрыва образовалась воронка диаметром
метров в 15-20 и глубиной более трех метров. Выбросы образовали гребень
вокруг воронки высотою полтора-два метра. И эта, что называется, братская
могила, битком набита людьми: артиллеристами, связистами, саперами. При этом
установлено не менее 5 стереотруб, которые все смотрят на запад, где как раз
спускается к заходу солнце. С холодком в душе я воображаю, как эти
стереотрубы посверкивают немцам своими стеклами. Пытаюсь разыскать
работников штаба дивизии. Никого.
Ложусь, начинаю наблюдать начавшуюся артподготовку. Жиденько, очень
жиденько; через 10 минут все затихает. Артподготовка кончилась, а атаки не
видно. Вдруг все захрохотало. Это открыла огонь немецкая артиллерия. В
сравнении с только что состоявшейся нашей артподготовкой, это шквал огня.
Наступать впору немцам, а нам, - дай Бог, удержаться на захваченных
позициях. Наша воронка тоже попала под обстрел. 210-миллиметровая батарея, с
предельной дальности беглым огнем обрабатывает нашу воронку. Снаряды ложатся
пока что вокруг, ударяют в своеобразный бруствер (взрывной выброс) с
наружной стороны или перелетают через воронку. Я лежу на западной части
бруствера, изнутри. Наблюдаю, что делается в районе переднего края. Разрывы
кругом, но к нам в "братскую могилу" пока что снаряды не залетают. Вдруг
более громкий разрыв и почти тотчас удар по кости правой ноги. Такое
чувство, будто ударило бревном, упавшим с большой высоты. Осторожно, в
страхе поворачиваю голову в расчете увидеть что-то огромное и страшное на
ноге. Но ничего нет, а удар по кости продолжает ощущаться. Пробую двинуть
ногой - двигается, Осматриваюсь по сторонам. Вижу и узнаю от других: один
снаряд врезался в задний бруствер (восточный) с внутренней стороны. Убит
один автоматчик. Я вижу разбитый автомат у него на спине и под ним спина
развороченная, пожалуй даже вырванная - от лопаток и до поясницы. Несколько
человек, в том числе и я, ранены. Я это понял, когда вдруг почувствовал в
валенке что-то горячее. Стянул валенок, разорвал два индивидуальных пакета,
начал накладывать повязку. Подбежал солдат:
- Позвольте я! И он начал работать искусно и споро.
- Пойдемте, товарищ подполковник, вниз, в убежище, - сказал он,
закончив бинтовку.
- А что за убежище? - спросил я.
- Да это мы, саперы, для себя рыли, но занял штаб дивизии.
Мы спустились с высоты и забрались в вырытую в ней с восточной стороны
нору. Там я и встретился с командиром дивизии и штабом - воочию убедился,
как они наблюдали и что видели в этой темной дыре. Однако, как оказалось,
они "видели". Когда я добрался до ВПУ, я рассказал Казакову о жалком подобии
нашей артподготовки, о так и несостоявшейся атаке и о могучем огневом отпоре
немцев; рассказал также и о том, где и когда нашел командира и штаб дивизии.
Он засмеялся.
- Вот же артисты. Вы бы слышали, как они докладывали мне - Поднялись.
Идут. Дружно идут. Но сильное огневое сопротивление немцев. Залегли... - Ну,
езжайте в госпиталь. Я уже сообщил, что вы едете.
До госпиталя добирались долго. Навстречу шли пополнения и артиллерия.
Все к фронту. Значит Маркиан Михайлович предполагал развить успех дальше.
Нога болела, в голове мутилось. Видимо, поднялась температура. Встречал
главный хирург. Приказал сразу же "на стол". Мы с ним были знакомы, но
шапочно. Однако, теперь, раненого, он встречал меня как родного человека.
Когда меня уложили и начали готовить к операции, он подошел:
- Ну что ж, Петр Григорьевич, придется ногу ампутировать, пониже
колена. Видите ли, можно пытаться и сохранить, но это опасно. У вас нарушена
суставная сумка, поврежден голеностопный сустав. Костное масло может попасть
в кровь и тогда никакого спасения. Я вам рекомендую ампутацию.
- Ну что ж, ампутация, так ампутация. Меня уже и на стол положили. И
быть бы моей ноге ампутированной, но случилось неожиданное. Жена, узнав о
ранении и о том, куда меня направляют, примчалась сюда и сразу ко мне.
Быстро узнав о предстоящей ампутации, она решительно запротестовала. Она так
убежденно говорила:
- С ним ничего не случится. Все пройдет благополучно...
На это подполковник - главный хирург армии - сказал:
- Ну хорошо, оставим ногу вам, на вашу ответственность.
Все дальнейшее проходило для меня, как в тумане. Операция проводилась
под местным наркозом, и я слышал, как главный хирург работал ножом,
разъяснял стоящим вокруг стола врачам, как делать суставную операцию. По
окончании, коротко, но четко объяснил, как мне вести себя при лечении. После
операции направились в Великие Луки, где стоял готовый к отправке санитарный
поезд. Но мест лежачих не оказалось. Пришлось ехать в г. Торопец. Отъехав
километров 10, мы увидели, как налетевшая авиация пробомбила санитарный
поезд, несмотря на полотна с красным крестом. После в Торопце узнали, что
уцелели очень немногие. По прибытии в Торопец поднялась высокая температура.
Хирург диагностировал: "гангрена" и решил отнять ногу до паха. Жена
опровергла диагноз и ей пришлось выдержать еще один бой за мою правую ногу,
при этом наслушалась оскорблений и получила удар по голове. Были большие
затруднения и с высадкой меня в Москве. Поезд шел в Новосибирск, обходя
Москву по Окружной дороге. Но рассказ об этом, это уже область жены.
Москва запомнилась несколькими эпизодами и ощущением близости дома.
Зинаида почти ежедневно бывала у меня и каждый раз приносила кроме приветов
что-то домашнее. С поезда меня привезли в эвакогоспиталь в Марьиной Роще.
Поместили в одной палате с подполковником (политработником) Ростиславом
Николаевичем Резвым. Ранение у него было сходное с моим. Повреждена стопа.
Мы с ним сразу сошлись характерами. Жены наши, тоже нашли общий язык.
Сложилась длительная дружба семей, которая продолжалась вплоть до начавшихся
у меня "заблуждений".
Одной операцией не обошлось. Главный хирург Московского округа,
кажется, Дмитриев, сделал операцию чистки остеомиэлита и рекомендовал для
укрепления организма не госпиталь, а санаторий. И мы втроем - я, Зинаида и
наш сын (от ее первого брака) Олег, получили путевки в Кисловодский
санаторий. К концу срока пришлось делать еще одну чистку.
В Кисловодске была проведена и Военно-Врачебная Комиссия (ВВК).
Заключение было убийственным: Ограниченно годен, 2-ой степени. Это означало:
годен к военной службе в военное время, в тылу. Выходило, что война
кончается и я должен буду снова начинать жизнь сначала. Уезжал я из
Кисловодска в Москву с тяжелым сердцем. На руки мне выдали направление в ГУК
(Главное Управление Кадров), в котором было указано, что я направляюсь в ГУК
по излечении ранения для дальнейшего использования, с предоставлением
десятидневного отпуска. На руки было выдано и заключение ВВК. В направлении
в ГУК об этом ничего не было сказано. Очевидно, врачи считали, что никому не
выгодно прятать заключение, избавляющее от фронта. Мне оказалось выгодно. В
ГУК я сдал только направление. Заключение ВВК оставил у себя и оно в том
виде, как было составлено в 1944-ом году, до сих пор хранится у меня.
Полковник, принявший мое направление, спросил для формы:
- Значит закончил лечение?
- Да, закончил.
- Ну что ж, иди гуляй свои 10 дней. - И приказал выписать мне
отпускной.
Эти десять дней были счастливыми и горькими. Счастливыми потому, что я
был здоров, находился в семье, любил и был любим. А горькими потому, что все
время над нами витала мысль: скоро разлука, и, может, навсегда. После
отпуска пошел в ГУК и получил назначение - "В распоряжение 4 Украинского
фронта". Позвонил друзьям в Генштаб. Мне сказали, что на днях в штаб 4
украинского фронта выезжают на машине 2 офицера Генштаба. Могут и меня
подхватить. Рано утром 8 августа за мной заехали и мы отправились. Жена
захотела проводить до Подольска. Никто не возражал. Место в машине было. Эта
поездка останется в памяти навсегда. Мы сидели с Зинаидой тесно прижавшись,
переполненные нашим общим чувством. Я пытался впитать ее в себя на всю
войну. Вот и место, где надо сходить, откуда ближе всего до станции. Я
выхожу из машины и мы расстаемся. Слова прощания никто из нас не употребил.
Потом я сажусь в машину и она трогается. Сижу и думаю: "Как ей сейчас
тяжело. Ведь оставаться всегда тяжелее, чем уезжать". Мои попутчики все
время смотрят назад и говорят о моей жене:
- Стоит печальная и смотрит вслед. Машет рукой. Показывает, чтобы вы
оглянулись.
Но нет, я не оглянусь. Я загадал, что если выдержу, не оглянусь, то
останусь жив и буду жить с ней долгие годы. Я не оглянулся. Когда мы
встретились она спросила:
-- Почему?!..
Я объяснил.
Она сказала: "Я так и думала".
23. ЧЕТВЕРТЫЙ УКРАИНСКИЙ
Машина подвезла меня прямо к управлению кадров фронта. Начальник
управления полковник Карпето сразу отправил меня в общежитие резерва
начсостава фронта. Уже изрядно погуляв, встретил посыльного Управления
Кадров. Принес записку Карпето: "Немедленно к командующему".
В приемной у командующего Карпето, встретил меня словами: "Только из-за
тебя и задерживаемся. Уже несколько раз спрашивал".
- А в чем дело? Почему именно меня?
- Ничего не знаю. Сегодня доложил Ваше личное дело, а он "Давай сюда
его".
Через некоторое время к командующему вызвали Карпето. Вскоре он высунул
голову в дверь: "Заходи". Я зашел, представился. Командующий - Генерал Армии
Петров, Иван Ефимович, несмотря даже на его постоянное подергивание головы,
произвел очень приятное впечатление. Может быть сыграла тут роль и та слава,
которая шла за ним как за организатором обороны Одессы, а затем Севастополя.
Иван Ефимович один из наиболее талантливых военных деятелей имел самое
большое количество неудач, в смысле должностном. Сталин его не долюбливал.
Его неоднократно понижали в должности. Был отстранен от должности
командующего 4-м Украинским фронтом перед самым концом войны. "Героем
Карпат" на параде Победы выступил Еременко, прокомандовавший фронтом всего
18 дней, а Петрова, в труднейших условиях проведшего свои войска через
Карпаты, даже не вспомнили.
Сейчас я стоял перед этим "талантливым неудачником" и с уважением
смотрел на него. Все мне в нем импонировало. И плотная коренастая фигура и
простое крестьянское лицо со щетиной коротко постриженных рыжеватых усов, и
голос глуховатый и твердый, и, как я уже сказал, даже подергивание головы.
Он сказал:
- Вот тут Иосиф Родионович (Опанасенко. П.Г.) пишет в личной
характеристике, что Вы со своей бригадой очень успешно действовали в
Хехцире. А я Хехцир знаю. Это похлеще Карпат. Так вот я хочу вас спросить,
что Вы считаете главным, чтобы войска успешно действовали в горах?
- Подвижность и выносливость - горная закалка. Все оружие и боеприпасы
всегда с собой. Действовать с предельным напряжением сил. Солдат должен быть
нагружен как мул, вынослив как ишак, подвижен как горный козел,
сообразителен и храбр как барс. Когда нужно - горный стрелок действует без
сна непрерывно - и двое, и трое, и более суток. Упущенное время потом ничем
не наверстаешь.
- Правильно! - воскликнул Иван Ефимович. Так вот это и втолкуй в 27 гв.
стрелковом корпусе и в 18 армии. Придется тебе там поездить по частям.
Потом глядя на меня исподлобья, спросил:
- Начальником штаба дивизии пойдете?
- Разумеется, ответил я. Он поднял голову и, посмотрев открытым прямым
взглядом произнес:
- Вот это правильно. По Вашему прохождению службы Вы заслуживаете
большего. А проявиться как работнику можно на любой должности. Я за людьми
слежу и при первой возможности дам должность, какой Вы достойны. А сейчас
начальником Штаба 8-й стрелковой дивизии. Вместо генерал-майора Подушкина.
Вы его знаете?
- Если это тот, с которым я учился в академии Генерального Штаба, то
знаю.
- Да, верно, тот. Он Генштабист. Был начальником Штаба Корпуса. Ну,
провалились с наступлением.
- Кто из нас не проваливался - вот и наказали с понижением в должности.
Но до каких же пор наказывать. Человек дельный. Пусть поработает в штабе
фронта. Но вы об этом ему ничего не говорите. Ну, поезжайте. Смело беритесь
за дело. До вступления в должность немного поработайте на общество. Я
позвоню Журавлеву (командующий войсками 18 армии. П.Г.), пусть использует
вас, до вступления в должность, для разъяснительной работы в войсках по
вопросам боевых действий в горах.
Но Журавлев меня почти не использовал. Я выступил на двух армейских
совещаниях, посвященных подготовке войск к боевым действиям в горах и уехал
к месту назначения. И все же я пробыл там достаточно, чтоб "оставить след в
истории". Я участвовал в совещании, на котором выступали начальник
политотдела 18-ой армии полковник Брежнев Леонид Ильич и я. На снимке
опубликованном в "Правде" политотдельский фотограф запечатлел свое
начальство во время выступления, во весь его могучий рост. Я в это время
скромно примостившись на корточках, делал записи для своего предстоящего
выступления, и каким-то образом попал в кадр. Фотография в "Правде" - это
явный недосмотр. Но откуда нынешним редакторам знать в лицо какого-то
диссидента, да еще в том виде, как он выглядел более тридцати лет назад.
Отправился я из армии на попутных машинах. Решил ехать (из района
Станислава) в Делятин, где дислоцировался штаб дивизии, через Коломыю -
место дислокации штаба корпуса. Начальнику штаба, поскольку он не первое
лицо в дивизии, не обязательно представляться командиру корпуса. Но я
рассудил - кашу маслом не испортишь. Тем более, что с комкором Гастиловичем
бывшим во время моей учебы слушателем старшего курса Академии Генерального
Штаба, а затем преподавателем, отношения в Академии были, если и не
дружеские, то уважительные и доброжелательные.
Встреча была теплой. Долго говорили о делах. Обстановка беседы -
преподавателя со слушателем. Я был доволен, что заехал. Потом был заказан
обед. Поели, выпили. Разговор продолжался в прежнем дружелюбном тоне, но
появились новые мотивы. Я начинал понимать, что отношения у Гастиловича с
моим командиром дивизии, мягко скажем, натянутые. Он несколько раз намекнул,
что ему приятней было бы видеть меня на этом посту. О командире дивизии
говорил неуважительно, явно настраивая меня против него. Мне это было
неприятно и я долго обдумывал как бы сбить его с этой темы и не настроить
против себя, не превратить в своего врага.
- Товарищ генерал-лейтенант! - заговорил я наконец. - Вы знаете мое
отношение к Вам. Еще в Академии я привык относиться с уважением и доверием к
каждому Вашему слову. И сейчас верю, что Вы говорите о моем комдиве одну
только правду. Но поймите мое положение: я начальник штаба, т.е. не только
руководитель управляющего дивизией органа, но и отражение комдива. Я либо
действую как и командир, либо обязан оставить должность. Поэтому позвольте
мне забыть все, что я слышал о своем командире и сохранить нейтралитет. Это
не значит, конечно, что я поддержу комдива, если он захочет уклониться от
выполнения Вашего приказа или будет действовать вопреки Вашим указаниям. В
таких случаях, я могу Вас уверить, что свой долг выполню и донесу Вам.
Он согласился со мной. И мы расстались по дружески. Но от стычки с ним
меня это не уберегло. Однако не будем забегать вперед.
В роли своего предшественника в дивизии я действительно встретил
однокурсника по Академии Генерального Штаба генерал-майора Подушкина. Он
обрадовался моему приезду. С этим событием кончался его штрафной срок. Мы
поговорили, вспомнив однокурсников, чья судьба была известна ему или мне. От
него первого я услышал: "Нерянин пошел в услужение к немцам". Мне не
верилось, но он убежденно настаивал на том, что его сообщения верны. Утром
он уехал. Я пошел познакомиться с офицерами штаба, побывал в частях,
познакомился с командирами и штабами. Дивизия находилась в обороне.
Противник - венгры - тоже не имел ни сил, ни желания наступать. Вечером
зашел к командиру дивизии, доложил о проделанном и заключил: "считаю, что с
сего часа в должность вступил. Так что прошу спрашивать по полной
ответственности".
-- Спасибо! - с теплом в голосе сказал он - идите отдыхать.
Проснувшись следующим утром, заказал завтрак и позвонил в опер.
отделение.
- Завальнюка! (нач. опер. отделения П. Г.)
-- А его нет.
- А где же он?
- А они с командиром куда-то уехали.
- Доложите когда возвратится.
Через несколько часов заходит сам Завальнюк: "Вы вызывали?".
- Да вызывал. Утром Вы без моего ведома куда-то уехали. Я надеюсь, что
это было в первый и последний раз.
- Это ком...
- Мне не надо никаких объяснений. Свое требование я изложил. Если
подобное повторится, как это ни жаль, нам вместе не работать. Идите! -
Завальнюк ушел, а я тут же направился к комдиву.
- Входите, входите - приветливо и весело встретил он меня. Но я был
строго официален: "Товарищ генерал-майор, сегодня утром Вы взяли с собой
куда-то - верю по важному делу - моего заместителя. Я прошу Вас, если Вы и
дальше собираетесь командовать моими подчиненными через мою голову,
откомандировать меня в корпус. Я не буду начальником штаба в дивизии, где
меня не уважает сам комдив.
- Простите, Петр Григорьевич... да Вы садитесь. Тут получилось все
совершенно непроизвольно. Я поступил, как делал при Подушкине. Он не был
заинтересован в этой работе и ничего не хотел делать. Я привык работать с
Завальнюком. И сегодня поступил так же, больше этого не будет.
И действительно больше не было. Но если бы я знал какое это впечатление
произведет на Завальнюка, то ни за что не говорил бы с ним так, как говорил.
Я взял и с ним, и с комдивом тон, которым хотел обрезать злостные
поползновения на мои прерогативы. А таких поползновений не было. Комдив это
сумел мне объяснить и с ним мы открыто и честно подружились. В частности он
сделал для нас двоих общий стол и три раза в день мы встречались
обязательно. До этого комдив питался в одиночку.
Иное дело с Завальнюком. Я его, как подчиненного, заставил замолчать и
он ушел в убеждении, что я его подозреваю в желании "подсидеть меня" и
захватить мою должность. Володю я потом полюбил как сына, как любимого
ученика, а у него в душе, как оказалось, осталось убеждение, что я
подозреваю его во враждебности ко мне.
Забегая несколько вперед расскажу как мне стало известно об этом.
Вечером 18-го апреля 1945 года, т. е. спустя 7 месяцев после моего
прибытия в дивизию я был в 151-ом полку, которым в то время командовал
Завальнюк. С удовольствием принял приглашение к ужину. Он жил с девушкой,
очень скромной. Мне было просто приятно быть у них и я остался. Володя
необычно много пил в этот вечер. Говорил, что на душе у него тоска, как бы
предчувствие несчастья. И в этот же вечер, он вдруг решил выговориться
передо мною.
- Сегодня я Вам выскажу все. Давно собирался. Да как-то не получалось.
А сегодня уже откладывать некуда. Может и вместе мы сидим последний раз. Ну,
так вот, я Вам как на прощание скажу: Вы были для меня действительно
учителем. Я не скажу, что до Вас я ничему не учился, нет, я учился всегда.
Но учитель в военном деле для меня Вы первый. Я даже жесты, интонации Вашего
голоса старался перенимать, не говоря о действиях, поступках, объяснениях. Я
Вас просто любил. Но меня всегда удерживала Ваша неприязнь ко мне. Ну за что
вы меня ненавидели? Вы решили, что я на Вашу должность целюсь? Какой я Вам
конкурент! Мне все время хотелось Вашего доброго слова, а Вы всегда с
подозрением.
И сколько я его не убеждал, переубедить так и не смог. На прощание я
сказал: "Присмотрись, Володя, к фактам, а не к сложившимся взглядам, и ты
поймешь, что тот случай мною был забыт в тот же день, а потом я тебя полюбил
как сына". Боюсь, что задуматься об этом он не успел.
19-го апреля с утра полк начал готовить частную операцию по захвату
высоты. Орудия прямой наводки полка были выдвинуты на скат, обращенный к
намечаемой для атаки высоте. Методическим огнем они начали подавлять огневые
точки. Завальнюк организовал свой наблюдательный пункт (Н.П.) в районе
расположения орудий прямой наводки. Противник огнем с дальней дистанции
начал обстрел этого района. Снаряды стали рваться и в районе Н.П.
Завальнюка. И Завальнюк, умница Завальнюк, додумывается до того, до чего
вряд ли бы додумались многие. Его предложение - самой маленькой группой -
он, командир орудий прямой наводки, и командир поддерживающего дивизиона -
три человека - выходят на стопятьдесят, двести метров вперед орудий прямой
наводки и ведут неблюдение; для связи телефонист с аппаратом располагается
за этой офицерской группой в 50-ти метрах. Расчет - по трем свободно лежащим
людям артиллерия вести огня не будет. И не вела. В районе орудий прямой
наводки все время рвутся снаряды, а трое наблюдателей (головы вместе ноги
врозь) полукругом. Лежат спокойно. Ни один снаряд не летит к ним. И вдруг -
недоносок (снаряд летящий не туда куда нацелен, а ближе) - недонос бывает
из-за того, что дополнительный пороховой заряд почему-то утратил часть своей
несущей силы: отсырел, подмок... И этот недоносок падает в центре полукруга
наблюдателей. Все убиты. Завальнюку оторвало голову. Остаток обиды на меня
он так и унес с собой. Похоронили всех троих в братской могиле в тот же
день. Я не в силах вспомнить всех погибших.
"Как много их, друзей хороших
Лежать осталось в темноте
У незнакомого поселка
На безымянной высоте"
Вот и не верь предчувствиям. Завальнюк верил. Потому и ушел из под
обстрела. Но его снаряд пришел к нему.
Но я забежал вперед - в раннюю весну 1945 года. А пока только вторая
половина августа 1944 года и я вхожу в курс дел. Неожиданно встретил
знакомого. В Кисловодском санатории, занимал комнату рядом с нами, -
подполковник, Герой Советского Союза Леусенко Иван Михайлович, с женой
Верой. Мы познакомились в первый же день. Потом подружились и проводили
время вместе. И вот я встречаю их здесь. Оказывается Иван Михайлович
командовал полком в этой дивизии; в Кисловодск ездил в отпуск. Обрадовался
им как родным и как-то вся дивизия от их присутствия стала мне и роднее и
ближе. Дел у меня было невпроворот. Перво-наперво надо было проверить
расположение войск в обороне, организовать ввод в строй прибывающего
пополнения. Дивизия в предыдущих боях была основательно обескровлена;
понемногу пополнялась. При мне уже дважды раздавали пополнение полкам.
Просматривал проект второй ведомости распределения пополнения, я обращаю
внимание, что 129-му полку, как и в первый раз дается самое большое, по
численности, пополнение, 151-му полку поменьше, а 310-му (Леусенко) вообще
ничего.
- Почему так распределяете? - спрашиваю нач. отделения укомплектования
майора Беленкова.
- Приказ комдива.
Пошел к Смирнову. Обратил его внимание на эту ненормальность.
- Да! - говорит он. Это действительно мои указания. У Александрова в
полку (129) почти никого в ротах, а у Леусенко средне укомплектованный полк.
- А что эти полки разные задачи выполняли, или может 129-й не получал
пополнения ранее?
- Да нет, Александрову и раньше больше давали пополнения, чем Леусенко,
люди у него просто горят. Не успеет пополнение прибыть как его уже и нет.
- Так может он просто людей беречь не умеет?
- Это возможно, но зато он задачи выполняет.
- Смотря как выполняет. Я считаю, что правильный принцип распределения
пополнения уравнительный. Задачи надо выполнять теми силами и средствами,
которые тебе даны. Тому кто гробит людей без толку надо даже меньше давать.
Пусть учится беречь людей.
- Ну хорошо. Мы над этим подумаем с вами вместе. А сейчас я прошу
оставить так. Я уже сказал командирам полков - кто сколько получит. Леусенко
недоволен - высказал то же, что и ты говоришь.
- Что ж, Леусенко умный командир полка.
- Да действительно. Если бы все были такие.
Я проникался все большим уважением к этому ком. полка. Любил бывать у
него и у Веры не только потому, что тянулась старая дружба, но и была
необходимость посоветоваться по практическим вопросам. Одним из этих
вопросов был вопрос о касках.
К каскам во всей Советской Армии отношение было пренебрежительное. И
восьмая наша дивизия не составляла исключения. Объезжая и обходя части, в
том числе на переднем крае, я не встречал ни одного человека, кто носил бы
каску. А я помнил разговор с киевским хирургом - профессором Костенко.
Обрабатывая мою кость, он бил молотком по зубилу, как в свое время делал и я
сам, снимая заусеницы с шейки паровозного ската. При этом он все время
говорил, как будто я здесь присутствовал лишь в качестве его собеседника. И
особенно его волновала каска. "Почти 80 процентов - говорил он - убитых и
умерших от ран имеют поражения в голову. И все это люди не имевшие каски.
Те, кто поражался в голову через каску, отделывались царапинами и
контузиями, иногда тяжелыми. Но смерть при поражении головы через каску,
исключение. Очень, очень редкое исключение. Выходит мы гибнем из-за
отсутствия дисциплины. По сути мы самоубийцы, самоубийцы по расхлябанности".
И я решил тогда еще, как только попаду на фронт, в подчиненных мне
войсках наведу порядок в отношении касок. Вот об этом я и заговорил с
Леусенко. Рассказал все, что узнал от Костенко и добавил: "Да и на немцев
посмотри. Ты видел, на передовой хоть одну немецкую голову без каски. Я
обползал весь передний край - не видел ни одной".
- Ну, у немцев дисциплина. А у нас даже бравируют открытой головой. Вот
я с вами говорю и поддерживаю идею, но по своей инициативе в полку каски не
введу. Сразу же на всю армию прославлюсь как трус. А будет приказ, сумею
заставить носить.
- А каски есть?
- Да, безусловно. Хозяйственники, что из брошенного собрали, а, что
получили на пополнение утрат, и теперь берегут. Для них же это имущество.
- А нам надо, чтобы это не было имущество, а стало боевым
обеспечивающим жизнь солдата средством.
- Эта теория, а я буду спрашивать как за имущество, боевое имущество,
ибо иначе каски снова побросают.
Мы тогда оба не знали, что у немцев спрос за каски был более строгий.
Там, за появление на передовой без каски на голове, судили как за
членовредительство. Если б я знал это, то действовал бы более уверенно. Но
узнал я сие только после войны. Тогда же, после разговора с Леусенко, я
подготовил приказ, по которому весь рядовой состав и офицеры дивизии кроме
штаба и тыла обязаны постоянно носить каски и положенное оружие. Офицеры
кроме личного оружия должны иметь автоматы. Личный состав штаба и тыла
дивизии при выезде в части и по тревоге одевают каски; офицеры, кроме
личного оружия, берут автомат. Но легко было отдать приказ. Смирнов не
спорил и сразу подписал. Но насколько же тяжелее было внедрить все это. Я
ежедневно по нескольку часов проводил на передовой в каске и с автоматом на
груди. Беседовал с солдатами и офицерами о значении касок. Приводил
известные мне примеры. Строго взыскивал за нарушения. И Леусенко оказался
прав. В тылах заговорили о начальнике штаба 3-й дивизии, как о человеке
необстрелянном, трусоватом, как о чудаке, который, натягивая каску и
навешивая на себя автомат хочет выглядеть старым закаленным воякой. Вскоре я
узнал откуда и ветер этот дует.
Зам. по политической части командира дивизии был полковник Паршин. Есть
такие люди - надменные по природе. Таким и был Паршин. Он и "носил" себя,
как нечто высоко ценное. Но кроме этих природных качеств были и
благоприобретенные. Он старый политработник, а эта порода в массе считает,
что они самый важный элемент армии. Так нас и учили всех. "Политсостав
скрепляет, цементирует ряды армии". Старые политработники верили в это,
требовали повиновения от всех, подчинения - не по существу, т.к. по делу они
ничего не могли приказать умного. Все организовывалось вокруг решения
командира. Но им сущность и не важна была. Они добивались, чтоб внешне по
форме им подчинялись и выказывали почет.
Когда я прибыл в дивизию, то на правах вновь прибывшего обходил всех.
Зашел и к Паршину. Он, не зная, что я совершаю общий обход, был очень
доволен моим появлением и "в поощрение" даже "ознакомил" меня с
"Морально-политическим состоянием дивизии". Но после этого началась обычная
работа. Двумя-тремя днями позже я позвонил ему: "Ты не хочешь ознакомиться с
общей оперативной обстановкой? Я как раз разобрался со всеми сводками".
- Да, конечно, с удовольствием послушаю.
- Ну так заходи!
- Я думаю, что к начальнику политотдела ты и сам мог бы зайти.
- Обязательно зайду, когда у меня будут дела к политотделу. А сейчас
политотделу нужно получить информацию. И я собираюсь дать ее тебе, из
уважения лично, хотя, по закону, такую информацию все получают в оперативном
отделении штаба.
- Такого порядка у нас не было. Все, что положено докладывать
командиру, докладывалось и мне.
- Если так было, то больше не будет. Я намерен строго придерживаться
положений штабной службы. Не доволен, обращайся к командиру.
В общем за информацией ему пришлось ходить, но по "совместительству"
начал распространять всяческие сплетни обо мне. Между тем продолжали все
ухудшаться отношения Смирнова с Гастиловичем, что создавало в дивизии
обстановку нервоза. Гастилович придирался ко всему, везде где возможно.
Вмешивался в дела, в которые командиру корпуса вмешиваться не следовало.
Так, вскоре после того, как я достаточно ознакомился с делами в дивизии, мы
со Смирновым подготовили указание подчиненным войскам. Там в основном
говорилось об общеизвестном. Их смысл был не в том, чтобы указать, что-то до
этого неизвестное, а чтобы подхлестнуть длительно обороняющиеся части, -
мобилизовывать их бдительность и боеготовность. Таких указаний можно дать
больше или меньше - это совершенно не существенно. И критиковать такие
указания корпусу просто не к лицу. Корпус может дать свои аналогичные
указания и дивизия должна будет их принять. А доказывать, что одно указание
глупо, а другое важное пропущено - это значит придираться, создавать
конфликтную ситуацию. Гастилович поступил именно так. Он высмеял наши
указания и прислал это нам, а копию послал Петрову. С другой стороны,
подчиненному тоже вряд ли целесообразно вступать в
спор по такому делу. Но Смирнов еще более едко высмеял замечания
Гастиловича и послал это ему, а копию также Петрову. К этой телеграмме и я
руку приложил. В конце телеграммы предложил приписать: "Вся эта полемика по
сути бессмыслена. Если у командира корпуса есть какие либо более разумные
указания, он обязан их дать, а не заниматься бесполезной критикой". Знал бы
Гастилович кому принадлежит эта приписка, мои взаимоотношения с ним
сложились бы по иному. Но не помогла и эта приписка. Склока разрасталась.
Вскоре Смирнов и Гастилович перестали говорить между собой по телефону.
Гастилович, если ему надо было, звонил мне. Смирнов - начальнику штаба
корпуса полковнику Шуба.
Тем временем Наши указания начали действовать. Противник, особенно
ночами, стал нервничать. Взлетали ракеты, летели трассирующие пули. Почти
каждую ночь наши войска доставляли противнику неприятности - брали пленных,
захватывали участки траншей, отдельные опорные пункты. Противник расценил
это как подготовку к наступлению. Дивизия занимала оборону на фронте свыше
тридцати километров, имея открытый правый фланг. На этом фланге оборонялся
полк Леусенко (310-й), который проявлял наиболее высокую активность. И
противник именно сюда приковал главное свое внимание. Но меня интересовала
больше всего расположенная на левом фланге господствующая гора "Маковица",
которая входила в участок 129 полка. Она была действительно макушкой.
Небольшая по размерам площадка на самом верху горы могла вместить только
одну из сторон да и то очень в небольшом количестве, пару отделений не
больше. Эта площадка многократно переходила из рук в руки. Когда я приехал,
она была в руках противника. Положение нашего взвода было катастрофическим.
Скат горы с нашей стороны был очень крутой, частично даже осыпной. Поэтому
отдав вершину надо было катиться вниз к подножию.
И взвод 129-го полка, когда его в очередной раз выбили из траншейки
прорытой по обращенному к противнику краю площадки, скатился не только с
этой площадки, но и с горы. Командир полка, высокий, стройный, 28-ми летний
красавец майор, носивший фуражку, а зимой кубанку, ухарски сдвинутой на
затылок, выпустив свой роскошный чуб на левый висок. Авторитет его в полку
был непререкаем. Любило его и начальство. Этой любовью он очень дорожил и
делал все, чтобы постоянно ее крепить. Такого конфуза как оставление
Маковицы он допустить не мог. Вызвав старшего сержанта, который командовал
взводом, оборонявшим высоту, он приказал: "Верни Маковицу". И тот, собрав
своих полтора десятка человек пополз обратно на высоту. А там за это время
произошло совсем неожиданное.
Противник, заняв траншейку взвода, дальше не пошел, и вся площадка
шириной около 30-ти метров осталась "ничейной". Произошло это очевидно
потому, что на восточном краю площадки тоже была вырыта совсем короткая
траншея. Когда взвод был выбит из основной своей траншеи и бежал,
находившиеся в восточной (тыловой) траншейке трое бойцов, составлявших
резерв взвода, открыли огонь по противнику и принудили его залечь в
захваченной им траншее. Командир взвода забывший при поспешном бегстве о
своем резерве, теперь нашел его на месте и очень этому обрадовался. Решение,
как бывает в таких случаях, пришло само собой: укрепиться всем взводом там,
где был резерв. И взвод начал энергично окапываться. Командиру полка
донесли, что вышли на высоту и закрепляются. Командир полка донес в дивизию,
что противник ночной атакой занял вершину "Маковицу", но той же ночью
положение восстановлено.
Изучение переднего края, при вступлении в должность, я решил начать с
"Маковицы". Александров меня горячо отговаривал. Сначала по телефону, затем
приехав в штаб дивизии. Говорил со мной, доказывал Смирнову, что это очень
опаcно и может привлечь особое внимание противника к этой горе. Я остался
при своем мнении, хотя и согласился, что некоторая опасность имеется, т.к.
при восхождении на гору дважды приходится пересекать простреливаемые
пространства. Пойдем вечером, когда стемнеет или под утро, сказал я. Чтобы
не привлекать внимание, я возьму с собой только сопровождающего солдата и
сам буду одет по солдатски. Но Александров от меня не отстал. Пошли вмеcте.
Перед выходом я попросил ознакомить меня с обстановкой на самой высоте. По
докладу Александрова получалось, что вся площадка в наших руках. Передовые
подразделения врага расположены на уступе, проходящем в ста-ста пятидесяти
метрах ниже вершины "Маковицы". Там у него вырыты две сплошные траншеи
полного профиля. За траншеями местность постепенно понижается, переходя в
новый, более широкий уступ. Там три траншеи полного профиля, снимаемые
главными силами первой полосы обороны. За траншеями местность снова
понижается, а в районе шоссе, идущего от Делятича до чехословацкой границы и
далее на Керешмезе (Ясина), начинается подъем на новый горный отрог.
Александров убеждал меня, что все это, до шоссе включительно, с "Маковицы"
прекрасно видно. - "Прямо как на макете".
Когда же мы добрались до вершины, командир взвода старший сержант
Павлычко попросил нас поскорее убраться в убежище. На бруствере я увидел
противогранатные сети. Оказывается наши ребятки время от времени
перебрасываются с противником гранатами, и сейчас Павлычко беспокоится
больше всего о том, как бы противник не устроил эту "забаву" когда мы здесь.
- А откуда я могу посмотреть оборону противника? - спросил я Павлычко.
- А сейчас неоткуда - ответил он - это когда у нас была та траншея -
показал он на противоположный край площадки, - тогда мы все видели, а теперь
ничего не видим.
- А вы это знали - спросил я Александрова. Вопрос был коварный. По сути
я спрашивал бывал ли он здесь. А он явно не бывал. Оказался перед
неожиданностью. И сейчас понимал, что я его уличаю во лжи. Он несколько раз,
видимо желая отдохнуть от начальства, сообщал в штаб дивизии: "Ухожу
понаблюдать на Маковицу, так что прямой связи с вами не будет. Если очень
надо, то через мой узел". Выходило - никакого "Н.П." нет. Противник, заняв
нашу первую траншейку, ослепил нас. Мы ему, находясь здесь, не мешали. Но,
как показало будущее, близкий противник таит потенциальную опасность в самой
этой близости.
- Ну, что ж, сказал я сухо, недовольно - пришли мы сюда напрасно. Эта
траншейка для дивизии не представляет никакой ценности. Это только для
"втирания очков" начальству: " - Маковица, мол, в наших руках". Так и доложу
командиру дивизии: " - Виноват, не проверил, в результате сам врал и Вас
заставлял подписывать лживые документы. На самом деле Маковица давно сдана
противнику. Доложу, пусть комдив сам решает, что делать".
Александров стоял какой-то сникший. Даже его буйный чуб рассыпался. Он
что-то хотел сказать, но явно не решался. Наконец не выдержал.
- Товарищ подполковник! Не докладывайте комдиву. Дайте мне срок. К утру
Маковица будет наша.
- Ну это Вы торопитесь. Надо все как следует обдумать. Я сейчас ухожу,
а Вы оставайтесь и вместе с Павлычко все как следует обмозгуйте. Комдиву я
доложу, что из-за сильного огня мы на Маковицу не попали. Но если Вы за три
дня гору не вернете, доложу все. Как только вершину заберете, звоните. Я сам
побываю, понаблюдаю и после этого доложу.
Александров слово сдержал. На вторую ночь вершиной овладели. Но потом
начались контратаки. Для захвата вершины была брошена рота. Для отражения
контратак пришлось привлечь весь батальон. Я побывал на Маковице.
Действительно оборона противника оттуда была как на ладони. Недаром еще в
первую мировую войну за эту гору шли многомесячные бои. Кто-то откуда-то
достал немецкие листовки первой мировой войны, на которых была изображена
Маковица с раскрытой громадной пастью, в которую шла непрерывной колонной
русская армия. Надпись гласила: "Маковица сожрет всех вас". Побывав на
Маковице, я высказал предположение, что противник либо примет все меры чтобы
лишить нас вершины, либо отведет войска на другую сторону шоссе, ибо нельзя
иметь надежную оборону, когда последующий эшелон расположен ниже
предыдущего. Сделали вывод: Александрову все внимание на Маковицу - не
допустить внезапного нападения на вершину и не дать противнику незаметно
отойти с занимаемых позиций.
Во время пребывания на Маковице, наблюдая за противником, я невольно
вспомнил эпизод из первой мировой войны на русско-турецком фронте, когда
одна из частей русских, оказавшись выше турецкой, принудила ее к
отступлению, начав спускать на турок бочки, начиненные порохом и камнями.
Рассказал об этом офицерам и солдатам на Маковице, добавив: "От вас очень
хорошо покатились бы бочки". Прошло несколько дней и я узнаю, что у
Александрова, на Маковице, начали катать бочки. Результат был настолько
эффективный, что участок вражеской траншеи, подверженный скатыванию бочек,
был противником оставлен. Александрову посоветовали ночью бросить сильный
разведотряд на освобожденный противником участок и попытаться очистить всю
первую траншею противника, действуя по ней в сторону флангов. Результат
оказался для нас неожиданным. Через сорок минут после начала действий
указанного отряда пришло сообщение - противник отходит. Комдив отдал приказ:
"129-му полку немедленно перейти в наступление. 131-му и 310-му провести
разведку боем".
129-й полк от Маковицы пошел вперед довольно быстро. Появились пленные.
Был захвачен и приказ командира венгерской бригады. Оказалось, что намечен
был отвод с первой траншеи - не на вторую траншею, а на второй уступ. На
первом уступе вторая траншея оставалась занятой. Но, по несчастливой для
венгров случайности, разведотряд 129-го полка вошел в первую траншею, когда
там начался отход. Вид отходящего противника всегда воодушевляет, и
разведчики решительно пошли вперед, обгоняя отходящих. Среди тех началась
паника. И они, вместо того, чтобы отходить спокойно по установленным
маршрутам побежали где попало, ко второй траншее, вызывая панику и среди
войск, занимающих ее. Паника стала распространяться дальше в тыл. Начали
нервничать и соседи. В результате 129-й полк занял оба уступа и вышел к
шоссе. Противник в свете дня немного разобрался и начал оказывать отпор. Но
это уже не был организованный фронт сопротивления. Оборона врага была
нарушена во всей полосе дивизии. 151-й и 310-й полки, добившись частных
успехов в ночном бою, ввели к утру в бой свои главные силы и тоже нарушили
вражескую оборону. В течение дня наступление уже шло по всему фронту
дивизии.
Для нас со Смирновым было очевидно, что мы пожинаем лавры успеха,
предоставленного нам случаем. У противника не было никакой оперативной
необходимости отводить свои войска на этом участке фронта. Его флангам ничто
не угрожало. Зато была полная целесообразность удерживать горный хребет
Карпат, как нож, вонзенный в живое тело советского наступающего массива.
Важны были Карпаты и как хранилище средств боевого и материального
снабжения, как важный военно-промышленный район. Следовательно, вышибать
противника из Карпат можно было только силой. А ее-то у нас и не было.
Когда я прибыл в дивизию численность ее была меньше четырех тысяч.
Пополнениями ее состав довели до 6000, т.е. до пятидесяти процентов штатной
численности. В ротах было по 30-40 человек, а у Александрова даже меньше.
Средств усиления мы не получали. Правда, штатные артиллерийские и минометные
части материальную часть имели полностью, по штату. Но боеприпасов было мало
и надежд на регулярный подвоз не было. Авиация корпус не поддерживала.
Соседей, которые помогли бы своими действиями, тоже не было. Фланги корпуса
были по сути открытыми: справа до ближайшего соседа около тридцати
километров, слева - еще больше.
Естественно, что успех в таких условиях мог быть достигнут только за
счет маневренности. Только скрытность, быстрота и решительность действий
могли бы восполнить недостающюю ударную силу. Широкий фронт для маневра и
закрытый характер местности (горно-лесистая) благоприятствовали скрытому
выходу на фланги и тыл противника для внезапного и решительного удара. Но
войска должны были быть подготовленными к таким действиям. Наша дивизия, да
и остальные соединения корпуса не были подготовлены к этому. Неоднократно я
с сожалением думал: "Эх, сюда бы 18-ю бригаду: быстренько бы разделалась она
с этим противником". Наша же дивизия никак не хотела ходить по горам и
стихийно скатывалась к дорогам. Противник же именно дороги и держал наиболее
прочно. Чтобы его сбить с дорог силой, надо было иметь то, чего мы не имели
- мощный огонь артиллерии, танки, поддержку авиации. Не имея этого, мы
заставляли наши войска стихийно скатывавшиеся к дороге, снова уходить в горы
и совершать обход узлов сопротивления. Смирнов весь день был в войсках,
требуя от них наступления по горам, в обход вражеских узлов сопротивления.
К вечеру штаб переместился в только что занятое Яремче. Прибыл туда и
командир дивизии, утомленный до предела. Умылся, сели ужинать. Он никак не
мог успокоиться - рассказывал эпизод за эпизодом, говорил: "Мы бы уже к
границе (чехословацкой) подходили, если бы наши поиска наступали по
бездорожью. Противник, утратив цельность своей обороны, потянулся к дорогам.
А мы тоже туда. Но огневой ударной силы у него больше. Противник имеет
несколько десятков самоходок, а у нас ни одной. Самоходками он и не дает нам
двигаться по дорогам. А мы туда как раз и лезем. Подготовьте приказания на
завтра. Укажите направление наступления и оговорите, что по дорогам
перемещаются только артиллерия под небольшим пехотным прикрытием и тылы". В
это время звонок. Гастилович - Смирнова.
Сидя рядом со Смирновым, я не мог слышать, что говорит Гастилович. Если
бы я сидел в своей комнате, было бы иначе. По сложившейся традиции, не
только у нас в дивизии, а во всей советской армии, начальники штабов слушали
все, боевого значения, телефонные разговоры командиров. Но сейчас я был не у
своего аппарата и слышал лишь то, что говорил Смирнов. Он сказал: - "Ты,
хотя бы, для соблюдения формы сообщил оперативную обстановку, хотя бы
сказал, что делают дивизии корпуса". И некоторое время спустя: "Не морочь
мне голову. Что я меньше тебя понимаю? Одну академию кончали. Никуда
противник не бежит. Если б он бежал, то прежде всего от Васильева и Черного
(командиры дивизий, расположенных левее 8 сд). Ведь оттуда отход возможен
только по дорогам, идущим в моей полосе. Нет никакого отхода. Нам просто
повезло. Удалось сбить противника. А завтра он усилит сопротивление.
Попытается остановить и отбросить нас. Или, хотя бы, задержать наше
наступление до отвода войск из горных районов. Поэтому мои указания на
завтра - наступать вне дорог. Я уже отдал приказание и отменять его не
буду". После этого он еще послушал некоторое время, затем сказал: "Да пиши
что угодно, а я буду действовать как мне боевая обстановка подсказывает. А
тебе, по моему, надо заставить Васильева и Черного наступать, а то ведь они
уже позади меня на 10-15 километров". И положил трубку.
- Видел ты его! - начал он после паузы - он считает, что противник под
угрозой фланговых ударов третьего украинского фронта и первой гвардейской
армии нашего фронта, начал поспешный отвод своих войск. Поэтому нам, чтобы
не упустить противника, следует создать сильный передовой отряд, посадить
его на машины и бросить по шоссе на Керешмезе (Ясину) и далее на Рахув.
Задача отряда - сбросить отходящие войска противника с дороги в горы и тем
открыть путь для беспрепятственного продвижения войскам корпуса. Хороший
приказ. Один лишь недостаток - обстановке не соответствует. В общем
отдавайте полкам мое приказание.
Так я и поступил. За ночь войска заняли исходное положение вне дороги.
Утром началось наступление. Первые же донесения указали на усиление
сопротивления. На дорогах противником созданы хорошо подготовленные узлы
обороны, с артиллерией, самоходками, пулеметами, с минированием подступов.
Смирнов снова уехал в полки. Часов в десять утра звонок - Гастилович.
- Где этот мудак? - Что мне ответить? Я понимаю, разумеется, о ком он
говорит. Но что мне солидаризироваться с ним? Признать, что моего командира
так именно и называть следует? Нет, так я не поступлю. И я удивленно
спрашиваю: "Кто?"
- Ну что ты в самом деле? Не понимаешь?
- Нет, товарищ генерал-лейтенант, не понимаю. Я не знаю кто Вам нужен.
- Ишь ты институтка какая, не понимаешь! Да я тебя (мат-перемат) научу,
как разговаривать с командиром корпуса!
- Простите, товарищ генерал, но я не понимаю за что вы меня ругаете.
В ответ выплеснулся такой мат и такие эпитеты, что выражение "ползаете
там, как вши по ...", можно считать верхом приличного тона. Я не выдерживаю
и кладу трубку. Продолжаю слышать рокот в ней. Потом трубка замолкает и
раздается звонок. Беру трубку и сдерживаясь изо всех сил, спокойным голосом:
- Слушаю! - Солдатов. (Мой позывной на тот день. П.Г.).
- Солдатов!? Какой ты Солдатов! Гавно ты, а не Солдатов! - И снова
полился поток мата и далеко не литературных эпитетов. Я снова положил
трубку. Теперь уже сознательно. Через некоторое время снова звонок. За время
перерыва я успел сжать свою волю. И снова спокойно:
- Слушаю, Солдатов! - В ответ буквально вой. Голос захлебывается в мате
и грязных эпитетах. Я снова кладу трубку.
И вновь звонок. И я опять: "Слушаю, Солдатов! - Но в ответ не то, что я
ожидал. Голос пониженный до предела, холодно-официальный, сдержанный:
- Григоренко! Ты что же под трибунал хочешь?
- Никак нет, товарищ командующий (подпускаю я лести этим обращением),
не хочу.
- А почему же ты мои приказы не хочешь слушать?
- Никак нет, товарищ командующий, Ваши приказы не только слушать, но
выполнять буду, не щадя жизни.
- Ну, я еще не командующий - ворчливо-добродушно поправил он меня на
этот раз.
- Ну, этого не долго ждать.
- А ты что, уже разнюхал что-то.
- Да кое-что слышал.
- Ну, об этом пока говорить не следует. Запиши лучше мое приказание. Я
записал бодро, восклицая за каждой фразой: "Есть".
Вскоре он был назначен командующим 18 армией. И корпус перестал быть
отдельным. Вошел в состав этой же армии.
На следующий день утром к нам на "КП" прибыл Гастилович. Штаб дивизии
расположился в строениях огромного богатого крестьянского двора. Двор
обнесен оградой "от честных людей": невысокие столбики и две жерди по ним -
одна в 20-30 сантиметрах над землей, другая на таком же расстоянии от
вершины столбов. В России такие ограды называют "прясла". Двор с одной
стороны, где расположено большинство строений, занимает горизонтальную
площадку. Большая же часть двора расположена на зеленом травянистом склоне.
Я занимал одинокий домик на самом верху двора.
В окно вижу, влетает во двор "виллис" и мчится к домам в нижней части
двора. Выскакиваю из дома и бегом по склону к "виллису". Пока Гастилович
вылезал из него, я подбежал и начал докладывать. Он не дал мне окончить,
поздоровался за руку.
- А где Смирнов?
- Как обычно на передовой, в полках. Я могу Вас связать с ним.
- Не надо, Вы же обстановку знаете?
- Разумеется.
- Ну тогда пойдемте к Вам! Куда идти?
- До меня далеко. Может подъедете вон к тому домику.
- Нет, пройдемся. День-то вон какой прекрасный. И мы пошли,
разговаривая.
Когда подошли к входу я посмотрел на адьютанта и глазами попросил его
не входить за нами. Пропустив Гастиловича, я вошел сам и закрыл дверь за
собой. Как только мы очутились в комнате вдвоем, я сказал: "Товарищ
генерал-лейтенант, я прошу, пока нет свидетелей, выслушать и разрешить очень
важный для меня вопрос".
- Ну давайте, давайте, что там у вас за вопрос? - ворчливо-дружелюбно,
произнес он.
- Я очень прошу не ругать меня при посторонних, тем более в
оскорбительной форме. Ведь Вы же знаете мой характер. Я ж могу не сдержаться
и наделать непоправимое.
Во время этих слов Гастилович бросил быстрый взгляд на лежащий у моего
стола автомат. Я тем временем продолжал:
- Неужели Вам действительно хочется, чтобы я попал под трибунал. Лучше
вызовите меня одного и тогда, если я заслужил, ругайте как хотите. Можете
даже ударить. Из уважения к Вам и это снесу. Но публичной ругани могу не
снести.
- Ну да, из уважения ко мне, автоматную очередь не под ноги, а в грудь
мне всадите.
Запомнился, значит, ему мой рассказ. Рассказал я об этом, когда мы
обедали во время моего представления в связи с назначением в корпус. В
разговоре за обедом как-то был затронут вопрос о грубости и рукоприкладстве
командиров. Для меня это был больной вопрос, а Гастиловича я считал
подходящим собеседником. Знал я его только по академии. Там он выглядел
культурным, вежливым командиром. И мне не было известно какую метаморфозу он
претерпел, оказавшись в командных должностях. И я с увлечением развивал тему
культурных взаимоотношений начальников и подчиненных. Рассказывая, я
вспоминал происшедший со мной случай в 10-ой гвардейской армии, случай,
который чуть было не стоил жизни двум людям.
После одного из выездов в войска я возвращался в штаб армии. В одной
низине внезапно наткнулся на скопление автомашин. Проезда нет. Сошел с
"виллиса" и пошел вперед, сказав Павлику, чтоб продвигался за мной, когда
машины пойдут. Иду, вижу - небольшой деревянный мостик, проложенный прямо на
земле, перекрывает заболоченную речушку. Одна машина разворотила этот мостик
и загородила проезд. Другие начали пытаться объезжать ее и позастревали.
Скопилось уже около 30-40 машин. А требуется всего только - вытащить машину
разворотившую мост, исправить последний и затем пропустить все машины,
застрявшие вытащить. Собираю всех шоферов. Они быстро, чуть ли не на руках
вытаскивают злополучную машину. Затем чинят мостик и, наконец начинают
двигаться. Дорога некоторое время, после мостика, идет по выемке. Я оставил
двух регулировщиков у мостика - шоферов самых последних машин, - а сам
взобрался на верхнюю кромку выемки, откуда хорошо видно все, что происходит
у мостика и на дороге. Накрапывает дождик и я натягиваю капюшон плащ накидки
на свою каску. Все идет уже нормально, хотя машин еще много, но
вмешательства уже не требуется, т.к. все знают свою очередь. Я, успокоенный,
закурил и подставил ветру спину, отвернувшись таким образом от мостика.
Вдруг страшный удар через каску обрушился на мою голову. Оборачиваюсь.
Передо мной человек заносящий палку для нового удара. Вижу только эту палку
и папаху с красным верхом. И руки сами, непроизвольно, схватывают автомат с
груди. Нажимаю спусковой крючок... Но сильный рывок опускает ствол вниз. Вся
очередь уходит в землю у самых носков сапог любителя палки. Это мой
ординарец Петя, своевременно вмешался и спас жизнь двум людям, тому кто был
под дулом автомата и тому, который убив генерала, был бы расстрелян по
приговору трибунала. Я рванул автомат, но невысокий крепыш Петя буквально
впился в него. И мне пришлось уступить. Тем более, что генерал, скатившись с
откоса, буквально упал на сиденье своего "виллиса" и шофер погнал машину с
предельной скоростью. Подошедшие к нам шофера рассказали предисторию.
Оказывается, генерал, (утверждали, что генерал-полковник), подъехав к хвосту
стихийно образовавшейся колонны, начал материться, требуя прохода для своей
машины. И шофера теснились очищая ему проезд. Так он добрался до мостика, за
которым движение было уже относительно свободным.
- Кто тут старший в этой банде? - спросил он добровольных
регулировщиков у мостика. Один из них указал на меня.
- Вон он, наверху, подполковник стоит. Генерал выскочил из машины и
бегом по откосу побежал ко мне. Не говоря ни слова, с ходу нанес удар
палкой. Дальнейшее я уже рассказал. Возвратившись на "К.П." армии я сразу же
пошел к Казакову и рассказал об этом чрезвычайном случае. Был издан приказ
по армии, которым предлагалось, чтобы совершивший рукоприкладство явился к
командующему войсками. Никто не явился. В полосе армии располагался кроме
армейских частей, неподчиненный армии артиллерийский корпус, которым
командовал генерал-полковник артиллерии. Приказ командарма послали для
сведения и в этот корпус. Но виновник не объявился. Вот об этом-то случае и
вспомнил сейчас Гастилович.
- Нет, стрелять я больше не буду. Того случая до сих пор себе простить
не могу. Навсегда зарекся. Но под трибунал можно и иным путем угодить. Можно
например "сорваться" и на оскорбление ответить оскорблением. Или сделать еще
что-нибудь, чего исправить нельзя. Ну, в общем, я прошу при свидетелях меня
не ругать.
- Ладно, не буду! Слово!
С тех пор связисты всей армии, а через них и офицеры знали, что
командарм, который "художественно" матерится по телефону, не ругает только
начальника штаба 8-ой дивизии. Не зная истинной причины этого феномена,
решили, что я родственник Гастиловича.
Между тем наступление наше развивалось безостановочно. Темп, правда,
небольшой, считая по карте 4-6 км. в сутки. В горах без дорог не
разгонишься. Зато дивизии корпуса, действовавшие левее нас, после двух дней
безуспешных попыток преодолеть передний край противника, вдруг пошли с
большой скоростью и на третий день догнали нас. Противник перед ними просто
ушел. И это вызвало у Гастиловича новый приступ мании передовых отрядов. Но
тут восстали против этого и догнавшие нас дивизии. И для них было ясно, что
выйдя из гор к дороге они натолкнулись на организованное сопротивление. В
это же время по войскам корпуса распространился слух, что чехословацкая
граница сильно укреплена, что там проходит передний край укрепленного района
и что вооружен этот У.Р. боевыми средствами, которых мы еще не знаем, и что
этими средствами противник может уничтожить все живое.
Подлил масла в огонь и Генеральный Штаб. Экстренная разведсводка об
укреплениях на бывшей Польско-Чехословацкой госгранице давала карту и
описание укрепленного района с большой плотностью долговременных укреплений
и заграждений. Эти сведения и слухи, которые разбухали и делались все
страшнее, отразились на решимости войск. Полки явно не хотели идти к границе
и пересекать ее, предпочитая действия на бывшей польской территории. Слухи
начались снизу, от солдат и местного населения. Но когда пришла схема из
Генерального Штаба поверили в слухи и командиры.
Внимательно проанализировав эту схему я доложил Смирнову, сделав
твердый вывод: "Если долговременные укрепления на нашем направлении есть, -
я в этом не уверен, - то они находятся сразу же юго-западнее Керешмезе. На
границе же - утверждаю это - ни одной долговременной точки. Никто не станет
растягивать УР на 130 км. по фронту, если те же задачи можно решить, создав
узел шириной по фронту 3-5 км". Смирнов со мной согласился, и приказал
полкам о схеме не сообщать. Но доклад - анализ схемы - для корпуса подписать
отказался. Он посоветовал послать доклад за одной моей подписью, указав, что
командиру эти соображения доложены, но он сомневается и поэтому позволил
посылать как мое личное мнение.
- "При наших сегодняшних отношениях с Гастиловичем мои "сомнения"
пойдут на пользу делу, а моя подпись под этим документом будет действовать
против".
Смирнов оказался прав. Гастилович согласился с моим мнением и разослал
указание в дивизии "прекратить панические слухи о мифических укреплениях и
перейти в решительное наступление". Это было кстати, так как части уже двое
суток топтались на месте в 2-3-х км. от границы. После
приказа Гастиловича начали продвигаться как слепые, ощупью. Но диво.
Легенда об УР'е на границе вдруг начинает превращаться в реальность. Из
корпуса сообщают, что наш левый сосед - 137 дивизия - захватила 12
долговременных огневых точек. 151 полк доносит еще о двух. По одной "дарят"
нам 129 и 310 полки. Затем у нас донесения о захвате ДОТов прекращаются, а у
генерала Васильева (наш левый сосед) число их все растет. Максимальная
цифра, насколько мне помнится, у него достигла 42-х. Меж тем я побывал на
первом захваченном ДОТе. Оказалось, что это обычный давно заброшенный
стрелковый блокгауз. Толщина железобетонных стенок не более 15 сантиметров.
Во всех четырех стенах прорези для ведения огня из винтовок или автоматов.
Пулеметных амбразур нет. Очевидно блокгаузы ставили не для занятия их
гарнизонами, а как временные позиции для пограничников при ведении ими
маневренного боя с вторгшимися небольшими отрядами противника.
Но Гастиловича сообщения о захвате большого количества ДОТов снова
вдохновили на передовые отряды. Он либо в глубине души не поверил моим
соображениям об УР'е, либо сообразил, что ему выгодно задним числом признать
правильность генштабовской схемы, так как тогда действия корпуса приобретают
весьма солидное значение - прорыв укрепленного района. И он, веря или делая
вид, что верит, пишет приказание, в котором указывает, что войска корпуса
прорвали глубокоэшелонированный пограничный укрепленный район: захвачено
около 50 долговременных железобетонных огневых точек. Наступление
продолжается. В связи с этим командиру 8 с.д. приказано создать сильный
передовой отряд, который должен с ходу сбить прикрытие противника и развить
стремительное наступление вдоль шоссе Керешмезе-Рахув. Главными силами
дивизии наступать в том же направлении с задачей не позднее исхода третьего
дня установить контакт с наступающими войсками 3 укр. фронта, в районе
Слатина-Сегед.
Как выполнялся этот приказ, я расскажу позже. А сейчас мне необходимо
сообщить о событии, которое произошло в то время, когда мы "прорывали"
приграничный УР. Гастилович таки добился своего. Командующий фронтом отозвал
Смирнова в свое распоряжение. На его место приехал полковник Угрюмов Николай
Степанович, который до этого занимал должность заместителя командира корпуса
- в нашем же корпусе, то есть у того же Гастиловича.
С первых же встреч у меня произошла стычка с Николаем Степановичем.
Последний был хорошо знаком с нашим начальником политического отдела
полковником Паршиным. И первый день, пока мы в штабе готовили документы,
связанные с передачей должности командира дивизии, Угрюмов и Паршин были
вместе почти неразлучно. Паршин информировал нового комдива о
политико-моральном состоянии войск и "по совместительству" говорил обо мне.
О характере полученной Угрюмовым информации можно судить по тому, что
обращался он ко мне, когда ему надо было, сухо и отчужденно. Так с
начальником штаба не разговаривают, если собираются с ним работать. Я
отвечаю на это официальной вежливостью. Мне известно, зачем приехал Угрюмов,
но формально мне об этом никто не объявил - ни письменно, ни устно. И вот
происходит следующее. Смирнов дает мне какое-то поручение. Когда я уже
повернулся, чтобы идти выполнять, Угрюмов мне вдогонку без какого бы то ни
было обращения бросает: "И мне сделайте (то-то и то-то)". Я оборачиваюсь,
задаю уточняющий вопрос, затем вопросительно смотрю на Смирнова. Он кивает
головой: "Да, да, сделайте". Взглядываю на Угрюмова и говорю: "Хорошо. Будет
исполнено". Вскоре я возвращаюсь и докладываю Смирнову другое, ранее
полученное задание. И вдруг, в то время, когда я наклонившись к Смирнову,
что-то рассматриваю вместе с ним, снова без обращения вопрос: "А мне вы
сделали, что я приказал?"
- Нет, еще не сделано.
- А почему? - повышает он голос. - Вам не хочется выполнять мои
задания! Не хотите, так можете уезжать вместе со Смирновым!
- Товарищ полковник! Ваше задание не выполнено потому, что его не
успели выполнить, но дал я его на исполнение как только получил от вас. Это
первое. Второе. Мне не дано права выбирать, с кем и куда мне ехать. На эту
должность я назначен приказом командующего войсками фронта. Только по его
приказу я и покину ее. И пока я начальник штаба, буду выполнять указания
того, кто командует дивизией. Сейчас командир дивизии генерал Смирнов. Его
приказания я и выполняю. Будет другой, буду также прилежно выполнять его
приказания. Но, товарищ полковник! За всю свою службу я никому, подчеркиваю,
никому не позволял повышать голос на себя. Не позволю этого и новому
командиру дивизии.
Я повернулся и ушел. Вскоре закончился прием-сдача должности. Угрюмов
стал командиром дивизии. Отношение с ним установились сухие, натянутые. В
это именно время и пришел приказ о передовом отряде. Получив все указания
комдива, я занялся формированием отряда. При этом, прямо-таки физически
ощущал: за Керешмезе - укрепленный узел. Поэтому, испросив разрешения
комдива, направился в 151 полк - поговорить с командиром передового отряда.
На эту должность был назначен командир батальона капитан Заяц. Фамилия этого
человека соответствовала его характеру. Он был предельно осторожен. Именно
эта его осторожность и послужила главным аргументом для назначения его
командиром передового отряда. Теперь мы с Зайцем вышли на наблюдательный
пункт полка. Приказ передовому отряду был сформулирован, как и в приказании
корпуса. Это мы изменить не могли. Но на "НП" я ему сказал: "По-моему, сразу
за Керешмезе вы напоретесь на укрепления. Вон посмотрите, это, по-моему,
замаскированные железобетонные надолбы. В общем я на вашем месте провел бы
хорошую разведку, прежде чем совать свой нос туда. В Керешмезе можете идти
смело. Там уже дивизионная разведка. А оттуда без хорошей разведки не
ходите".
Разведка боем показала - перед нами УР с мощными железобетонными
надолбами и электризованными препятствиями перед передним краем. Разведка
была проведена так ювелирно, что в результате было только двое раненых, а
весь передний край узла обороны был вскрыт. Сопутствовал нам и господин
случай. В передовой отряд почти в самом начале разведки боем пришел
работавший в этом УР'е местный житель Юра Кандуш. Его доставили в штаб
дивизии, и там он сказал, что есть такое место, с которого он может показать
все огневые точки этого узла сопротивления. Доложили Угрюмову, и он пошел со
мной и Юрой на указанное им место. Оттуда мы видели все надолбы, наблюдали
включение электрозаграждений, зажигаемую этими заграждениями траву, видели
четыре огневых точки, которые открывали огонь по нашей разведке, а Юра
показал нам и все остальные точки.
Угрюмов, хорошо знакомый с финскими укреплениями по боям на Карельском
перешейке в 1939-40 гг., был рад хорошо проведенной разведке. Настолько рад,
что даже со мной помягче говорил.
- Пойду доложу комкору! - сказал он.
- Я тоже пойду. Мне надо послать сюда, с Юрой, топографа, офицера,
оператора и инженера, чтобы сделать сьемку всего узла.
Возвратившись в штаб, Угрюмов только фуражку сбросил и за телефон. На
лице у него прямо вдохновение горело . Но я почти точно представлял, что
сейчас произойдет. И думал об этом даже с некоторым злорадством: "Ничего.
Поучись. Не будешь к нам так относиться. Поймешь кое-что". И вот он
заговорил:
- Товарищ генерал-лейтенант! Передо мною долговременный узел обороны.
Мы...
Но больше ничего он сказать не смог. Лицо его вытянулось, приняло
недоуменное и растерянное выражение. Я представлял, что извергает сейчас из
себя Гастилович, и понимал Гастиловича. Он уже донес на фронт о прорыве
укрепленной полосы и теперь с нетерпением ждал сведений о стремительном
продвижении передового отряда. И вдруг: "Перед нами долговременный узел!"
Есть от чего матом изойти. Меж тем Угрюмов с глазами полными слез осторожно,
еле передвигая руку, положил телефонную трубку: "Я н... никогда... не буду
больше с ним разговаривать по телефону" - медленно, с заиканием произнес он.
Посидев немного, он поднял глаза на меня.
- А что же мы будем теперь делать? Ведь он приказал немедленно бросить
передовой отряд на Рахув. Это же всех на погибель.
- Могу я вам дать совет, товарищ полковник?
- Да, я прошу об этом.
- Никуда никого бросать не надо.
- А что же, не выполнять приказ?
- Нет, зачем же? Приказы надо выполнять. А то в трибунал попадешь! Но
выполнять надо с умом. Давайте подумаем, что произойдет, если мы прикажем
Зайцу прямо на машинах мчаться на долговременный узел? - Ясно что. На
надолбах и на электрозаграждениях все полягут.
- Ну вот так надо и доложить, чтобы и Гастилович это понял. А поймет,
то приказ отменит.
- Как вы ему доложите, если он не слушает?
- Ничего, послушает. Есть, товарищ полковник, такое понятие "телефонная
война". Мы продумываем, что получится, если мы поступим по неразумному
приказу. Затем звоним и докладываем, что мы уже действуем, и вот результаты
наших действий. Да вот я, разрешите, сейчас продемонстрирую, как наш отряд
пойдет на надолбы, в уме, конечно. Мы уже уверены, что УР есть. Что
получится из атаки на машинах мы тоже знаем. Вот и доложим об этом так, как
будто мы уже действуем. В этом лжи нет. Это проигрыш будущего на карте.
- Я взял трубку: "Полковника Шуба". Услышав его голос, я сказал: "Хочу
дать информацию, товарищ полковник".
- Информацию, информацию, - запел он. - Люблю, когда информируют, не
дожидаясь запросов. Давай, я приготовился.
- Передовой отряд мы сформировали, как было приказано командиром
корпуса. Но мы немного прошляпили. Ну, понимаете, думали УР позади, прорван
и без разведки прямо на машинах ахнули из Керешмезе. А тут, понимаете,
надолбы. Даю ориентиры (и дал их). Нанесли? По надолбам идут и
электризованные препятствия. Заработал орудийный полукапонир. Ориентирую,
(снова дал ориентир). В общем две машины разбиты, горят: на
электрозаграждениях осталось 12 человек. Остальные отошли, спешились,
развернули артиллерию. Собрались наступать как положено в боевом порядке, но
вот пришел командир дивизии и приказывает снова атаковать на машинах.
- Да он что? Идиот ваш командир дивизии? - Это уже голос Гастиловича. -
А вы тоже соображаете? Генштабист. - Он, видимо, хотел добавить что-то к
этому слову, но сдержался. - И вообще бросьте вы всякое наступление в лоб.
Не с вашими силами прорывать долговременные укрепления: вам обход надо
искать, а не людей гробить на проволоке электрической.
- Все понял. Можно это передать командиру дивизии?
- Да, передайте! И пусть он мне позвонит. Я ему мозги прочищу. Расскажу
как в горах воевать.
Я передал Угрюмову весь разговор. Он удивленно смотрел на меня.
- Ну, и мастер ты, Петр Григорьевич (впервые назвал он меня по имени
отчеству) ...врать.
- Нет, я не врал. А разве меньше были бы потери, если бы Вы выполнили
приказ Гастиловича. Я рассказал, как о былом, о том, что могло быть. С тех
пор наши отношения потеплели, а со временем сложилась крепкая боевaя дружба.
Меня к нему привлекала его прямота, откровенность и знание военного ремесла.
Я подчеркиваю, именно ремесла, а не военного дела. Это был не теоретик и не
командир широкого военного кругозора, а рядовой труженик войны. Я был просто
поражен, увидев его впервые в банe.
Он был буквально весь в рубцах. Начав ратный труд в советско-финскую
войну в должности командира батальона, был несколько раз ранен и удостоен
звания Героя Советского Союза. Войну 1941-45 гг. начал командиром
ополченской дивизии под Ленинградом. Затем судьба и ранения бросали его с
одного фронта на другой.
Как правило, мы действовали в обход узлов сопротивления. Обходом был
взят и долговременный узел обороны "Керешмезе", о котором говорилось выше. С
помощью Юры Кандуш мы нанесли этот узел на крупномасштабную карту и
отправили в корпус. На 12-ый день была получена разведсводка Генштаба, в
которой была помещена копия этой карты с подписью: "Долговременный узел
обороны "Керешмезе" (по данным 8-ой с.д.)".
Наша дивизия очень долго готовилась к обходу этого узла. Дело
усложнялось тем, что его левый фланг прикрывался полевыми войсками, а над
правым (обходящим) флангом дивизии, с запада, нависала значительная
группировка противника. Из-за нее мы перенесли немало тревог, вынуждены были
несколько раз отдавать занятую территорию и терять орудия и другие
материальные средства. Поэтому мы не могли искать обход удаляясь от узла на
Запад. Пришлось обход совершать непосредственно по флангу узла, чтобы
дивизия постоянно была в кулаке, чтобы ее обходящие и наступающие с фронта
части находились в тесном взаимодействии. Но в этом случае задачу обхода
надо было решать одновременно с наступлением против прикрывающих фланг узла
горнострелковых войск венгров. И завязались многодневные бои. Численность
нашей пехоты была значительно меньше. Чем-то эту слабость надо было
компенсировать. Поискали и нашли способ втянуть в горы не только минометы и
станковые пулеметы, но батальонную и полковую артиллерию. Дивизионная
артиллерия училась выбирать огневые позиции в горной местности и вести огонь
по горным целям, в том числе на предельных дистанциях.
Гастилович требовал обходить, ставил нам в пример 137 с.д., два полка
которой по более трудной местности зашли уже далеко в тыл противника. Мы,
честно говоря, не верили этому. Нам казалось, что если те полки
действительно там, где их показывает корпус, то почему они не спускаются на
шоссе и не отрезают группировку, перед которой мы топчемся. Я поставил этот
вопрос начальнику штаба 137 дивизии. И по его ответу понял всю трагедию этих
полков. Начальник штаба мне сказал:
- Внизу самоходки, а у нас только противотанковые гранаты и батальонные
минометы... без мин - добавил он.
У нас же бои шли непрерывно. Мы постепенно теснили противника, но
сбросить его с нашего пути обхода пока еще не могли. А Гастилович нажимал.
Однажды, когда Шуба в очередной раз мотал из меня нервы, "разъясняя" и без
того ясную истину - важность обходных действий в горах, я ему бросил:
- Ну, знаешь, в горах еще надо и помогать одному обходу другим. Нас
противник не пускает в обход. А перед Васильевым противника нет. Пусть
выходит на шоссе и создает угрозу тылу того противника, что против нас.
Тогда мы и "рванем". А вы только на нас, а с Васильева не требуете.
- Григоренко! Ну это ты брось! - раздался вдруг в трубке голос
Гастиловича - ты прекрасно понимаешь, почему полки Васильева не выходят на
шоссе. Их выручать надо. Они без боеприпасов, без продовольствия, истощены
тяжелейшим горным переходом. Если вы не ударите им навстречу, дело может
кончиться трагедией. Вперед их противник не пускает. Идти назад они не
могут. Дорога очень тяжелая, а сил у людей нет. Да и голодные.
- Спасибо за науку, товарищ командующий. Я сейчас доложу командиру
дивизии и мы сделаем все возможное в человеческих силах.
В ту же ночь мы "протолкнули" один батальон, усиленный батареей 45 мм и
батареей 76 мм пушек в долину реки Чарна Тисса. Характерно, что как только
пушки батальона со скатов придорожных высот ударили по немецким самоходкам,
патрулировавшим шоссе, те немедленно ушли. Перед нами противник, услышав шум
боя в районе шоссе и увидя отходящие самоходки, отошел вправо - в горы.
Гарнизоны узла сопротивления "Керешмезе", бросив свои огневые сооружения и
даже не взорвав вооружение, частично скрылись в горы, частично попали в
плен. Дивизия прочно встала на шоссе. Видимо, нам давно уже надо было
кончить пробиваться главными силами дивизии, а протолкнуть в тыл небольшой,
но сильный в огневом отношении отряд. Кстати, вот теперь только и приспело
время для давно желанного передового отряда. И он пошел. Быстро.
Безостановочно. Захватил Рахув, затем Слатину, а за компанию Сигет, который
был не в нашей полосе, но зато богат трофеями. Естественно, что мы
воспользовались тем, что войск 3-го Украинского фронта нет и близко и заняли
этот румынский городок.
Полки 137 дивизии, вышедшие из гор, являли жалкую картину. Почти две
недели они провели в условиях тяжeлейшей горно-лесистой местности, без
дорог, без подвоза средств боевого и материального питания. Из этого и
нашего опыта мы сделали твердый вывод, что обходы в современных условиях
нельзя совершать одной пехотой. Этот вывод был руководящим в боевых
действиях нашей дивизии до конца войны. Эту же мысль я настойчиво проводил
позднее и в своей кандидатской диссертации. Но самое удивительное, что
Гастилович, который тоже пришел к этим выводам и до конца войны был им
верен, после войны, уже имея в руках мою защищенную диссертацию, в своей
диссертационной работе проводил совсем иную мысль, доказывал важность
обходных действий облегченных пехотных отрядов и в качестве удачного примера
применения таковых, приводил действия в обход узла "Керешмезе" двух полков
137 дивизии. Когда я спросил его, зачем он написал такую неправду, он, явно
уклоняясь от откровенного разговора, сказал: "Ну, знаете, прямой путь
доказательства нового перед людьми, привыкшими к старому не всегда
целесообразен".
И чтобы закончить о делах Керешмезских, расскажу об одном из чудес
войны. Когда для нас открылся путь по шоссе Керешмезе-Рахув, группировка
противника, висевшая над флангом и тылом дивизии, оставалась на месте. Встал
вопрос: что делать? Решили оставить для наблюдения за нею один стрелковый
батальон. И снова избрали в качестве командира капитана Зайца. Сложная
задача была поставлена ему: 1) непрерывно наблюдать за группировкой
противника и доносить ежедневно в дивизию, и в срочных случаях немедленно,
2) не попасть в окружение и не подвергнуться разгрому и 3) не допустить
нарушения связи с дивизией. Это при такой технике радиосвязи как "РБ". Да
еще и в горах, при отрыве от главных сил дивизии до 100, а иногда и больше
километров.
Никаких других советских войск, кроме этого батальона, против названной
группировки противника нет. Она могла решительными действиями уничтожить
батальон Зайца, стремительно обрушиться на абсолютно ничем не прикрытый тыл
дивизии. Погромить его, нанести поражение дивизии и лишить ее подвоза. Могла
также стремительно, по другой, параллельной дороге спуститься на юг и стать
на путях наступления нашей дивизии. Эта группировка не сделала ни того, ни
другого. Она два или три дня продолжала оставаться на месте. Потом неспешно
пошла на юг, временами останавливаясь и пытаясь "поймать Зайца". Последнему
четырежды приходилось удирать - один раз километров на 12. Но как только
"охота" на него кончалась, он догонял противника и снова держался вплотную.
При этом связь с дивизией фактически не прерывалась. (Ее не было всего два
дня). В результате мы точно знали где интересующая нас группировка, и
встретились с ней при ее выходе из гор. Боя фактически не было. "Зажатые"
между дивизией, с фронта и батальоном Зайца с тыла, две венгерские бригады
сдались фактически без боя.
Пленением этих двух бригад был завершен разгром восточно-карпатской
группировки врага. Перед 27 гв. стр. корпусом, противника теперь фактически
не было. И этим воспользовался командующий фронтом. Он взял из своего
резерва 239 стрелковую дивизию и истребительно-противотанковый полк, посадил
личный состав на "виллисы" и бросил на наш участок фронта. Правда, из-за
дальности расстояния дивизия догнала наш корпус, когда противник уже начал
подбрасывать свежие войска, но ее стремительный рывок позволил еще несколько
дней развивать наступление. Берегово, Хуст, Мукачево, Ужгород захватывались
войсками корпуса. Мы были остановлены только на подступах к Кошице. 239
дивизия захватила Чоп. Но ее оттуда тут же вышибли танковым контрударом.
Внезапность и сила этого удара вызвали панику. Пехота в беспорядке бежала.
Истребительно-противотанковый полк, оставшись без пехотного прикрытия,
бросил все орудия на огневых позициях и тоже бежал.
В этой обстановке отличился истребительно-противотанковый дивизион
нашей дивизии. Он по приказу командующего фронтом должен был образовать
противотанковый район за боевыми порядками 239 дивизии при овладении ею
Чопом. Когда произошла паника и началось бегство, командир дивизиона майор
Васильев создал, за счет личного состава своего дивизиона, пехотное
прикрытие и встретил огнем появившиеся из Чопа танки врага. После того как
несколько танков было подожжено, противник укрылся за строениями Чопа и
повел огонь оттуда. Видя, что наши войска отошли, Васильев начал отвод
своего дивизиона. В это время ему донесли, что несколько сзади и в стороне
на позициях брошены орудия. Васильев приказал вывозить их своими тягачами, а
дивизион развернул для прикрытия этой операции. Удача сопутствовала ему.
Противник удовлетворился захватом Чопа и дальше не пошел. И Васильев вместе
со своими "трофеями" присоединился к дивизии. Москва отсалютовала за Чоп в
то время, когда ни одного советского солдата не было ближе 5 км от этого
города. Именно поэтому за Чоп пришлось через две недели салютовать еще раз.
Я рассказал это для того, чтобы вспомнить человеческое благородство.
Майор Васильев, герой Советского Союза, один из трех в дивизии, получивших
это звание за бои на Днепре. Но он, как и другой известный мне из той
тройки, подполковник Леусенко, никогда и ни в какой форме не хвалился своим
почетным званием. Когда я его спросил, за что он получил это звание, он
коротко ответил: "За Днепр". А когда я попросил определить конкретнее, он
сказал: "не знаю, воевал, как все. В кусты не прятался, но и на пулю не
лез". Красивый, стройный блондин 25-26 лет, выше среднего роста, с голубыми
глазами и тонкими чертами сухощавого, благородного лица, смотрел всегда
строго, но благожелательно. Взгляд его как бы спрашивал: "А может, вам
помочь чем надо?" Солдаты и офицеры дивизиона любили его. Храбр он был
внутренне, а не напоказ. Я его несколько раз видел в опасных ситуациях. Он
оставался всегдашним. Ни один мускул не вздрагивал на его лице, ни на
десятую тона не повышался голос.
Бегство 239 дивизии шло через наши боевые порядки, но Васильева не
было. Мы наслушались всяких панических рассказов о том, как танки давили
людей и орудия, но ни я, ни Угрюмов не поверили, что наш дивизион погиб или
разбежался. "Васильев выведет!" - было общим убеждением. И он явился. И
когда мы ему жали руку, улыбался своей всегдашней смущенной улыбкой. И
первое, что он спросил: "Где сейчас командир истребительно-противотанкового
полка? Надо успеть его предупредить, чтобы не доносил о потере материальной
части. Я все вывез".
Командир злосчастного полка примчался в дивизию по моему звонку. Я его
свел с Васильевым, сказав предварительно, что с нашей стороны не будет
никаких сообщений об этом факте. Он растрогался до слез. Перед Васильевым
упал на колени. Затем, поднятый на ноги, все добивался, чем Васильева
отблагодарить. Тот пошутил: "Когда вам придется вывезти мои пушки, вы мне
это сделаете тоже бесплатно".
- Ну, тогда выбери у меня что хочешь из трофеев, - не успокаивался
полковник.
- Я трофеи не беру. И в дивизионе никому не позволяю брать.
- Ну тогда пойдем хоть выпьем вместе.
- Не пью, - улыбнулся Васильев.
- Ну, тогда дай мне хоть обнять тебя. Дай Бог тебе довоевать
благополучно.
Васильев довоевал. И, кажется мне, демобилизовался. Я его, после
расформирования дивизии в июне 1945 года, не видел.
Сражением у Чопа завершился первый период моего участия в боях за
Карпаты. Странно это звучит по отношению к войне, где льется кровь, где
гибнут твои боевые друзья, но время это оставило в моей душе светлые и
теплые воспоминания. Взятие охватом с фланга почти без потерь, мощного
долговременного узла обороны противника, наполняет душу торжеством. А дальше
прямо-таки триумфальный марш. На путях наступления только разрозненные
группы неприятеля. Только некоторые из них оказывают сопротивление, но
делают это неорганизованно и без упорства. Из гор выходят и сдаются в плен
одиночки и группы солдат и офицеров потерпевших поражение частей. И,
наконец, капитуляция двух венгерских бригад. За весь этот период мы взяли
более десятка тысяч пленных и богатые трофеи. Это все не могло не радовать.
Но еще сильнее действовало на нас отношение населения. Везде, где немцы
разрушили мосты и дороги, к нашему подходу уже трудились, восстанавливая
разрушенное, местные жители, как правило под руководством священников. В
разговоре всегда выделялось, что делали они это по призыву чехословацкого
правительства из Лондона. При проходе наших войск через населенные пункты,
местные жители встречали их ликованием. Вот одна из картинок. Город Берегово
был захвачен обходным маневром 151 полка. Главные силы дивизии находились
километрах в 20 от города. Командир полка подполковник Мельников, докладывая
о занятии Берегово, в конце добавил: "Вина здесь реки разливанные и на любой
вкус. Заказывайте. К вашему прибытию приготовлю". Я сразу понял опасность
ситуации и прервал его шутки.
- Ценю вашу шутку насчет заказа, но вам я нешуточно говорю, что
командир дивизии приказал: назначить вас комендантом Берегово. Главная ваша
задача как коменданта решительно пресечь любые попытки к пьянству, вплоть до
применения оружия, и обеспечить полную неприкосновенность винных складов.
Через некоторое время Мельников снова вызвал меня на переговоры. Он
доложил: "От местных жителей нет отбою. Осаждают солдат и офицеров с вином и
закусками. Хотят выпить вместе с ними. Что мне и к ним оружие применять?!"
- Не задавайте неразумных вопросов. Вы прекрасно понимаете, что делать.
Разъясните, что выполняете боевую задачу и что выпивший может попасть под
трибунал. Люди легче чувствуют ответственность за других. А людей не
обижайте. Принимайте приношения в организованном порядке. Создайте для этого
специальный приемный пункт. Да, что я вас учить буду. Вы же сам учитель,
директор школы. Вы что в школе тоже звонили к начальству, просили указаний,
что делать с учениками?
- Нет, сам справлялся. Да я, собственно, и здесь уже справился. Меня
беспокоит другое. Из-за этого и докладываю. Вы идете дивизией тоже на
Берегово. Если сюда ввалится вся дивизия, то мое комендантство "псу под
хвост". В этом случае никто не преградит путь взаимному стремлению к
попойке. Нельзя ли дивизией обойти Берегово или, хотя бы, не останавливать
ее здесь?
Я согласился с ним. Сейчас же по частям было отдано распоряжение: в
Берегово остановки не будет. Из колонн никому не выходить. Никаких
подношений от местных жителей не принимать.
На практике же получилось вот что. Когда дивизия вошла в Берегово,
центральная улица была заполнена народом. Люди стояли шпалерами по обе
стороны проходящих колонн частей дивизии. Время от времени в воздухе
проплывали корзинки, наполненные вином и снедью, и исчезали в колонне, а
оттуда, то и дело, вылетали в обе стороны пустые бутылки и пустые корзины.
Охрана колонн, которую мы заблаговременно организовали, ничего поделать не
могла. Не стрелять же в самом деле по людям, выражающим свою радость и
благожелательность. Я попытался поздействовать на народ лично. Двигаясь на
"виллисе" рядом с колонной, я обращался к людям на их родном украинском
языке с просьбой не давать "воякам" вина. Но люди кричали - "Ура пану
полковнику!" - и, продолжая снабжать колонну, грузили и в мой "виллис"
бутылки с вином и разнообразные продукты, прежде всего различные фрукты и
овощи. Пришлось бросить бесполезные уговоры и торопить колонну. Это было
совершенно необходимо. Многие в колонне уже пошатывались, затевали хмельные
песни, даже пританцовывали на ходу.
С трудом мы отошли от города километра на 4 и пришлось делать привал.
Люди валились прямо на дороге и засыпали, благо погода была чудеснейшая.
Такая погода сопровождала все наше сентябрьское наступление. И это тоже
создавало подъем и праздничность настроения. В воздухе уже чувствовалось
приближение победного конца. Как же этому не радоваться людям, прошагавшим
от гор Кавказа до Карпат!
Проверив охранение, я вернулся в Берегово, где остановился штаб
дивизии. Решил тоже отдохнуть. Пошли с Мельниковым по городу. Какие
богатства дала карпатская земля труженикам этого местечка! Мы не переставали
поражаться огромным винным погребам, заполненным разнообразнейшими винами,
навалом фруктов и овощей, разнообразнейшей живности во дворах. Нам
доставляло удовольствие знакомиться с трудолюбивыми и гостеприимными
карпатскими украинцами. Правда, здесь я впервые услышал о карпатороссах. -
Мы не украинцы - говорили они на чистейшем украинском языке - мы русские,
русины, русичи, карпатороссы. Я возражал им: "Какие же вы русские, когда
говорите на украинском?"
- Ну, то домашний язык - парировали они - а книги у нас на русском
языке, и пишем мы по-русски.
Я очень поражался этим рассуждениям и так и не смог понять, откуда это
карпаторосское движение.
Но меня они тоже не понимали. Их интересовала жизнь в СССР, больше
всего колхозный вопрос. Я пытался удовлетворить их любопытство. При этом
старался приукрасить нашу действительность, но они ее не понимали и не
принимали даже в приукрашенном виде.
Сейчас Береговский район Закарпатской области опустился до уровня
обычного сельского района Украины. Хотя нет, в одном отношении он
"поднялся". В Берегово создана психиатрическая лечебница, и в ней пытали
лекарственными средствами Иосифа Терелю, который до этого 14 лет отбыл в
советских концлагерях и тюрьмах за то, что еще мальчишкой помогал украинским
повстанцам. Выйдя на свободу, женился и попытался стать священником. За это
подвергся избиениям и длительным издевательствам КГБ. Описал все это в
письме Андропову, и за это без суда был брошен в Береговскую психиатрическую
пыточную тюрьму, называемую психбольницей. Оттуда его перебросили в более
совершенную - Днепропетровскую спецпсихбольницу, к поднаторевшим на
калечении душ людских многоопытным пыточных дел мастерам, называющим себя
психиатрами. Но в тот прекрасный сентябрьский день 1944 года я об этом не
думал. Меня радовало солнце, ощущение приближающейся победы и боевые успехи
нашей дивизии. Думать о бедной жизни в нашей стране и сравнивать ее со
здешней не хотелось, хотя фактов для сравнений уже набралось.
Я видел чудесно ухоженные карпатские леса. Говорил с лесниками и усвоил
их разумный способ эксплуатации, при котором поколения людей рубят один и
тот же лес, кормятся от этого, а лес как стоял, так и стоит, ни на одно
деревцо не убывает. Теперь, когда карпатские леса фактически уничтожены и
происходит необратимая эррозия горных почв, мне больно вспоминать о
тогдашних разговорах с карпатскими лесниками и лесорубами.
Я говорил со многими сельскими тружениками. Жизнь их не была легкой.
Карпатские почвы несравнимы с нашими таврическими черноземами. Но они
трудятся, с темна до темна и добиваются результатов. Насколько же
зажиточнее, богаче живут они, чем мои односельчане - колхозники.
Большое смятение, видимо, не только в мою душу внес Юра Кандуш - наш
добровольный помощник в разведке долговременного узла обороны "Керешмезе".
Он работал на строительстве этого узла подрывником. Рассказывая об этом
времени, он говорил: "Зарабатывал я в день 135 чешских крон. Это очень
много. Если с такими деньгами войти в магазин голым, то можно выйти оттуда
одетым с головы до ног". И он скрупулезно подсчитывал стоимость белья,
носков, башмаков, рубашки, галстука, костюма. "Покупая" все это, он вел вас
по магазину, приценивался, выбирал, торговался, рассказывая одновременно как
вокруг него вертятся продавцы, стараясь продать ему как можно больше.
Наконец, он, уже одетый, достигал выхода и здесь покупал шляпу. Выйдя из
магазина, он справа от выхода брал у уличного торговца тросточку,
расплачивался с ним и у него оставалась одна крона. Ее он отдавал мальчишке,
который уже стоял около него, держа наготове сигару. Он брал ее, надкусывал
и прикуривал у того же мальчишки. Попыхивая сигарой и вращая тросточку в
руке, он с важным видом шагал по улице.
Юра Кандуш так и остался в дивизии: частям вступившим на территорию
Закарпатской Украины, было разрешено вербовать добровольцев из Закарпатских
жителей. Мы этим воспользовались. Юра стал солдатом дивизии. Добровольцем
сделали перебежчика Ивана Андрэ, хотя он был словак и родом из Словакии. Но
его село находилось всего в двух километрах от границы Закарпатской области
и, следовательно, можно было легко объяснить это добровольчество. А это было
необходимо. Иван прекрасно знал немецкий и чуть ли не все балканские:
прекрасный переводчик! Родное село Ивана вскоре было занято нашими войсками.
Ивану, уже как советскому воину, разрешили побывать дома. Можно представить
себе радость матери. Она ведь получила извещение, что сын ее погиб "смертью
храбрых". Мы с женой побывали в семье Ивана.
Я не оговорился, сказав о жене. Она была снова в армии. Прибыла в
дивизию в середине сентября и работала медсестрой и приехала не одна.
Привезла моего старшего сына. Он грозился бегством на фронт, если его не
отправят к отцу. Я определил его курсантом в учебную роту и дал ему
испробовать все "прелести" фронтовой жизни, в надежде на то, что он
запросится вскоре к маме. Но мои предположения не оправдались. Он отлично
учился, закончил команду снайперов и стал инструктором снайперского дела.
Имел "личный счет" и был награжден "орденом Славы" 3-й степени и медалью "За
отвагу". После войны пошел в училище, закончил его, а впоследствии и
академию имени Фрунзе. В армии прослужил более 20 лет. Демобилизовался в
звании полковника. Сейчас полковник запаса, живет под Москвой с женой, сыном
и дочкой.
Андрэ дошел с дивизией до ее расформирования. Демобилизовался и уехал в
Словакию. Больше я о нем не слышал. Менее милостиво судьба обошлась с Юрой
Кандушем. Он тоже вступил в дивизию добровольцем и был назначен в разведку
саперного батальона. В начале октября наши саперы обнаружили сплошное
минирование дорог и прилегающей местности. Сделали ограждение и оставили
наблюдателей, в том числе Юру. Вскоре пошли танки 3-го Украинского фронта.
Юра тщетно пытался остановить. Угроза быть раздавленным вынудила его
отскочить в сторону, и мина оторвала ему ногу. Был доставлен в госпиталь.
Вылечился, был демобилизован и направлен на родину - в Керешмезе. Не думаю,
чтоб ему жилось после этого столь же хорошо, как в то время, когда он был
подрывником. Я с ним - инвалидом - никогда не встречался.
Недолго в этот раз повоевала и жена. В начале декабря она по секрету
сообщила врачу, что стала страшно бояться артиллерийских обстрелов, шума
боя, воздушных налетов. Врач уверенно определила - беременность - хотя
других признаков в то время еще не было. Но признаки появились. И перед
самым Рождеством Христовым 1944 года она уехала, увозя от опасности нашего
будущего сына. Вспоминая об этом, я впоследствии часто думал, как мудро
устроен мир Божий. Жизнь своего плода для матери дороже, чем собственная
жизнь. Ведь сколько раз она подвергалась смертельной опасности, а относилась
к этому со спокойствием. Но вот появилась беременность. В ней зародилась
другая жизнь, и отдаленный орудийный выстрел начал вызывать страх. Страх не
за собственную жизнь - страх за жизнь другого, еще неродившегося. Только Бог
мог вселить это чувство. О, если бы люди научились также по-Божески
относиться к жизни ближнего своего, как прекрасен стал бы мир.
Но я снова убежал вперед. Дивизия в непрерывных боях набирается опыта,
учится действовать в горах, привыкает к горам. Постепенно все командиры
полков, батальонов, рот, взводов, младшие командиры и солдаты начинают
понимать, что горы наш союзник, что с нашим довольно слабым вооружением, при
небольшой численности войск и недостатке боеприпасов, по дорогам выгодно
двигаться только когда противника нет, или он бежит. Теперь, как только
противник в полосе дорог усиливается, части, не колеблясь, свертывают в горы
и начинают нажимать на его фланги и тыл.
Привыкла дивизия и к каскам. Наших солдат и офицеров теперь легко было
отличить от других. В дивизии уже не мало было случаев, когда каска спасала
людей. Все такие случаи мы делали достоянием всего личного состава, и каской
начали дорожить. Приведу один случай. Командир батальона капитан Черапкин
был тяжело изувечен разрывом мины. Ему раздробило нижнюю челюсть, но верхняя
часть головы была защищена каской и жизнь ему удалось спасти. При этом
ортопедической операцией была восстановлена и нижняя часть.
Случай наградил и меня за мои заботы о касках. По горным тропам я с
группой солдат и офицеров (всего 8 человек) направился в 310 стрелковый
полк. Тропа то скрывалась в лесу, то выныривала на поляны. Наблюдатели
противника откуда-то, по-видимому, засекли нас. И когда головной из нашей
колонны вышел на очередную поляну, на опушку обрушился минометный налет.
Страшно закричала лошадь, и в это время меня сокрушительным ударом по голове
вышибло из седла. Когда я очнулся, лицо было мокрое. Дотронулся рукой -
кровь. Надо мной наклонились ординарец и состоящий в моей охране солдат
комендантского взвода. В голове гудело, но спросил: "Потери?" Оказалось, две
лошади тяжело ранены - пришлось пристрелить - и две легко ранены. Люди все
целы.
Мне сделали перевязку и усадили на лошадь. Когда уже собрались
трогаться, я вдруг вспомнил: "А где моя каска?" Ординарец - пожилой сибиряк
- Василий Максимович - бросился искать. Через некоторое время подошел и
каким-то странно сниженным голосом сказал: "Вы посмотрите!" Я взглянул. Он
держал в руках мою каску, в которую воткнулся, проломив ее, и застрял
осколок мины величиной с ладонь. Помолчав Василий Максимович сказал: "А ведь
это Бог вас надоумил, Петр Григорьевич, насчет касок. Это по его внушению вы
так горячо стояли за них. Что с вами сейчас было бы, если бы Вы не вняли
голосу Божьему?"
В санроте 310 полка врач тщательно осмотрел голову.
Оказалось, осколок повредил лишь кожу - ударом и ожогом. Метка и до сих
пор на голове, с правой стороны, а каска... Ее я решил сохранить на память и
приказал упаковать вместе с застрявшим в ней осколком. Но слухи об этом
случае как-то быстро распространились, и многие офицеры заходили, прося
показать. Пришлось распаковать и положить так, чтобы можно было осматривать
без меня. Потом попросил Леусенко, чтобы показать у себя в полку. Ему я,
по-приятельски, отказать не мог. Но когда она вернулась от него, начали
просить другие командиры частей, и отказывать уже было неудобно: "Леусенко
дал, а мы что хуже?"
Потом приехал Леонид Ильич Брежнев и, встретившись со мной, сказал:
"Ну, показывай свою каску. Звон о ней идет по всей армии". Каска в это время
была в какой-то из частей. Я протелефонировал, и мне ее быстро доставили.
Леонид Ильич посмотрел, глубокомысленно произнес: "Да-а". Затем не то
попросил, не то приказал: "Дай мне ее на время. Надо показать руководящему
составу". Я сказал, что хотел бы сохранить как память. Он ответил: "Так я же
верну. Зачем она мне? Тебе это, конечно, память, а мне только для дела.
Покажу и верну". Не мог же я не поверить начальнику политотдела армии. Но не
сдержал он слова. Каска исчезла. Довольно настойчивые мои попытки розыска не
увенчались успехом. Политотдельцы говорили, будто бы в результате
неосторожного обращения осколок выпал, а без него к каске пропал интерес, и
она была где-то брошена.
Таков этот случай. Случай, а не предначертание. Вряд ли можно
согласиться с Василием Максимовичем, что Бог со мной в игрушки игрался:
введешь каски - спасешь жизнь свою. Не введешь, на тебя готова мина и
осколок для твоей головы". Не так просто проявляется воля Божья. Война, как
впрочем и вся жизнь, движется не только промыслом Божьим, но и столкновением
многих воль и зависимыми от нас случайностями. На войне, жизни и смерти
множеств, сосредоточены на небольших пространствах, и случайности здесь,
ввиду их множественной схожести и повторяемости, часто выглядят как
предопределение, как судьба, как промысел Божий. Отнюдь не отрицая
последнего, я против того, чтобы сводить все к этому, даже тогда, когда
смерть выглядит чудом. Каждый раз, видя чудо спасения или, как с
Завальнюком, чудо смерти, я вспоминаю отца Владимира: "Бог тебе не нянька.
Он дал тебе разум и тем оградил тебя от несчастий". Подтверждение этому я
видел неоднократно. И в каждом чуде видно проявление действительного чуда
Божьего: разума человеческого или же случая.
К осени 1944 года, как я уже говорил, запахло окончанием войны. На это
указывал и характер прибывающих людских пополнений. Людей в стране уже не
было. Готовилась мобилизация 1927 года, то есть 17-летних юнцов. Но нам и
этого пополнения не обещали. От 4-го Украинского фронта требовали изыскания
людских ресурсов на месте - мобилизации воюющих возрастов на Западной
Украине, вербовки добровольцев в Закарпатье и возвращение в части
выздоравливающих раненых и больных. Нехватка людей была столь ощутительна,
что мобилизацию превратили по сути в ловлю людей, как в свое время
работорговцы ловили негров в Африке. Добровольчество было организовано
по-советски, примерно так, как организуется 100 процентная "добровольная"
явка советских граждан к избирательным урнам. По роду службы ни
"мобилизацией", ни вербовкой "добровольцев" мне заниматься не приходилось,
но из дивизии выделялись войска в распоряжение мобилизаторов и вербовщиков
"добровольцев" и, возвращаясь обратно, офицеры и солдаты рассказывали о
характере своих действий. Вот один из таких рассказов. "Мы оцепили село на
рассвете. Было приказано, в любого, кто попытается бежать из села, стрелять
после первого предупреждения. Вслед за тем специальная команда входила в
село и обходя дома, выгоняла всех мужчин, независимо от возраста и здоровья,
на площадь. Затем их конвоировали в специальные лагеря. Там проводился
медицинский осмотр и изымались политически неблагонадежные лица.
Одновременно шла интенсивная строевая муштра. После проверки и первичного
военного обучения в специальных лагерях "мобилизованные" направлялись по
частям: обязательно под конвоем, который высылался от тех частей, куда
направлялись соответствующие группы "мобилизованных". Набранное таким
образом пополнение в дальнейшем обрабатывалось по частям. При этом была
установлена строгая ответственность, вплоть до предания суду военного
трибунала, офицеров, из подразделений которых совершился побег. Поэтому
надзор за "мобилизованными" западно-украинцами был чрезвычайно строгий. К
тому же их удерживало от побегов то, что репрессиям подвергались и семьи
"дезертиров". Мешала побегам и обстановка в прифронтовой полосе, где любой
"болтающийся" задерживался. Удерживала от побегов и жестокость наказаний -
дезертиров из числа "мобилизованных" и "добровольцев" расстреливали или
направляли в штрафные роты.
"Добровольцев" вербовали несколько иначе. Их "приглашали" на
"собрание". Приглашали так, чтоб никто не мог отказаться. Одновременно в
населенном пункте проводились аресты. На собрании организовывались
выступления тех, кто желает вступить в ряды советской армии. Того, кто
высказывался против, понуждали объяснить почему он отказывается, и за первое
неудачно сказанное или специально извращенное слово объявляли врагом
советской власти. В общем многоопытные КГБисты любое такое "собрание"
заканчивали тем, что никто не уходил домой свободным. Все оказывались либо
"добровольцами", либо арестованными врагами советской власти. Дальше
"добровольцы" обрабатывались так же, как и "мобилизованные". Наша дивизия
получала пополнение из обоих этих источников. И, думаю, все понимают, что
это пополнение не было достаточно надежным. Чтобы превратить
"мобилизованных" западных украинцев и "добровольцев" из Закарпатья в
надежных воинов, надо было не только обучить их и подчинить общей
дисциплине, но и сплотить в боевой коллектив, дав им костяк из опытных и
преданных Советскому Союзу воинов. Таковыми были наличный состав дивизии и
пополнение, прибывающее из госпиталей. Последнее являлось нашим ценнейшим
людским материалом, и его никогда не хватало. Чтобы выздоровевшие раненые и
больные не оседали в тылах и не задерживались лишнее время в госпиталях,
фронт устанавливал медслужбе точно в какие сроки и сколько выздоровевших
направить в боевые соединения фронта. За недовыполнение установленных норм
или за опоздание с отправкой выздоровевших, с медслужбы строго взыскивалось.
Поэтому врачи в ряде случаев выписывали людей, которым надо было еще
лечиться и лечиться. Эти люди прибывали обессилевшими - только что не на
носилках.
Пополнение, поступающее из госпиталей, было настолько ценным, что
встречали, осматривали и распределяли его лично командир дивизии или я, или
даже вместе. При этом мы проверяли также врачей. И в каждой партии
обязательно находились люди, которых мы направляли в свой медсанбат для
долечивания. Неправда ли, своеобразно выполняли клятву Гиппократа врачи,
выписавшие этих раненых из госпиталя. Об одном из выписанных таким образом я
и хочу рассказать.
Прибыла очередная партия пополнения из госпиталей. Я начал опрос,
осмотр и распределение по частям. Представители частей тут же принимали
выделенных им людей. Здесь же стоял хирург медсанбата, который осматривал
ранения, в сомнительных случаях, и решал направить в часть или в медсанбат
на долечивание. Еще при общем взгляде на двухшеренговый строй пополнения я
обратил внимание на пожилого солдата, который как-то странно держал левое
плечо. Человеку этому, как потом я выяснил, был 51 год, но для меня
тогдашнего 36-летнего подполковника его вид представлялся чуть ли не
стариковским. Перебирая одного за другим, я, наконец, дошел и до
заинтересовавшего меня старика.
-- Фамилия?
- Кожевников.
- А имя, отчество?
- Тимофей Иванович.
- Что у вас с плечом?
- Да это осколок его немного попортил.
- Вы откуда?
- Из-под Москвы.
- Давно воюете?
- Очень давно. Всю первую мировую войну провоевал. И в этой - в первый
день пошел в ополчение, и вот до сегодняшнего дня.
- В каких войсках служили?
- Все время в пехоте. И в империалистическую, и теперь.
- Сколько раз ранены?
- Четыре раза в империалистическую. А в нынешнюю вот это - двинул он
головой в сторону левого плеча - седьмая.
- Товарищ майор, - обратился я к хирургу - осмотрите рану у Тимофея
Ивановича.
Через некоторое время он доложил мне: "Рана еще открыта. Надо в
медсанбат, минимум на месяц".
- Тимофей Иванович, - подошел я, - вот майор говорит, что вам еще месяц
надо лечиться, но если вы можете дождаться конца осмотра, то я хотел бы с
вами еще поговорить. Вы можете выйти из строя, можете присесть или прилечь.
Но если вам трудно ожидать, я прикажу отправить вас в медсанбат.
-- Нет, я подожду.
Закончив осмотр, я снова подошел к нему.
- Тимофей Иванович, я думаю, что Вам уже хватит воевать в пехоте. Один
из солдат моей личной охраны тяжело ранен и уже вряд ли вернется до конца
войны. Если Вы не возражаете, я сохраню эту должность для вас. Подлечитесь и
займете ее.
- Да если служить в штабе, то зачем мне медсанбат. И так заживет. Если
вы берете меня в свою охрану, то я готов начать службу сейчас.
Я посмотрел на хирурга. Он спросил у меня:
- А на передовую охрана вас тоже сопровождает?
- Да! Но только не оба, а один из двух. Поэтому Кожевникова пока что
можно и не брать.
-- Ну, тогда что же. B штабе есть фельдшер. Значит, уход за раной будет
обеспечен такой же, как и в команде выздоравливающих. А нести какую-нибудь
службу мы заставляем и в команде выздоравливающих.
На том и порешили. Тимофей Иванович был направлен в комендантский
взвод.
Сблизились мы с Кожевниковым очень быстро. Правда, близость эта была
странной. Он молчун. Каждое слово из него, что называется, клещами тащить
надо. Только иногда он вдруг начинал объясняться мне в любви. Долго я не мог
понять причину этих приливов. Потом, наконец, догадался. Его общительность
просыпалась под влиянием хорошей выпивки. Пить он мог невероятное
количество. И при том не пьянел. И ничем не обнаруживал, что выпил. Можно
было только поражаться, когда я, узнав об изрядном его возлиянии, подходил и
спрашивал: "Тимофей Иванович, а вам не тяжело стоять на посту?", - а он в
ответ на это, глядя на меня глазами ребенка, удивленно тянул:
- Мне? А почему мне должно быть тяжело?
- Ну, вы же выпили?
-- Я-а? Да разве это выпивка.
Только что запах остался. А ни в одном глазу. И действительно не было
никаких признаков опьянения. Так я эти признаки ни разу и не видел. Только
наблюдением установил, что после хорошей выпивки его тянет на разговор со
мной. Ни с кем другим. Только со мной. По этому признаку я и научился
узнавать, когда он крепенько хватил. Он ко мне был безусловно привязан, хотя
ни в чем это обычно не выражалось. Я к нему тоже привязался. Но тут причина
ясна. Меня привлекла его основательность в боевом отношении. Так получилось,
что в первый же его выезд мы попали в сложную ситуацию. Наблюдательный пункт
129 полка, куда я поехал в сопровождении Тимофея Ивановича, был внезапно
окружен венгерской частью. По дороге туда, мы опасности не заметили. Тропу,
по которой мы поднимались на довольно крутую гору, занимаемую наблюдательным
пунктом полка, противник, к моменту нашего проезда, еще не перерезал. Но
разведчики, которых Александров, после нашего приезда послал по этой тропе в
один из своих батальонов с приказом деблокировать полковой НП, натолкнулись
на венгров, были обстреляны и возвратились на НП.
Вскоре после нашего прибытия венгры пошли в атаку на высоту. Двигаясь
вверх по крутому склону, они вели непрерывный огонь из автоматов разрывными
пулями, ввиду чего треск стоял везде. Под горой трещали автоматы, на верху в
нашем расположении - разрывные пули. Кто-то испуганно вскрикнул: сюда
прорвались. Тимофей Иванович, который сосредоточенно распихивал по карманам
обоймы патронов, буркнул: "А-а, детские игрушки. Хотят панику создать
треском своих пулек". Потом обратился ко мне: "Разрешите пойти в траншею -
помочь. Там сейчас каждый человек нужен. А здесь делать нечего. Если они
залезут в траншею, то тогда моя охрана мало пользы Вам принесет".
- Много вы там пользы принесете со своей винтовкой. Автомата не
захотели взять, а теперь с чем воевать? Берите хотя бы мой, а мне уж
оставьте винтовку.
- Да зачем мне этa пукалка. Я с винтовкой в горах любую атаку отобью.
Пока они будут царапаться на высоту, я на выбор всех перещелкаю.
В это время Александрову доложили, что венгры залегли под огнем с
высоты, но накапливаются и явно готовятся к новой атаке. Александров
поднялся: "Всем в траншею!" (Траншея была проложена вокруг всей высоты.) Он
сам одел каску и взял автомат. Обратился ко мне: "Разрешите мне идти. Для
вашей охраны остаются кроме вашего солдата мой связист и разведчик".
- Нет, я тоже в траншею. Пойдемте, Тимофей Иванович!
Мы вышли. Кожевников уверенно повел меня. Выглядело, как будто он давно
знает эту высоту. Интуиция это или он успел осмотреться, когда мы приехали,
но мы с ним заняли удобнейшую позицию. Через несколько минут венгры
поднялись и пошли вверх по склону.
- Ну вот, что вам делать с вашим автоматом. До противника не менее 200
метров. Только неучи и трусы стреляют из автомата на такое расстояние, а я
из своей винтовки вот того офицерика сейчас сниму. - И не успел я как
следует рассмотреть фигуру, на которую он указывал, как она свалилась.
"А теперь вот этого... и вот этого... и еще этого..." За каждым
выстрелом кто-то сваливался. Вставляя новую обойму, он как важнейший секрет
сообщил мне: "Не успею дострелять эту обойму, как та часть цепи, что я
обстреливаю, заляжет. Редкий винтовочный огонь без промаха нагоняет
панический страх". И действительно, вторая обойма положила значительный
участок цепи. Офицеры бегали вдоль нее, кричали, поднимали людей, но пошла в
дело третья обойма, и начали падать эти офицеры. Весь участок цепи,
находящейся в зоне обстрела винтовки Кожевникова, вжался и землю.
- Сколько же вы, Тимофей Иванович, наделали сегодня вдов исирот, -
раздумчиво произнес я.
- А ни одного.
- Как так?
- А я их не убиваю. Я только подстреливаю. В ногу, в руку, в плечо.
Зачем мне их убивать? Мне надо только, чтоб они ко мне не шли, чтоб меня не
убили. А сами пусть живут. Пуля штука нежная, чистая. Так что раны не
тяжелые - быстро заживают и последствий не оставляют - не то, что от грубого
и грязного осколка.
И я понял - передо мной многоопытный солдат, который не только знает
свое дело, но и смотрит на него как на всякий труд, с уважением и любовью,
не шутит, не бравирует и не злоупотребляет своими возможностями (надо
сделать так, чтобы меня не убили, а невольные враги мои пусть живут). Я
почувствовал к нему огромное доверие и прямо-таки сыновнее почтение. Я
проникся уверенностью - такой не подведет, в беде не оставит. После этого
случая я уже никогда не выезжал на передовую без Тимофея Ивановича.
Я уверен, что истинная жизнь на войне и памятна прежде всего ситуациями
критическими; для личной жизни и для жизни близких тебе людей. Сами же
боевые действия, их ход и характер запоминаются не все подряд, а те, которые
чем-то примечательны. Для того, чтобы описывать войну или отдельные ее этапы
и события или боевые действия части, соединения, объединения, надо изучать
архивы, воспоминания многих людей. Но я пишу не историю. Я рассказываю свою
жизнь. Поэтому и поведал прежде всего о случаях, в которых поставлена была в
критические условия моя собственная жизнь.
Начну рассказ об этих эпизодах с событий на реке Ондава. Во всей полосе
наступления 27 гв. корпуса эта река канализована. На участке нашей дивизии
это выглядело так: само зеркало реки шириной около 60 метров. С обеих сторон
река обвалована. Валы высотой около 5 метров, шириной до 15. Между каждым из
валов и урезом воды - низменный совершенно плоский пойменный берег, примерно
по 30 метров шириной. За пределами валов в обе стороны от реки - мокрые
луга. В нашу сторону около 3-х километров. Затем начинается лес. В сторону
противника свыше 4-х километров. Далее у села Хардиште местность начинает
повышаться. Мы подошли к Ондаве в середине ноября 1944 г. и начали готовить
форсирование. Своеобразие положения обеих сторон состояло в том, что боевые
порядки полков первого эшелона могли располагаться только на валах и
непосредственно за ними. Наш первый эшелон (129 и 310 полки) занимали вал
восточного берега, противник - западного. Наш второй эшелон в лесу,
противника в деревне Хардиште. В этих условиях задача форсирования реки
решалась захватом вала западного берега. Сбитый с вала противник будет
сходить до Хардиште, зацепиться за мокрый луг он не сможет. И наоборот, если
мы вал захватить не сможем, то вынуждены будем вернуться на свой берег, так
как удержаться на 30 метровой полоске между валом и рекой невозможно.
Сверху, с вала, вся эта полоса как на ладони, и оставшихся там людей
противник перещелкает по одному, как куропаток. Исходя из этих соображений,
мы составили план подготовки форсирования, рассчитанный на две ночи и один
день. Само форсирование намечалось на рассвете после второй ночи. План был
одобрен командармом и работа началась.
Но вдруг, в тот же день, поздно вечером звонок Гастиловича Угрюмову.
Меня предупредили, и я взял трубку.
- Угрюмов, твой сосед слева захватил плацдарм на Ондаве. Надо помочь.
- Чем? Перебросить артиллерию или стрелковый полк?
- Ты что, маленький? Разве так поддерживают при форсировании?
Захватывают новые плацдармы, затем их соединяют. Сразу видно, что ты на
Днепре не был.
"Сам-то ты, ведь, тоже не был, - подумал я. - А если бы был, то, может
понял, что Днепр это не Ондава".
- Товарищ командующий! - заговорил Угрюмов. - Мы готовим форсирование
по утвержденному вами плану и форсируем реку в установленный срок без
плацдармов.
- Перестань умничать. Я уже донес командующему войсками фронта о
захвате плацдарма и указал, что боевые действия по захвату новых плацдармов
развиваются. (Ах, вот в чем дело, - подумал я, - хотим, чтобы и у нас было,
как на Днепре.) Так вот, немедленно передвинь Леусенко влево до своей левой
границы. Там пройти всего 2 км. И на рассвете захвати плацдарм. Потом
соединитесь с плацдармом левого соседа.
- Товарищ командующий, пройти там действительно 2 км, но мы же пришли
только сегодня вечером и не проверили местность на минирование. Если начнут
рваться мины, противник накроет нас минометным огнем, весь полк погубим. До
противника всего 120-150 метров. При таком удалении успешно пройти перед его
фронтом можно только в абсолютной тишине, а этого в условиях местности, не
проверенной на минирование, достигнуть нельзя. Если люди начнут подрываться
и стонать, минометы врага будут бить на звуки, потеряем весь полк.
- Вот если ты такой умный, все заранее знаешь, то пойдешь в полк сам и
вместе с Леусенко организуешь дело так, чтоб переместить тихо и без потерь,
а на рассвете захватить плацдарм.
- Но ведь и переправочные средства еще не прибыли!
- Ну вот, пойдешь и сам все организуешь. К утру плацдарм обеспечь.
Для меня абсолютно ясно - возражать Гастиловичу сейчас бесполезно.
Единственный выход - показным повиновением затянуть время и найти какой-то
разумный выход. И я включаюсь в разговор.
- Товарищ командующий, позвольте я пойду к Леусенко. Как никак, вы же
знаете, я бывший сапер, так что форсирование по моей части.
Чувствую, он явно доволен моей просьбой. Видит в этом мое одобрение его
приказа. Но себя не выдает. С видимым безразличием говорит:
- Ну, это там уж ваше дело, кому куда идти. Мне безразлично кто, но
командир или начальник штаба обязан лично проследить за выполнением задачи.
Гастилович положил трубку. Угрюмов произнес: "Зайдите!" Когда я пришел
к нему, он спросил: "Ну, что вы придумали?"
- Ничего.
- А зачем же напросились?
- Чтобы придумать что-нибудь на месте. Теперь он считает меня своим
союзником и с большим доверием отнесется к моим докладам и предложениям. А
если б кончили разговор, не согласившись с ним, он бы ни одному нашему слову
не поверил. Отдавайте распоряжение Леусенко.
По пути зашел в оперативное отделение, отдал необходимое распоряжение и
пошел к себе. Жена встретила настороженным взглядом, но ни о чем не
спросила.
- Вечером схожу в полк Леусенко, - сказала она.
Мы оба с большой симпатией относились к обоим Леусенкам. Они
удивительно внешне подходили друг к другу, но не подходили к военной
обстановке. Это были типичные украинские селяне, которых почему-то одели в
военную форму. Иван настоящий сельский "дядько", который, несмотря на
молодые годы (около 30 лет) уже успел завоевать уважение своей хозяйственной
сметкой. Среднего роста, широкоплечий, "кремезный", как говорят на Украине,
он меньше всего подходил к карте и карандашу. Для его широких крестьянских
рук больше подошел бы держак вил или граблей. Широкое умное лицо его всегда
было задумчиво. Глаза смотрели внимательно и с доброй чисто украинской
хитрецой. Слушал распоряжения и указания очень внимательно, и казалось, не
только воспринимал излагаемые мысли, но и чему-то их примеривал и
раскладывал по специально для них предназначенным местам. Давая же указания,
он, представлялось, наблюдал за каждым своим словом и проверял, туда ли,
куда надо, кладет их слушающий. Он во всем был основателен. Получив
указание, долго выспрашивал о различных его деталях, как бы не веря в его
целесообразность. Потом, не торопясь, обдумывал, советовался, но в сложной
обстановке реагировал очень быстро, энергично, решительно. Буквально
поражало его всегдашнее спокойствие. Я один раз его спросил: "Вы
когда-нибудь пугались чего-то?"
- Було - спокойно ответил он. И рассказал о том, как он с полком ходил
в тыл противника и, обходя одну за другой позиции, занятые противником,
наткнулся на позицию, которая не была занята, но охранялась собаками. Одна
из собак совершенно неожиданно бросилась на него.
- Перелякався (перепугался) насмерть, - говорил он. - Так перелякався,
що аж руки тремтили май же пивгодины. (Так перепугался, что даже руки
дрожали почти полчаса).
- Ну и что же вы сделали с перепугу, - спросил я его.
- Собаку застрелив, - спокойно ответил он.
Полной его противоположностью была Вера. Представляя собой тоже
характерный тип, она выглядела обычной цокотухой - не высокой, но очень
плотной, грудастой. Это была украинская жена, у которой вся жизнь в муже и
его хозяйстве. В полку многие ее не любили за то, что она докладывала мужу
обо всех нарушениях дисциплины и непорядках, которые ей становились
известными. Можно было слышать, например, такое: командир батальона
докладывает Леусенко обстановку. Слышится вопрос: "А ты сам, где
находишься?" Несколько замявшись, тот докладывает. Вдруг врывается женский
голос. "Не верь, Ваня! Он находится там-то и там..." "Вера, уйди с волны! Я
сам знаю, где он находится и сейчас обучу его правильному ориентированию".
Веру, в связи с такими случаями, обвиняли во вмешательстве в дела
полка. Партполитаппарат, недолюбливавший Ивана Михайловича, подбирал жалобы
на его жену, разбавлял их сплетнями. И все это шло в политдонесения. И чем
дальше от передовой читались сии бумажки, тем страшнее выглядела обстановка
в полку. Неоднократно Леусенко предписывалось из армии и фронта отправить
жену в другую часть. Но Иван Михайлович был тверд. Бумажки эти подшивал, но
не отвечал на них. Когда же с ним разговаривал кто-либо из высокого
начальства, он отвечал: "Не понимаю, почему моей жене нельзя служить в одной
части со мной. Она что, не выполняет свои должностные обязанности?" Но
именно в этом ее обвинить было нельзя.
Она являлась высококвалифицированным, первоклассным радистом. Она имела
то, что называлось природным даром. Формально она не принадлежала к составу
полка. Была радисткой батальона связи дивизии и как таковая была послана в
полк для работы на радионаправлении дивизия - 310 сп. Связь она держала
отлично. Полк неоднократно отрывался на большие расстояния, но радиосвязь
действовала бесперебойно. Надо было слышать, как радисты дивизии, принимая
телеграммы из 310 сп. любовно говорили: "Ну пишет! С Верой не пропадешь".
Когда связь была особо сложной, Вере высказывалось столько комплиментов, и
никто тогда не вспоминал, что она жена командира полка. Она была просто
мастер высокого класса, боевой друг.
Но в одном - в постоянном стремлении защищать интересы мужа - она была
неисправима. Моя жена тоже попыталась по-дружески посоветовать ей не
касаться служебных дел мужа. Но она удивленно воскликнула: "Ну как же так!
Полк Ванин, а Ваня мой! Как же я могу молчать, когда его обманывают?"
- Ну, так вы делайте это, когда остаетесь вдвоем. А вы говорите при
всех.
-- А что мне скрывать! Что я неправду говорю?
В общем, жена моя тоже потерпела поражение. Вера оставалась
непреклонной в защите "семейных интересов", как были непреклонны ее предки
по женской линии в защите своих семей и своего хозяйства. Я с самого начала
пошел по другой линии. Никого ничему учить не стал, а занял позицию защиты
этих двух любящих людей. Получив первое, после моего прибытия в дивизию,
распоряжение об откомандировании Веры, я не стал его пересылать в полк, а
пригласил заехать Леусенко. Мне надо было узнать его истинную позицию. Он
твердо заявил, что без Веры в полку не останется. И я отписал в армию, что
красноармеец Вера Леусенко в 310 полку не служит. Она - красноармеец -
радист батальона связи. Тогда прислали распоряжение откомандировать Веру из
дивизии. Я ответил, что она имеет высокую квалификацию, и батальон ее никуда
откомандировывать не желает. Прислали подтверждение, потом напоминание.
Тогда я, воспользовавшись приездом в дивизию Гастиловича, рассказал ему об
этой истории. Он раздраженно махнул рукой: "А это все брежневская братия.
Любят под чужие простыни заглядывать. Не отвечали и не отвечайте в
дальнейшем. А я там у себя в штабе скажу, чтоб прекратили. Больше
напоминаний не было. И Вера продолжала заботиться о Ванином полке.
Вот и сейчас, едва я вошел в дом, занимаемый Леусенко, как Вера
бросилась просвещать меня.
- Хватит, Вера, - промолвил Иван. - Бывало и похуже, и сейчас
обойдется.
Не задерживаясь, мы с Иваном пошли.
- До чего же пакостно на душе. Больше всего не люблю рисковать жизнью
без смысла, - проговорил Иван.
- Почему же без смысла? Очень даже со смыслом. Спасти десятки, а может,
сотни людей.
- Да сам-то смысл бессмысленный, Петр Григорьевич, ведь можно же было
не отдавать этот идиотский приказ о захвате плацдарма. Какие тут плацдармы,
когда вся оборона 15 метров глубиной. Захватил вал, и всей обороне конец.
Зачем же тут плацдарм? Да и где? Внизу под валом, у уреза воды?
- Ну, сейчас речь не об этом. Приказ уже есть. Надо найти способ его
выполнения. С меньшим уроном для полка.
И мы начали обсуждать. Навстречу показались две повозки. На них
начальник инженерной службы полка и двое саперов. Все получили ранения на
мине и во время минометного обстрела. Все в радостно возбужденном состоянии,
хотя ранения и тяжелые.
- Ну, мы отвоевались. Вам желаем дойти до победы.
Леусенко задал несколько вопросов об обстоятельствах ранения.
Получалось, что местность, по которой идти, минирована. На душе становилось
все тоскливее.
Пришли к реке. Батальоны, прижавшись вплотную к валу, отдыхают. На
валу, в окопах, охранение. Противник все время настороже. Бросает ракеты,
обстреливает из пулеметов и минометов. Полковые саперы продолжают проверку
пути перегруппировки в новый район. Прибыла рота саперного батальона
дивизии. С маршрута уже снято полковыми саперами большое количество мин. Но
дивизионные снимают еще и еще. Вот взрыв. Потом еще и еще. На каждый взрыв
противник дает минометный налет. Калечатся и гибнут люди. Ночное
разминирование - горе. Перед рассветом решаем идти. Противник как будто
успокоился. В полку настроение тревожное. Всех предупреждают: "В случае,
если кто подорвется, не стонать, чтоб не вызвать минометного налета".
Одновременно пытаемся успокоить. Сообщаем, что путь разминирован. Леусенко
заявляет - пойду в голове колонны. Люди больше поверят в надежность
разминирования.
- Ну, что ж, и я пойду с тобой. Если моя есть, то дождется меня, даже
если пойду последним, - пытаюсь шутить я.
Когда уже построились, передали еще раз по колонне. - Тишина полная!
Тимофей Иванович стал впереди меня: "Будем идти, ставьте свою ногу
точно в мой след!" - прошептал он.
- Вам положено за мной идти. Вот вы и будете ставить в мой след.
Вмешался Леусенко. В конце концов решили - первый пойдет командир
саперной роты, потом ординарец Леусенко, потом он сам, затем Тимофей
Иванович и затем я. Передаем по колонне: ставить ногу в след впереди
идущего, и пошли.
Удача сопутствовала нам. Пришли в новый район в абсолютной тишине.
Вскоре прибыли три складных деревянных лодки. В предрассветной дымке
незаметно для противника спустили на воду и бесшумно переправились. Пехота
бросилась на вал, но поднялась тревога, и вражеский огонь прижал нашу пехоту
к земле. Было ясно: вал без хорошей артподготовки не взять. Приказываю
Леусенко: "Давайте сигнал на общий отход".
- А как же с плацдармом? - сомневается он.
- Подумайте, как вывести всех, в том числе раненых и убитых. За
остальное отвечаю я.
Доложил Угрюмову. Сказал, что плацдарм не стал захватывать на свою
ответственность. Некоторое время спустя позвонил Гастилович. Довольно мирно
и спокойно спросил:
"Ну, что там у тебя?" Я рассказал ход событий. Закончил словами:
"Рассчитывал внезапно захватить хотя бы кусочек вала. Тогда бы зубами
вцепились в него. Оставлять людей внизу под валом на истребление, считал
недопустимым. Перескочить на ту сторону ничего не стоит. В любой момент,
если прикажете, перескочим, не оставаться там, если не захватить вал,
невозможно.
- Что намерены делать?
- Мы вскрыли при первом броске огневую систему противника. Сейчас
готовим прямую наводку и будем давить. Потом еще раз атакуем с целью захвата
хотя бы небольшого участка вала противника.
- Ну что ж, действуйте! - спокойно и благожелательно согласился
Гастилович.
Мы еще дважды побывали на том берегу, но оба раза вынуждены были
возвратиться. Противник все время перебрасывал на этот участок новые силы.
Все три наши лодки вышли из строя, но потери при трех форсированиях были не
столь большие: 5-6 убитых и около двух десятков раненых. Я доложил о гибели
всех наших переправочных средств и около двух часов дня нам разрешили
прекратить атаки и возвратиться к своим штабам. Но прежде, чем возвращаться,
нам захотелось лично увидеть "плацдарм", который захватил сосед. Мы уже
примерно знали, что там делается, так как наши туда уже ходили для связи.
Теперь мы, сидя на НП комбата, увидели все воочию и услышали рассказ
очевидца. Перед нами на узкой песчаной полоске между противоположным урезом
воды и подножием вала, серели несколько десятков лежащих человеческих фигур.
- Их переправилось 34, - говорил комбат. - Несколько погибли во время
атаки вала. Остальных я мог вывезти, но... "Нет, ни в коем случае. На
Днепре, если даже метр захватил от воды, то назад ни шагу". И вот видите.
Все они перебиты. Вон... посмотрите... Только те двое подают признаки жизни.
Остальных перебили.
Я с тоской смотрел на эти несчастные останки, свидетелей
бюрократического шаблона и бездушия, и думал: "Да, это действительно
по-нашему". Как-то в одном из своих выступлений Сталин с гордостью говорил о
том, что все советские люди прониклись идеей индустриализации, и привел
пример, как секретарь одной из сельскохозяйственных областей упрашивал в
Госплане, чтоб в его области запланировали строительство хоть "маленького
гиганта". Сталин объяснил, что под гигантом он разумел предприятие
металлургии. Так вот маленький гигантизм проник и в армию. Что было на
Днепре, почему не быть у нас на Ондаве. Гигант - металлургия. Поэтому и
маленький литейный завод тоже гигант. Днепр - река, и Ондава тоже течет в
одну сторону. А местные условия - чепуха. Что с ними считаться! Они
непривычные. Не звучат. Другое дело - плацдарм. Пусть гибнут люди без
смысла, зато о нас начальство услышит.
С этими невеселыми мыслями мы и дошагали до командного пункта Ивана.
Иван зашел первый, и Вера истошно закричала, бросившись к нему: "Ванечка,
живой!!!" Иван выпил стакан водки и повалился на кровать. К моему удивлению,
здесь на КП была и моя жена. Узнав об операции, она пробиралась на передний
край. Ее задержали. Кстати, она действовала охлаждающе на Веру, которая была
близка к истерике. Зина молча подошла ко мне, также молча я обхватил ее за
вздрагивающие плечи, и не так понял, как почувствовал, что пережила она за
эти часы разлуки. Так и не сказав ни слова и не простившись с хозяевами, мы
пошли к машине и поехали к себе. Я не зашел в штаб. Не доложил о прибытии
Угрюмову. Но Николай Степанович понял меня, как поняли и подчиненные. Я
возвращался к жизни. Жена встретила похороненного. Нам надо было ожить и
почувствовать себя живыми.С этого дня зародилась и новая жизнь: наш сын
Андрей. Мы и до сих пор в шутку его называем князь Ондавский или по названию
населенного пункта, те тогда размещался штаб дивизии, князь Угор-Жиповский.
А с форсированием все разрешилось очень просто. Мы передали все
переправочные средства 129 полку. На рассветe следующего дня он одним
броском форсировал Ондаву и через час уже овладел Хардиште, отрезав пути
отхода противнику, оборонявшемуся против 310 полка. На тех же переправочных
средствах, вторым броском переправился 151 полк. Саперы тем временем
построили мост, и 310 полк, который теперь оказался во втором эшелоне,
перешел по мосту. Плацдармы, как видим, никому ни для чего не были нужны.
Следующий эпизод я расскажу исключительно для того, чтобы показать, как
складываются иногда судьбы на войне, как отмечаются не те, кто подвиги
совершают, а те, кто сумеет себя "показать", заслужив покровительство
начальства.
Когда я только прибыл в дивизию, начальник Политотдела Паршин,
информируя меня о политико-моральном состоянии частей, дал характеристику и
начальникам штабов полков. Особенно неблагоприятно отозвался он о начальнике
штаба 151 сп Якове Гольдштейне: "Еврей, был в плену у немцев и остался жив.
Даже лечился в немецком госпитале. Партбилет, говорит, уничтожил, но
доказательств нет. В партии не восстановлен. Политическим доверием не
пользуется, но кто-то поддерживает, потому что, несмотря на наши
политдоносения, остается начальником штаба полка. Советую тебе как следует
присмотреться к нему. Подозрительная личность".
Естественно, что я настроился предвзято и был сухо официален при нашей
первой встрече. Но странное дело, внутренней подозрительности у меня не
возникло. Наоборот, от всего его внешнего вида, от его застенчивой улыбки на
меня повеяло теплом. Весь он был мне симпатичен. Его красивое лицо, с
открытым прямым взглядом, его невысокий рост, стройная подтянутая фигура,
одесский говорок, краткие толковые ответы на мои вопросы и даже его
инвалидность - левая рука вывернута полусогнутой ладонью назад - привлекали
меня.
- Что у Вас с рукой? - спросил я.
- Да это танк немецкий прошелся по ней, - смущенно ответил он.
- А что же в госпитале не смогли ее хотя бы поставить в правильное
положение?
- Да, видите ли, я долго не мог попасть в госпиталь, и все срослось без
вмешательства хирурга. Потом врачи предлагали оперироваться, но обстановка
была такая, что я отказался.
Я ушел с этой первой встречи, неся в груди своей противоречивые
чувства. С одной стороны, действительно, еврей и немцы не тронули, и даже
лечили в своем госпитале. Но, с другой стороны, весь опыт моего общения с
людьми указывал на то, что если человека я с первого взгляда интуитивно
воспринимаю с симпатией, то это хороший человек. Гольдштейн вел себя просто,
без заискивания и подчеркнутой официальности. Он оставил тепло в моей душе.
И с этим я не мог не считаться.
Не желая разгадывать шарады, я в тот же день зашел к начальнику отдела
контрразведки СМЕРШ.
- Я хотел поговорить с Вами о Гольдштейне. Если нельзя, я уйду. А если
Вы можете что-то сказать мне, то прошу.
- А что вы хотели бы узнать?
- Я хотел бы, чтобы Вы сообщили мне все, какие вы имеете или какие
можете сообщить, компрометирующие данные на него.
- У нас таких данных нет.
- Ну, а как же плен. Еврей был в плену и жив.
- А Вы знаете, как он попал в плен и как оттуда вышел?
- Нет, не знаю.
- Он фактически в плену не был. Послe разгрома штаба полка на реке
Десне немцы подобрали всех наших тяжело раненых и убитых и свезли в Мозырь,
а там сбросили в заброшенном сарае. Через два дня Мозырь заняли партизаны.
Они осмотрели этот сарай, и всех, кто еще был жив, свезли в партизанский
госпиталь. Потом, когда они поднялись на ноги, передали нашим войскам. Среди
этих спасенных партизанами был и Гольдштейн. Немцев он даже и не видел, хотя
формально был в плену.
- Мне совсем иначе преподнесли.
- Кто? Паршин, наверно. Это простой подхалимаж. Паршин хочет угодить
своему начальству, которое очень не любит евреев. Не обращайте внимания.
Оснований для недоверия к Гольдштейну нет. Так что судите его только по
работе.
Чтобы еще лучше разобраться в этой истории, я при очередной встрече
попросил самого Гольдштейна рассказать o его пленении. И вот, что я услышал.
151 полк форсировал Десну. Перебрался на ту сторону и командир полка со
штабом. Вскоре начались немецкие танковые контратаки. Танки прорвались в
район КП полка. Весь личный состав КП участвовал в отражении танков, и они
были отбиты. Но был убит командир полка и тяжело ранен комиссар. Их
отправили на исходный берег. В командование полком вступил Гольдштейн, пост
комиссара занял секретарь партбюро. Гольдштейн доложил обстановку командиру
дивизии, закончив доклад так: "Я отрезан от батальонов. Связи с ними не
имею. Личного состава на КП, вместе со мной и комиссаром, 18 человек.
Осталось всего 8 противотанковых гранат. Даже пустяковую танковую атаку
отбить не сможем. Прошу разрешения эвакуироваться на исходный берег". Но
командир дивизии отход категорически запретил.
- Умрите все, но к реке противника не подпускайте! - приказал он.
Получив такой приказ, Гольдштейн и новый комиссар начали готовиться к
последнему бою. Комиссар собрал партийные билеты и предал их огню.
Гольдштейн подозвал агитатора полка и, вручив ему приказ батальонам,
приказал спуститься к воде и под прикрытием обрывистого берега пробежать
полтора километра до 1-го батальона и передать ему приказ. Агитатор страшно
струсил и, заикаясь, попросил дать ему кого-то в сопровождающие. Комиссар
хотел прикрикнуть на агитатора, но Гольдштейн посочувствовал ему и разрешил
взять своего ординарца. Вскоре после их ухода началась танковая атака.
Гольдштейн был тяжело ранен. Через его левую руку прошла гусеница немецкого
танка, и начался тот своеобразный плен. Гольдштейн говорил, что он помнит о
своем пребывании в Мозырском сарае только то, что ему страшно хотелось пить.
И когда он приходил в себя, то он готов был пить даже мочу, но она почему-то
не шла. Это его мучило и раздражало. Он думал: "когда не нужно, так она идет
часто, а теперь совсем нет".
Вернувшись в дивизию, он подал заявление о восстановлении в партии. И
хотя исполнявший обязанности комиссара, давно уже восстановленный в партии,
подтвердил, что вместе со своим и другими партбилетами управления полка сжег
и партбилет Гольдштейна (он, как комиссар, имел на это право), Гольдштейн не
был восстановлен. В мотивировке отказа значилось и такое: "Гольдштейн имел
полную возможность уйти от плена, о чем свидетельствует пример тов. Н.
(агитатора полка), но не сделал этого и трусливо уничтожил партбилет.
Отвечая, Гольдштейн сказал: "Я выполнял приказ. Уйти я действительно мог. Мы
сидели над обрывом, и под нами стояли лодки, готовые к спуску на воду.
Стоило спрыгнуть вниз, сесть в лодку и в добром здравии вернуться на свой
берег. Но я имел приказ умереть, но не отходить. Я выполнил приказ. Был бы я
трусом, если бы не сделал этого. А тов. Н., которого вы мне ставите в
пример, моего приказа не выполнил. К сожалению я не знаю, как у него там все
произошло, но думаю, что не выполнил его по трусости". За это замечание
Гольдштейну в формулировку отказа записано еще и такое: "Клевещет на
коммуниста Н. обвиняя его в трусости". Но правда, бывает, проявляется
совершенно неожиданно.
Принимаю как-то очередное пополнение из госпиталей. Иду от одного к
другому, опрашиваю. Подхожу к очень живому парнишке лет 22-х.
- Фамилия?
- Гришанов. - Что-то знакомое звучит в этом слове. Я уже где-то слышал
эту фамилию. Пытаюсь вспомнить. И задаю новые вопросы.
- Давно воюете?
- С первого дня.
- В каких частях служили?
- В пехоте. Служил и в этой дивизии.
- В каком полку?
- В 151. Был ординарцем у начальника штаба.- Так вот откуда мне
известна эта фамилия. Гольдштейн называл.
- А почему Вы ушли из ординарцев?
- Да так получилось. Начальник штаба убит. А потом и меня тяжело
ранили.
- А как фамилия начальника штаба?
- Гольдштейн.
- Выйдите из строя. Я закончу осмотр и поговорим. Закончив осмотр, я
позвал его с собой. Зашли в отведенную мне комнату.
- Ну, так расскажите, как же это Вы, оставив своего начальника умирать,
пошли спасать свою шкуру.
- Я тут, товарищ полковник, ни при чем. Мне Гольдштейн приказал
сопровождать агитатора полка с приказом в первый батальон. Когда мы
спустились вниз, он мне приказывает спускать лодку на воду. Я выполнил и
говорю: "Разрешите идти обратно?" А он направляет на меня автомат и говорит:
"Садись на весла! Я приказываю! За невыполнение пристрелю". Пришлось грести.
На том берегу я снова прошу: "Разрешите мне вернуться к начальнику", а он -
идите вперед! - И снова за автомат. Пришлось идти. Но вот зашли в лесок, я
нырнул в кусты и обратно. Он не стрелял. Видно, шуму побоялся. Я добежал до
переправы, сел в лодку и на ту сторону. Когда причалил, немецкие танки уже
утюжили КП. Сам видел, что мой начальник лежал убитый и по нем танк прошел.
Хотел дождаться, пока немцы уйдут, чтобы забрать начальника и похоронить
по-человечески. Но к немцам пришли повозки, и они, побросав в них трупы,
куда-то повезли. После этого я пробрался в 1-ый батальон и там был тяжело
ранен.
Я сказал ему, что Гольдштейн жив и по-прежнему начальник штаба в 151
полку. Гришанов сразу же запросился к нему. Я сказал:
- Это мы посмотрим, захочет ли он тебя взять.
-- Захочет, захочет! - закричал он, - вот позвоните!
Я позвонил.
- Яша, - спросил я, - ты знаешь такого Гришанова?
- Ну как же, это мой ординарец.
- А как ты к нему относился?
- Да я просто любил этого мальчика.
- А почему же не разыскал?
- А разве я не говорил. Некого искать. Его убили в тот же день в 1
батальоне.
- Он жив. Сидит вот напротив меня. Прибыл с пополнением.
- Отдайте мне его, - жалобно произнес он. - Буду вечным должником.
- Ладно, бери, но ему я поставлю условие. - Я повернулся к Гришанову и,
держа микрофон у рта, сказал: "Вы собственноручно напишете то, что сейчас
рассказали, и передадите мне завтра утром".
Получив запись Гришановского рассказа, я подал заявление в армейскую
парткомиссию с требованием исключить из партии как шкурника и труса бывшего
агитатора полка, а ныне инструктора политотдела коммуниста Н. Но его дело
так и не разбиралось. Вместо этого его куда-то перевели из дивизии. В том же
заявлении я просил восстановить в партии Гольдштейна. Эта просьба возможно
была бы удовлетворена, но требовалось личное заявление Гольдштейна, а он
писать отказался.
Сработались мы с Гольдштейном великолепно. Он понимал меня буквально с
полуслова и был незаменим как штабной работник. Но он был вместе с тем
просто мужественным человеком. Эпизод, характеризующий его с этой стороны, я
и расскажу.
Дивизия находилась во втором эшелоне армии. В конце дня был получен
приказ выдвинуться в первый эшелон на новом направлении. Произойти это
должно было следующим образом. С востока на запад вдоль шоссе наступала 137
дивизия. От этого шоссе перпендикулярно на север отходили две дороги,
расстояние между ними 10-12 км. Та, что восточнее, пройдя 10-12 км на север,
упиралась в горную деревню и на этом заканчивалась. Вторая (западная),
пройдя тоже 10-12 км на север, параллельно восточной, сворачивала под прямым
углом в западном направлении и шла дальше, параллельно основному шоссе. Если
пройтись карандашом по обеим этим дорогам и отрезку шоссе между ними, то
пунктирная линия между северной окраиной горной деревни и поворотом 2-й
перпендикулярной дороги на запад, закроет правильный квадрат. Вот по этой
пунктирной линии нам и приказано было за ночь выйти к западному повороту
второй дороги, и развить наступление вдоль нее на запад, то есть наступать
параллельно 137 дивизии. По карте все выглядело просто. На самом деле -
задача была невыполнимой. Уже по карте было ясно, что местность, по которой
мы проложили пунктирную линию, непроходима. Нагромождение крупных каменистых
гор, обрывы, ущелья были неприемлемы для колес. Да и пешеходных троп не было
ни одной. Это все было ясно, повторяю, и по карте. Опрос местных жителей дал
еще более безрадостную картину. Все они в один голос заявляли, что без
специального альпинистского снаряжения туда соваться нельзя. Даже с этим
снаряжением, прекрасно тренированным людям это переход на несколько дней.
Соваться на такую местность ночью, да еще с артиллерией и обозами было бы
безумием.
Николай Степанович болел. Я позвонил ему в медсанбат и спросил, не
сможет ли он приехать. Сказал, что дивизия попала в опасную ситуацию. Он
приехал. Я рассказал и изложил как, по-моему, выйти из положения. Я
предлагал перед рассветом, когда людям особенно трудно не спать, пройти
через боевые порядки 137 дивизии, дойти до второй (западной) дороги,
повернуть по ней на север и, следуя ее ходу, выйти на заданное нам
направление. Николай Степанович усомнился в реальности такого плана. Слишком
много препятствий. Может запротестовать 137 дивизия, а противник может
просто не дать нам ходу. Прорывать же в чужой полосе, да еще без ведома
командарма, невозможно. Я стоял на своем, утверждая - стабильного фронта
нет, поэтому все дело в том, чтобы та наша часть, которая пойдет в голове,
действовала решительно. В конце концов, я его убедил. Он сказал: "Ну,
действуй. Отвечать все равно тебе. Но вот, кому вести голову?" Я считал, что
от того, кто возглавляет расчистку дороги для движения дивизии, зависит 90
процентов успеха, и предложил поставить на это дело Гольдштейна. Угрюмов
считал, что поручить надо заместителю командира 129 полка майору Михайлову,
который слыл храбрейшим человеком в дивизии. Михайлов сорвет, - говорил я, -
умышленно сорвет, побоится идти в тыл. Я бы поставил его и доказал бы тем
свою правоту, но так как мне нужен успех, я ставлю Гольдштейна".
Яша провел операцию классически. Развивалось все так. Впереди шел
разведвзвод полка. За ним разматывался провод, конец которого был у
Гольдштейна, который шел во главе роты, усиленной батареей 45 мм орудий. От
Гольдштейна новый провод к батальону, усиленному артдивизионом. Затем
остальные силы 151 полка. Затем артполк дивизии и 310 полк. И затем
остальные силы дивизии.
Все произошло великолепно. У противника на дороге оказалось только два
орудия и тяжелый пулемет с небольшим пехотным прикрытием. Разведчики,
действуя финками, тихо сняли этот опорный пункт, и колонна двинулась. Самое
удивительное в том, что огневые средства противника, прикрывавшие шоссе со
скатов окружающих высот, огня не открывали, хотя утром оказали сопротивление
137 дивизии. А эта последняя не заметив, что через ее боевые порядки прошла
другая дивизия, утром начала обычное наступление. Мы же к этому времени
продвинулись вглубь расположения врага на 38 км, считая от горной деревни.
Фактически же, считая по шоссе, 44 км. При этом взяли более 7 тысяч пленных.
Сеял мелкий холодный дождик, и неприятельские войска набились в дома вдоль
дороги. Оттуда их тепленьких и изымали наши части.
В 10 часов противник остановил наше наступление. Я решил дать войскам
отдых с тем, чтобы ночью повторить действия минувшей ночи. Николай
Степанович в медсанбат не вернулся. И мы обсуждали прошедшие события. Я
утверждал, что простейшие формы маневра будут всегда успешными, если есть
решительный исполнитель. Я говорил, что успех обеспечил Гольдштейн. Он хотел
провести свой полк в тыл и имел решимость сделать это. Таких людей немного,
говорил я. Николай Степанович не соглашался. Он говорил, что Михайлов провел
бы не хуже.
Тогда я предложил в наступающую ночь в голову дать 129 полк и вчерашнюю
роль Гольдштейна возложить на Михайлова. Я говорил: Михайлов бравирует
опасностью на глазах людей, и его считают отчаянным, но у него нехватит воли
на продолжительный риск с ответственностью за последствия. Я утверждаю,
сегодня наши войска в тыл не пройдут. И разыграется это так: будет сильный
огонь, который якобы и помешает пройти. Но будьте внимательны, Николай
Степанович, первыми огонь откроют наши.
К сожалению, все так и получилось, как я предсказал. В тыл наши не
прошли. Николай Степанович вызвал Михайлова и сказал: "А я думал, ты
действительно храбрый". Тот попытался говорить о сильном огне противника, но
разве можно обмануть такого стреляного воина, как Угрюмов. Он прекрасно
разобрался, кто открыл огонь первым.
На следующую ночь снова повел Гольдштейн. И снова мы продвинулись, -
теперь на 64 км, - захватили город Мнишек и взяли несколько тысяч пленных.
Гольдштейн дожил до конца войны. Демобилизовался. Куда уехал, я не
знал. Но однажды на улице в Запорожье Яков встретил моего старшего брата
Ивана и, обратившись к нему, спросил - нет ли у него брата Петра. Так я
узнал адрес Гольдштейна. Бывая в Запорожье заходил к нему. Но общих
интересов уже не стало. Встречаясь, мы могли только выпить и вспоминать дни
боевые. А этого недостаточно для прочной дружбы.
Вспоминая события войны, я не держусь хронологии, а группирую события
по их кажущейся важности, а вернее по какой-то самому мне непонятной
внутренней интуитивной логике. Сейчас я расскажу о событиях, связанных с
занятием чехословацкого города и важного железнодорожного узла Попрад.
Измотанная почти непрерывными боями дивизия не смогла преодолеть
усилившееся сопротивление противника и перешла к временной обороне. Николай
Степанович, в связи с открывшейся старой раной, убыл в медсанбат. Оставшись
за командира дивизии, я сосредоточил все внимание на разведке. Фронта
сплошного ни у нас, ни у противника не было. Фланги и тыл дивизии открытые,
что чревато всякими неожиданностями. Чтобы их не допустить, разведка и
обшаривала местность вокруг на большую глубину. Дошли и до Попрада и
установили: у противника нет ни ближайших, ни глубоких резервов. Только
войска, находящиеся в непосредственном соприкосновении с нами. Возникает
идея совершить глубокий обход и захватить Попрад, где неприятельских войск
тоже нет. Тем самым, мы полагали, противник, находящийся в боевой линии,
будет отрезан от своих тылов и подвергнется разгрому. Поехал к Николаю
Степановичу в медсанбат. Обсудили. Я ему рассказал о маршруте для обхода,
сказал, что разведкой маршрут проверен, и я думаю, за двое суток мы его
пройдем. Николай Степанович одобрил, но посоветовал не зарываться. Если
возникнет опасность
тылу дивизии, то вернуться. А чтобы это можно было сделать, армию о
своем намерении не информировать.
- А то если Гастилович "заболеет" этой идеей, то погонит вперед, даже
если возникнет угроза гибели дивизии.
На том и порешили. Двое суток, почти без сна, шла дивизия по горным
тропам, таща с собой артиллерию и боевые обозы. 30 января 1945 года в
середине дня Попрад был занят практически без боя. Немногочисленные тыловые
подразделения немцев сдались в плен. Были захвачены огромнейшие трофеи:
склады в городе и самые разнообразные ценности в вагонах. Железнодорожными
эшелонами заставлены были все станционные пути, и обе линии железнодорожного
кольца вокруг Попрада. Комендантом города был назначен Леусенко, и ему было
приказано взять под охрану трофеи и обеспечить порядок в населенном пункте.
Охрана трофеев на железной дороге была возложена на 129 полк. 151 полку было
приказано выдвинуться по шоссе на запад и занять населенный пункт Завадка, в
15 км от Попрада. Но все остальные стороны была выслана разведка. Артиллерия
встала на огневые позиции. Только убедившись, что непосредственная опасность
нам не угрожает, я вызвал Гастиловича и доложил, пользуясь кодированной
картой, что занял Попрад.
-- Постой! Я разберусь. Повтори еще раз.
Я повторил.
-- Погоди! Мне надо карту развернуть. Этого у меня на карте нет. Ну
вот, развернул. Повтори еще раз.
Я повторил.
- Не знаю, у меня какая-то чепуха получается. А ну, давай открытым
текстом.
Это категорически запрещено. В неизбежных случаях можно применять
открытую передачу, но нельзя одновременно давать и кодовое и открытое
название местных предметов, так как это влечет за собой компрометацию кода.
Но Гастиловичу возражать было бесполезно, поэтому я сказал:
- Сейчас дам, но только прошу приказать штабу немедленно сменить код.
- Хорошо. Давай!
-- Занял Попрад.
Молчание. Потом с сомнением:
- А тебя не обманывают?
- Меня обмануть нельзя. Я говорю с вами из Попрада. А проехать к тебе
можно?
- Можно. Надо проехать в мои тылы. А оттуда вас проводят.
Перед самым заходом солнца Гастилович приехал с группой штабных
офицеров и с охраной. Приехал и сразу же:
- Надо к утру вот сюда выйти.
Я быстро прикинул - 60 км, не меньше.
- Люди очень утомлены. Двое с половиной суток без сна и отдыха.
- Петр Григорьевич, надо. Ты же посмотри. Шоссе идет по узости, чуть не
по ущелью. Ротой закрыть можно. Надо, пока противник не опомнился, выйти
сюда. Здесь, смотри, плато широкое начинается. Тут нас уже не задержать.
Но я и сам видел, Гастилович прав. Умница Гастилович всегда вперед
смотрел. У него был незаурядный ум и военное дарование. Жаль, система все
подпортила. Появились наклонность к шаблону, а самое худшее, что перенял от
вышестоящих, подстраиваясь под них, грубость, хамство. Но сейчас ему не
перед кем было себя "проявлять", и он мягко, задушевно, убеждал: "Передай в
полки, что выйдете к плато, и отдых. Я уже приказал 24 дивизии форсированным
маршем выдвигаться за вами. Она вас и подменит. А вам неделя отдыха. И
награды, конечно. Надо к утру выйти - подчеркнул он еще раз. - Ведь сколько
людей потеряем, если противник запрет узость".
- Хорошо, товарищ командующий, выйдем. Но кому мне передать охрану
трофеев и наблюдение за порядком в городе?
- Не беспокойся от этом. Снимай все войска свои и иди. Здесь штаб армии
позаботится.
Выйдя от командующего, я сразу позвонил в Завадку, приказал лично
командиру полка выступать и к утру достигнуть плато. Он пожаловался на
большую усталость людей. Я, как и Гастилович, сказал, что "надо" и пообещал
отдых и ордена и еще раз потребовал немедленно выступать. Вскоре прибыли
Александров и Леусенко. Поставил и им задачу: "Следуя справа (129) и слева
(310) от шоссе по горным тропам, наблюдать за обстановкой на шоссе. Если
подойдет противник и остановит продвижение 151 полка, ударить противнику во
фланг и тыл, и освободить дорогу для беспрепятственного движения 151 полка.
Отпустил. Приказал выступать немедленно. У самого глаза слипаются. Думаю,
солдаты не в лучшем состоянии, поэтому рекомендовал офицерам своим примером
воздействовать на солдат, следуя в общих колоннах. Чтобы разогнать сон,
помылся. Захотелось есть. Поужинал. И снова так спать хочется, что за час
сна все бы отдал. Подкатывается коварная мысль - а что в самом деле, почему
бы и не подремать часок, на машине быстро догоню. С трудом отгоняю эту
мысль. Встряхиваюсь и выезжаю. Подъезжаю к Завадке. Два ряда домов прижались
к единственной улице, отходящей под прямым углом влево от шоссе. В селе
абсолютная тишина. Хочу проехать мимо, считая, что там никого нет, все ушли.
Но уже проехавши, а темноте заметил идущего с котелком солдата. Развернул
машину. Подъехал к солдату: "Какого полка?"
- Сто пятьдесят первого, товарищ подполковник.
- А где штаб полка, знаете?
- Вон там, в том доме - показывает.
Подъезжаем. В первой комнате придвинутый торцом к окну продолговатый
обеденный стол. Справа между столом и стеной деревянная крашеная кушетка. На
столе полевой телефон. На кушетке, вытянувшись навзничь, в шинели и ремнях,
подложив ушанку под голову, спит крепчайшим сном подполковник.
Присматриваюсь при слабом свете керосиновой лампы - Тонконог - командир 151
полка (назначенный вместо убывшего по ранению Мельникова). Бешенство
охватывает меня. Отбрасываю один конец стола от кушетки. Подхожу к ней
вплотную, хватаю спящего за концы воротника и рывком ставлю его на землю. "В
трибунал захотели!" - выдыхаю я ему прямо в лицо, с которого сон как будто
смыло.
Побелев до желтизны, он умоляюще произнес: "Простите, товарищ
подполковник. Сам не знаю, как это произошло. Как в подземелье провалился
после вашего звонка. Мы наверстаем, товарищ подполковник!"
Гнева моего как не бывало. Я вспомнил, что со мной самим было полчаса
тому назад, и понял, как это произошло. Человек прошел грань возможного и
упал в сон, а поднять, видимо, было некому. Спал не только командир полка,
спал весь полк.
- Поднимайте людей и быстрее вперед.
Полк выполнил свою задачу. Как и в предыдущие двое суток, когда части
дивизии двигались к Попраду, я шел в общей колонне и видел, как тяжко
давался этот путь. Многие засыпали на ходу и двигались с закрытыми глазами.
Немцы появились перед колонной на джипе. Обстреляли и разбросали мины на
дороге. Я видел, как шли люди, перешагивая через мины в полусонном
состоянии. Но к утру на указанный рубеж части вышли.
Командный пункт дивизии развернулся в помещичьем доме, напоминавшем
крепость, километрах в трех от передовых подразделений 151 полка. Дом
большой. С толстыми стенами, сложенными из гранита. Стена, выходящая наружу,
в сторону шоссе, имеет только одно небольшое окно. Остальные окна во двор,
который тоже огражден высокой каменной стеной. В нее по периметру
вмонтированы, кроме упомянутого жилого дома, различные хозяйственные
постройки. Ворота тяжелые, деревянные, на крепких запорах, выходят в сторону
шоссе. Комнаты в доме темные, мрачные. Но настроение у меня приподнятое, и я
на это не обращаю внимания. Хочу помыться и проехать в части, посмотреть, в
каком виде люди дошли, и сказать им теплое слово.
Есть за что. За трое суток мы прошли более 150 км. И в эту ночь
прекрасно справились с задачей. Даже полки, шедшие по горам, передовыми
подразделениями вышли к плато. Вовремя Гастилович двинул дивизию. Немцы не
успели прихватить нас в ущелье. Только сейчас, на плато появились
неприятельские войска - окапываются и постреливают. Запоздает 24 дивизия -
успеют укрепиться. Надо будет сказать командарму.
В это время телефонный звонок. Наверно командарм, думаю я. Доброе слово
сказать хочет. Что же еще! О выполнении задачи я уже доложил начальнику
штаба. Беру трубку, по трафарету произношу: "Восемнадцатый у телефона".
- Григоренко? - Тоже и Колонин (член военного совета) берет пример с
Гастиловича. Не считается ни с какими позывными.
- Я, товарищ член военного совета - удовлетворенно отвечаю я, будучи
уверенным, что сейчас услышу доброе слово. Кому же его и сказать, как не
главному политработнику в армии. Кому как не ему, отметить тяжелый ратный
труд, выполненный так замечательно. Но вдруг слышу угрожающим тоном въедливо
произнесенное:
- Ты знаешь, что у тебя в Попраде творится?
- Не знаю, что у вас в Попраде творится?
- А, так ты еще (мат-перемат) и умничать! Ты знаешь, что у тебя здесь
местное население трофеи растаскивает!
- Я еще раз говорю: не знаю, что у вас в Попраде делается и кто там что
тащит.
- Так ты еще (снова мат) и правым себя считаешь! В трибунал пойдешь!
- Не пойду!
- Пойдешь!
- Не пойду! А если пойду, то только вместе с вами. Вы трофейный
батальон оставили в Сигете шкурки свои охранять, а я вам должен теперь
трофеи беречь, вместо того, чтобы боевые задачи решать. Делайте, что хотите,
передавайте дело в трибунал, а я с вами на эту тему и говорить не хочу! - и
положил трубку. Разволновался так, что руки дрожали. Это очень обидно, когда
вместо необходимого доброго слова получаешь незаслуженную грубую брань. Не
стал даже умываться, поехал в полки. Вернулся часа через два, так и не
успокоившись окончательно. Василий Максимович ворчал: "завтрак стынет".
Умылся, сел за стол. В это время мимо окна - вжик-вжик-вжик - проскочили
один за другим три "виллиса", и все свернули во двор. Ясно, какое-то
начальство. Я схватил китель, вдел одну руку в рукав, и в это время
открылась дверь - Мехлис (член военного совета фронта), сразу узнал я его, и
быстро вдев второй рукав, начал застегиваться.
- Не одевайтесь, не одевайтесь! - подбежал он ко мне. Схватив мою
правую руку, он потряс ее и заговорил. - Вы завтракать собрались? Мы вас
долго не задержим. Я специально приехал поблагодарить вас. Вы весь фронт
выручили. У нас в районе Моравской Остравы неудача и ваш успех здесь
выручает весь фронт. Спасибо вам лично и передайте благодарность
командования фронта всей дивизии.
Я был тронут этой благодарностью. Но она же разворошила и обиду,
недавно нанесенную Колониным.
- Спасибо вам, товарищ Мехлис, что вы за сотни километров принесли нам
доброе слово. У нас в армии его не дождешься. - Я посмотрел, кто за
Мехлисом: Колонин, Брежнев, Демин (начальник политотдела корпуса). - Вот вы
меня благодарите, а меня здесь собираются в трибунал отдать.
- Кто? За что?
- А вот товарищ Колонин два часа тому грозился предать меня суду
военного трибунала за то, что в Попраде местные жители растаскивают трофеи.
- Ну, товарищ Колонин, это не дело боевой дивизии охранять трофеи. Это
ваша задача - сдержанно произнес Мехлис. Но за этой сдержанностью
угадывалось бешенство. Несмотря на это, я решил продолжать.
- И вообще у нас в армии доброе слово не в почете. Его заменяет мат.
Ну, о командарме я не буду говорить. Ему, может, по должности положено. Но
ругаются и политработники. Вот и Колонин к этому часто прибегает. И Демин,
горло у него здоровое, тоже на днях крыл меня из мата в мат. А вот за эту
операцию у нас в армии никто спасибо не сказал.
- Это не дело, товарищ Колонин, - едва сдерживая бешенство,
приглушенным голосом сказал Мехлис. И дальше, не сдерживаясь, выплеснул гнев
на в общем-то не вредного человека подполковника Демина. "Вы, товарищ Демин,
должны извиниться перед командиром дивизии!" Но я еще не выговорился.
- Об отношении у нас в армии к людям Вы можете судить, товарищ Мехлис,
и вот поэтому - я показал ему свое плечо - войну я начал подполковником и
сегодня подполковник, хотя все время занимаю полковничьи и генеральские
должности. И справляюсь с ними.
Колонин, глядя, как Мехлис воспринимает мои слова, побледнел. Все
знали, что Мехлис очень несдержан и может рубануть с плеча, не разобравшись.
И Колонин, боясь этого, заторопился, перебивая меня.
- Товарищ Мехлис, товарищ Мехлис, тут мы ни при чем. Я потом доложу в
чем дело. Но тут не наша вина. Мы уже несколько раз представляли товарища
Григоренко. Но наши представления не проходят.
- Хорошо, товарищ Григоренко, я разберусь с этим. Очередное воинское
звание вы получите.
Я, разумеется, знал, что армия не виновата в задержке мне воинского
звания, но как иначе я мог поставить этот вопрос перед Мехлисом?
Колонин и Мехлис уехали. Брежнев и Демин остались. Причем Брежнев
обратился к отъезжавшему Мехлису: "Мне разрешите остаться, оказать помощь
командиру дивизии". Обращаться к Мехлису было совершенно необязательно, так
как здесь был непосредственный начальник Брежнева - Колонин. Но Брежнев,
одев на себя подобострастную улыбку, обратился к более высокому начальству,
подчеркивая свою преданность и демонстрируя свое усердие остаться, чтобы
оказать помощь. Эта помощь практически выразилась в том, что он спросил: А
на меня ты ни за что не обиделся? Или просто не успел пожаловаться?
- Нет, не было причин.
- Ну, это хорошо. А ты, Демин, должен выполнить указание тов. Мехлиса -
извиниться перед товарищем Григоренко. Брежнев произнес это, одев на себя
выражение строгой серьезности.
Демин, смущенно улыбнувшись, спросил меня:
- Ну, как перед тобой извиняться. Я, конечно, виноват...
- Считай, что извинился уже. И вообще можешь ругаться, если
потребуется. Я на тебя больше жаловаться не буду. Это так, под руку
подвернулся, "в чужом пиру похмелье", как говорят в народе.
- Ну, вот и хорошо. Миром-то оно лучше - в панибратском тоне, одев
личину рубахи-парня, произнес Брежнев.
Я не случайно применяю к изменению выражения лица Брежнева слово
"одевание". Стоило взглянуть, например, на его улыбку, как на ум невольно
приходили улыбки марионеток в театре кукол. За 9 месяцев моей службы под
партийным руководством Брежнева, я видел следующие выражения его лица:
- угодливо-подобострастная улыбка; одевалась она в присутствии
начальства и вмещалась между ушами, кончиком носа и подбородком, была как бы
приклеена в этом районе: за какую-то веревочку дернешь, и она появится сразу
в полном объеме, без каких бы то ни было переходов; дернешь второй раз -
исчезнет.
- строго-назидательное; одевалось при поучении подчиненных и
захватывало все лицо, также без переходов, внезапным дерганием за веревочку;
лицо вдруг вытягивалось и делалось строгим, но как-то не по-настоящему,
деланно, как гримаса на лице куклы;
- рубахи-парня; одевалось время от времени, при разговоре с солдатами и
младшими офицерами; в этом случае лицо, оставаясь неподвижным, оживлялось то
и дело подмигиванием, полуулыбками, хитрым прищуром глаза. Все это тоже
выглядело не настоящим, кукольным. Искусственность выражений лица и голоса
производили на людей впечатление недостаточной серьезности этого человека.
Все, кто поближе его знали, воспринимали его, как весьма недалекого
простачка. За глаза в армии его называли - Леня, Ленечка, наш
"политводитель". Думаю, что подобное отношение к нему сохранилось и в
послевоенной жизни. Мне это подсказывает нижеследующий разговор. На выпуске
академии в Кремле (1960 г.) я встретился с Деминым. Он уже был
генерал-лейтенант, член военного совета Прибалтийского военного округа.
Выпили за встречу. Поговорили, вспомнили прошлое. В разговоре он спросил: "А
у Лени бываешь?"
- Да нет, говорю, я же его не так близко знаю, да, честно говоря, и не
люблю надоедать высокому начальству. (Брежнев в то время занимал пост
председателя Президиума Верховного Совета СССР и числился в учениках и
ближайших соратниках Хрущева).
- Ну, напрасно - сказал он. - Леня любит, когда его посещают
одноармейцы. И попасть просто, только позвони, назовись, и тебе назначат
время. Я всегда захожу, когда бываю в Москве. Пропустим по рюмашке.
Повспоминаем.
- Ну, и как он?
- Да что тебе сказать! Леня есть Леня, на какую должность его ни
поставь.
Описанная мною встреча с Брежневым была не первой и не последней. Но
это был единственный случай, когда Брежнев при мне был так близко к
переднему краю (3 км.) Говорю это не в осуждение Брежнева. В конце концов и
в армии, как и вообще в жизни, каждый имеет свои обязанности. От Брежнева по
его должности не требовалось бывать не только на переднем крае, но и на
командном пункте армии. С командармом должен был находиться член военного
совета, то есть начальник всех политработников армии, и том числе и Брежнев.
Место начальника политотдела во втором эшелоне армии, там, где перевозятся
партдокументы. Выезжать же в войска для встречи с коммунистами и вообще с
личным составом, следовало лишь тогда, когда люди не ведут боя. В бою,
начполитотдела армии может только мешать.
Я не "Америку открываю". Это все прекрасно знают. Знают, но изображают
так, как будто бы Брежнев чуть ли не в атаки ходил. Да и сам он плохо помнит
прошлое. Если бы помнил, то постыдился бы получать "героя Советского Союза"
за участие в боевых действиях армии, в которой ни один из командующих и
членов военного совета такого звания не получил. А ведь войсками управляли
они, в то время, как Брежнев в этом не участвовал и не мог участвовать, так
как обязанности у него были совсем другие. Партбилеты подписать и выдать
новым коммунистам - его дело, а подписывать боевые приказы - дело командарма
и члена военного совета. Но подхалимам какое дело до действительности. Они
напишут и расскажут что угодно, если тот, перед кем подхалимничают, не
понимает, что не славу таким образом ему создают, а ставят в смешное и
глупое положение.
Когда рядового начальника политотдела армии, каких в советских
вооруженных силах были многие сотни, и все они не только не участвовали в
управлении войсками, но и ничего не смыслили в этом деле, (никто из них не
сумел бы командовать не то что армией, но и отделением), через 20 лет после
войны начинают выдавать за великого стратега и приписывают ему чуть ли не
решающую роль в победе над гитлеровской Германией, (хотя его армия всю войну
действовала на малозначительных направлениях и никогда на главном), то это
такая чушь, которую даже опровергать стыдно. Но если такую чушь
распространяют, и если герой не только не опровергает ее, но с радостью
воспринимает и даже начинает верить в свою выдающуюся роль, то это говорит
как об умственных способностях "героя", так и о гнилости системы,
допускающей такие геростратовы фальсификации в отношении людей, занимавших
должности, совершенно ненужные для нормального функционирования войсковых
организмов.
Ну, в самом деле, зачем он приезжал сейчас? Поприсутствовал во время
моего разговора с Мехлисом, одев угодливо-подобострастную улыбку,
продемонстрировал Мехлису, с той же улыбкой, свое усердие, доложив, что
останется "помогать" командиру дивизии, "помирил" меня с Деминым и на этом
закончил свою миссию. Уезжая, сказал: "Оставляю тебе вот двух инструкторов
политотдела, они помогут. Ты только обеспечь их транспортом и дай провожатых
в полки. Вот и "помог", взвалив на меня еще и заботу о транспортировке и
охране ненужных нам инструкторов.
В общем, настоящего дела в руках политорганов нет, и ждать от них
действительно пользы было бы смешно. А в советской системе они необходимы.
На них лежат политдонесения, обобщенные доносы на солдат и офицеров - и
работа по воспитанию преданности вождю. В политработнике особо ценились
уменье следить за поведением, мнениями и мыслями людей и обо всем
подозрительном доносить, даже о своих начальниках. Преданность вождю
подчеркивалась каждым политработником. Без славословия "вождю"
политработники не начинали ни одного дела, как истинно верующий не начинает
без молитвы. Брежнев в этом отношении не был исключением.
Мехлис жалобу мою не забыл. 2 февраля я получил от него телеграмму:
"Поздравляю званием полковника". А 5 февраля прибыл, датированный 2 февраля,
телеграфный приказ о присвоении мне полковника. Значит, Мехлис поздравлял
меня в день подписания приказа. И это понятно. Мехлис член оргбюро ЦК (то же
самое, что теперь секретариат), и поэтому мог просто по телефону "ВЧ"
приказать Голикову (начальник главного управления кадров): "Включи
Григоренко в сегодняшний приказ на присвоение полковника. Номер приказа
сообщить мне!" Таким образом выпадал этап проверки моей личности в аппарате.
Как раз тот этап, на котором меня до сих пор и задерживали. Я понял это
прекрасно. Но все же получение очередного воинского звания даже таким путем
меня воодушевило.
Я решил подать заявление о снятии партийного взыскания. В заявлении я
писал, что в начале войны допустил неправильное высказывание в связи с
внезапным нападением гитлеровской Германии и за это получил "строгий выговор
с предупреждением и занесением в учетную карточку". В конце я указал, что
Алейников в своем заявлении писал кроме того, будто я выражал сомнение в
мудрости Сталина, но партийное расследование не подтвердило этого. Я просил,
ввиду давности совершенной мною ошибки и в связи с тем, что я ее осознал и
всей своей деятельностью доказал преданность партии и товарищу Сталину,
снять с меня партийное взыскание "строгий выговор с предупреждением и с
занесением в учетную карточку".
На заседании армейской партийной комиссии присутствовал Леонид Ильич. Я
упоминаю об этом потому, что его присутствие на заседаниях парткомиссии не
обязательно. Парткомиссия подчинена ему. На его обязанности лежит
утверждение протоколов парткомиссии. Так что возможность принятия
парткомиссией неугодного Брежневу решения, даже в его отсутствие, абсолютно
исключена. И все же он присутствует.
Мое дело разбирали третьим. Первым шло дело заместителя командира полка
по тылу. Он долгое время разворовывал ценнейшие продукты. Наворовал на
многие сотни тысяч рублей. Его схватили за руку. Дело попало в трибунал.
Пахло расстрельным приговором. Но вмешалось начальство, и дело было передано
для рассмотрения в партийном порядке. Был объявлен "строгий выговор с
предупреждением" (без занесения в учетную карточку). Прошло 6 месяцев. Это
минимальный срок для постановки вопроса о снятии взыскания. Для меня
абсолютно ясно, что воровать он не перестал, хотя бы для того, чтобы
оплатить тех, кто спас его от суда. Ясно это и членам парткомиссии и
Брежневу, но решение единогласное: "Взыскание снять".
Вторым разбирается дело командира полка связи. Он получил "выговор" -
"за использование служебного положения в целях принуждения подчиненных к
сожительству", то есть просто насиловал девушек-солдат, связисток, которых
доставляли, по его указанию, прислуживавшие ему дюжие молодцы. Я невольно
представил, как этот "бугай" ломал слабеньких беззащитных девочек,
находящихся в его полной власти, и невольно отодвинулся от него. Посмотрев в
его толстое, тупое, бычье лицо и свиные глазки, я понял, что он не прекращал
и не прекратит "использование". Но спасительные 6 месяцев прошли, и
парткомиссия, которая тоже прекрасно понимает то, что понял я, решает:
"Партийное взыскание снять". В общем, при следующем партийном разборе его
дела он будет проходить как не имеющий взыскания. Брежнев во время разбора
обоих этих дел сидит в углу комнаты, позади справа от стола парткомиссии.
Сидит с лицом каменного изваяния. Только брови, большие, похожие на усы,
изредка шевелятся.
Начинается разбор моего дела. Секретарь парткомиссии зачитывает мое
заявление. Дальнейший порядок до сих пор был таким: вопросы, выступления,
предложения. Но вот закончено чтение моего заявления, и вдруг, неожиданное:
"Неуважение к товарищу Сталину?! Нет, за это пусть поносит! Пусть поносит!
Пусть поносит!" Лицо одето в маску строжайшей назидательности. Указующий
перст за каждым "Пусть поносит!" тычет в мою сторону. И я невольно подумал:
"Ну, артист! Ведь он же специально для этого пришел сюда. Пришел, чтобы
здесь перед всеми этими партийными чиновниками продемонстрировать, как он
печется об авторитете "великого Сталина", как он любит его. Но, как
выяснилось впоследствии, даже любовь к Сталину не могла заставить его
добросовестно потрудиться. Он считал самой полезной для себя работу "на
показуху".
Второй раз я подал заявление о снятии взыскания в 1946 году. В
заявлении я писал примерно то же, что и в первый раз. Месяца через полтора
после подачи заявления, вызвал меня начальник политотдела академии им.
Фрунзе, где я в то время проходил службу.
- Какое вам наложено взыскание? - спросил он.
- Я же написал: "Строгий выговор с предупреждением и занесением в
учетную карточку".
- А прочтите это.
Читаю: "Центральный партийный архив сообщает, что решением фронтовой
партийной комиссии дальневосточного фронта на тов. Григоренко наложено
партийное взыскание "выговор".
-- Так видите, никакого строгого, никакого предупреждения, никакого
занесения. Поэтому ваше дело целиком во власти первичной парторганизации.
Туда и обратитесь. Парткомиссия это заявление рассматривать не будет - и он
отдал мне мое заявление. Я невольно вспомнил Брежнева: "Пусть поносит!" и
понял, что он либо не запрашивал центральный партийный архив, либо ответ
скрыл от партийной комиссии, чтобы иметь возможность произнести свое "Пусть
поносит!", так как оно очень выигрышно. Есть надежда, что при существующей в
нашей стране тотальной взаимослежке и доносительстве, до уха Сталина может
достигнуть, какой верный Сталину Леонид Ильич Брежнев. Так я снова вспомнил
Брежнева. Вспомнил и забыл, даже не подозревая, что судьбе угодно будет
отбросить нас к противоположным полюсам жизни. Отбросить, а потом столкнуть
неоднократно.
Обещание дать дивизии недельный отдых после Попрада Гастилович не
выполнил. Но не по его злой воле мы отдыхали всего двое суток. Просто резко
изменилась обстановка. Одну из танковых армий 1-го Украинского фронта,
которая, развивая наступление на Запад вдоль чехословацко-польской границы в
районе деревни Хыжне натолкнулась на сильное сопротивление противника,
командование фронта перебросило на новое направление. Оставленную ею полосу
передали 4 Украинскому фронту, и всего быстрее в эту полосу могла войти наша
дивизия. Совершив форсированный марш, мы заняли полосу на фронте
протяженностью примерно 30 км, имея оба фланга открытыми. Однако,
фактически, оборонять надо было всего два направления: 1) вдоль шоссе,
идущего от нас (с востока на запад) на село Хыжне. Ширина этого направления
по фронту около 10 км, и 2) вдоль шоссе, идущего тоже с востока на запад
через небольшой город Трстэна. Ширина этого направления 5-6 км. Между этими
направлениями заболоченный лес, залитый весенней водой почти по всей его
площади. Маневр между названными двумя направлениями затруднен. Можно
двигаться только по дорогам, обходящим лес с востока и юга, а это свыше 60
км. Местность на 2-м (трстэнском) направлении удобна для обороны дивизии:
горная долина, повышающаяся в нашу сторону. На первом (хыжненском)
направлении удобнее обороняться противнику. Если идти от расположения наших
войск к Хыжне, то мы пройдем сначала пологий подъем протяженностью 2-3 км.
Затем гребень высоты, на котором противник возвел около десятка
оборонительных сооружений. По пологому подъему одиночные сгоревшие танки, по
гребню и за гребнем их довольно густо. Это следы танковых атак армии 1
Украинского фронта. От гребня до Хыжне метров 500 - ровная, полого
понижающаяся к селу местность. Метрах в трехстах от гребня, в двухстах от
села, отрыта параллельно гребню сплошная траншея. Село в одну улицу
вытянулось двумя рядами домов с севера на юг, то есть параллельно гребню,
перпендикулярно шоссе. Очевидно, что первая позиция главной полосы
неприятельской обороны включает вышеназванную траншею в село, а огневые
сооружения на гребне лишь передовая позиция. Об этом свидетельствует и
характер расположения сгоревших танков. Они попадали под интенсивный огонь
только выскочив на гребень. До того, противнику с первой позиции их не было
видно. Соответственно не была видна нашим танкистам первая позиция врага, и
они, вырываясь на гребень высоты, неожиданно напарывались на уничтожающий
огонь не подавленных противотанковых огневых средств. А в 50-100 метрах за
селом, высокий обрывистый коренной берег небольшой речушки. Под обрывом, до
самой речки - метров 200-250 - равнинная пойма - мокрый луг. За рекой лес.
Узкая его полоска (метров 30-50) идет и по эту сторону речки.
Все это мы выяснили не сразу. Карта не дает полного представления о
местности. Данных разведки от своих предшественников мы не получили. Они
ушли до нашего прибытия. Да они, судя по характеру расположения сгоревших
танков, и не вскрыли вражескую систему обороны. Местных предметов, с которых
бы просматривалась оборона противника, в нашем расположении не было. Не
помогали даже построенные нами вышки. Дальше гребня высоты и огневых
сооружений на нем, мы ничего не видели. Но у нас было время, и мы нашли
способ обнаружить траншею у Хыжне и систему обороны самого села.
Мы приготовились долго обороняться, так как смешно было бы наступать
дивизией там, где не имела успеха танковая армия. Да мы, к тому же, были в
худшем положении, чем она. Танковая армия действовала на одном хыжненском
направлении, а мы, как на пяльцах, растянуты между двумя направлениями, на
60-километровом фронте, да еще и с обоими открытыми флангами. Но разве
Гастилович мог долго усидеть, не предпринимая активных действий? Из
имевшихся у него в то время четырех дивизий (включая нашу), растянутых на
более, чем стокилометровом фронте, он умудряется создать ударную группировку
для наступления на одном - трстэнском - направлении. С этой целью он
перебрасывает сюда еще одну дивизию и все имеющиеся в армии средства
усиления. Здесь же он приказывает сосредоточить и главные силы нашей
дивизии, оставив на хыжненском направлении только один стрелковый полк,
усиленный приданным дивизии артиллерийско-пулеметным батальоном полевого
укрепленного района. Перед оставленным на этом направлении 151 полком и
артпульбатом командарм поставил оборонительную задачу: не допустить прорыва
противника на фланг и тыл трстэнской группировки 18 армии.
Но у нас возникла идея развернуть активные действия и на хыжненском
направлении. Конечно, наступать стрелковым полкам по тому самому
направлению, где не добилась успеха танковая армия, безумие, но мы не даром
изучали оборону врага. Мы увидели ее ахилессову пяту. Хыжне одним из своих
торцов (южным) упирается в уже упоминавшийся заболоченный и залитый весенней
водой лес. Считая его непроходимым, противник ограничился созданием
минно-ракетных заграждений между этим лесом и южным торцом села. Если бы
удалось пройти через лес и преодолеть заграждения, то можно было бы начать
сматывать неприятельскую оборону, идя одновременно по обоим рядам домов села
Хыжня. Помочь селу из траншеи противник не смог бы. Развернуть большие силы
в селе тоже нельзя. Фланговым огнем из домов мы могли пресечь любое движение
по улице. Значит, противник, сколько бы у него ни было сил и средств, не
смог бы развернуть их больше, чем мы. Чтобы использовать свое численное
превосходство, ему пришлось бы контратаковать 151 полк, двигаясь по плато
между гребнем высоты и селом Хыжне. На этот случай и должен был быть
подготовлен артиллерийско-пулеметный батальон.
Эти мысли я высказал Николаю Степановичу.
- И на кой черт тебе эта морока, - сказал он.
- По двум причинам. В случае успеха на Трстэнском направлении, я не
знаю, как нам можно будет свести дивизию в одно место. Нам придется совсем
оставить один полк без нашего управления - либо передать его под управление
армии, либо создавать вспомогательный пункт управления. Если же успеха не
будет и противник перейдет в контрнаступление, то я вообще не представляю,
как мы выкрутимся. Дивизию сразу же разорвут на две части, и что будет
дальше, я и думать не хочу. Если же мы залезем в Хыжне, то нам не страшно ни
первое, ни второе. В случае успеха под Трстэной, противник бой в Хыжне
прекратит и отойдет. Следовательно, полк получит возможность присоединиться
к дивизии. При неуспехе там, здесь противник все равно будет выбит из села,
и мы получим возможность ударить по флангу трстэнской группировки врага.
- Гастиловичу я этого доказывать не буду. Он не согласится. Если
хочешь, докладывай сам.
- Но мне важно, как ты к этому относишься?
- Я? Да мне бы этот полк, я бы выдавил немцев из села как кал из прямой
кишки. Только как дойти до села через лес. Ты видел его.
- Видел пока только с краю, но саперы уже были у минно-ракетных полей.
И говорят, можно идти с артиллерией. Конечно, дело не из приятных брести по
пояс в воде, но грунт еще мерзлый, и полк пройдет. Это по докладу саперов.
Но я имею в виду с Тонконогом сходить лично.
- Ну, действуй. Докладывай. Но Гастилович не согласится.
- Посмотрим.
- В тот же день командарм проводил рекогносцировку на Трстэнском
направлении. По окончании я попросил разрешения доложить предложение.
Когда он сказал: "Ладно, давай!" я, улыбнувшись, попросил:
- Только очень прошу дослушать до конца. Вначале мое предложение может
бредом показаться, но под конец, думаю, мнение изменится.
- Ладно, давай. Я сегодня добрый. Дослушаю, - улыбнулся он.
Я очень коротко доложил суть плана. Он сразу "взял быка за рога".
- А где ты полк возьмешь, чтобы попасть в Хыжне? У меня в запасе роты
нет, не то что полка.
- А тот же полк, что вы уже дали - 151-й.
- А кто мне спину прикрывать будет? Откроем дорогу противнику, пусть
идет на тылы нашей трстэнской группировке?
- Пулеметно-артиллерийский батальон.
- А его кто прикроет? У меня ведь все предусмотрено. Артпульбат как
огневой костяк обороны и стрелковый полк как пехотное прикрытие.
- Артпульбат в пехотном прикрытии не нуждается. 12 орудий и 48
станковых пулеметов его огневая сила, а прикрывают их сами расчеты. Они
этому обучены. Уровские части ведут бой преимущественно самостоятельно,
своими силами, но могут выполнять задачи и во взаимодействии со стрелковыми,
артиллерийскими и танковыми частями.
Разговор затянулся. Гастилович явно колебался. Ему не хотелось и
отбрасывать предложение, сулившее определенный выигрыш, и он опасался за
трстэнскую группировку. Эти опасения в конце концов перевесили.
- Не будем, Петр Григорьевич, рисковать. Проект ваш смелый и разумный,
но чересчур рискованный. Возьмем задачу поскромней, по нашим силам.
- Простите меня, товарищ командующий, но я хочу напоследок обратить
ваше внимание на следующее. Вы рассчитали на успех и на пассивность
противника. А что, если прорвать его оборону под Трстэной не удастся, и
противник окажется активным, перейдет в наступление и из Трстэны и из Хыжне.
Я думаю, что план, исключающий такую возможность для противника, менее
рискованный, чем тот, который это допускает.
- А почему вы думаете, что ваш план исключает активность противника?
- Потому что не ликвидировав или по крайней мере не отбросив в лес
полк, проникший в село Хыжне, невозможно начинать общую контратаку.
Ликвидировать же или отбросить этот полк можно лишь контратакой по плато
между гребнем и Хыжне. Но к моменту этой контратаки артпульбат весь выйдет
на гребень. Вы представляете что произойдет, когда на контратакующие цепи
обрушится огонь 48 станкачей и 12 орудий. Это и будет кульминацией боя,
началом разгрома противостоящей группировки.
- Но пойдет ли противник в такую контратаку?
- Пойдет! Обязательно пойдет! У него не будет другого выхода.
Альтернатива контратаке только общий отход. Нас вполне устраивает и это.
Немцев - нет. Отходить с очень удобных позиций, не попытавшись восстановить
положение, они не захотят. Нам надо только запастись терпением. У немцев его
не хватит.
- Ну, ладно, разрабатывайте план во всех деталях. Я согласия пока не
даю. Обдумаю еще. Но вы работайте и, главное, лично проверьте, можно ли
пустить полк через лес и болота. Сами пройдите его путь. Поверю только
вашему личному наблюдению. Однако, мне было ясно, что он уже "заболел" моей
идеей. И я, ничего не ожидая, начал готовить наступление на Хыжне.
Действительно, вскоре Гастилович сообщил по телефону: "Ваше предложение
одобряю. Подробный план представить мне лично". На следующий день я доложил
план, и командарм его утвердил. Одновременно дал указание Угрюмову:
"Григоренко от подготовки наступления на трстэнском направлении освободить.
Пусть сосредоточится на подготовке наступления на Хыжне. Для руководства
наступлением на Хыжне в дивизии создать, кроме основного, вспомогательный
пункт управления под руководством Григоренко".
Выбор места для этого пункта явился целой проблемой. Надо было иметь
надежную связь и сообщение с 151 полком и с артпульбатом. Надежное
управление артпульбатом обеспечивалось с нынешнего командного пункта, но
отсюда совсем было недостать полк. Чтобы надежнее управлять 151 полком, надо
было вслед за ним преодолеть лес и идти за его боевыми порядками в Хыжне. Но
в этом случае оставался без управления артпульбат. Поиски выхода долго не
увенчивались успехом. Но однажды начальник разведки дивизии, который с
самого начала не только по должности выполнял мои указания по разведке
района Хыжне и леса, но и близко к сердцу принял мой план, наткнулся на
заброшенную тропу, отходящую от трстэнского шоссе почти у самого переднего
края. Он решил узнать, куда она ведет, и вышел к заброшенной лесной
сторожке, расположенной на возвышенной сухой полянке. От этой сторожки всего
около двух километров до южной окраины Хыжне и не более того, до опушки леса
в районе уже упоминавшегося гребня высоты. В этот район с началом
наступления мог перейти командир артпульбата и, следовательно, управление из
района сторожки вполне обеспечивалось. Два километра по залитому водой лесу,
при неоттаявшем еще болоте, не препятствие. С открытием этой сторожки
решался и вопрос снабжения 151 полка в ходе боя. По тропе прошлись саперы, и
она стала проезжей для повозок. Проехал даже мой "виллис". В районе сторожки
создали перевалочную базу, чтобы с нее доставлять боеприпасы в полк
носильщиками.
На рассвете второго марта саперы сняли минно-ракетные заграждения в
районе между лесом и южной окраиной Хыжне. Но обеспечить полную бесшумность
не удалось. Уже перед концом разминирования взлетела одна из настороженных
ракет. Она и осветила наши передовые подразделения. В связи с этим комполка
решил атаковать, не ожидая урочного часа. Один батальон атаковал вдоль
восточного ряда домов, то есть справа от улицы, считая по ходу наступления.
Второй батальон наступал по левой (западной) стороне улицы, а третий
спустился в пойму, чтобы, наступая по лесу у речки, прикрывать левый фланг
полка от контратак противника из глубины. В лес на противоположную сторону
речки ушла разведрота дивизии.
В первом же броске два батальона захватили по 3 дома в своих рядах, и,
в соответствии с ранее намеченным планом, начали закрепляться и готовиться к
отражению неприятельских контратак. Я очень долго втолковывал Тонконогу и
много раз повторял, что торопиться ему не надо. Продвигаться следует
короткими бросками; после каждого броска закрепляться и дожидаться
контратаки противника. Пока он не контратакует, дальше не двигаться. Отразив
же контратаку, сразу провести хорошую огневую подготовку и совершить
следующий бросок. Третий батальон, тот, что ушел к речке, должен был
действовать иначе. Если противника в лесочке нет или силы его малы, то
продвигаться к шоссе, захватом мостика перерезать его, укрепиться и
удерживаться до подхода наших войск, не допуская отхода противника по шоссе.
Если же противник силен и активен, то закрепиться и взять под обстрел всю
пойму правого берега, чтобы не допустить контратаки противника во фланг
батальонам, наступающим по селу.
С началом наступления 151 полка двинулся вперед и артпульбат. Противник
открыл огонь из огневых сооружений, расположенных на гребне, но
артпульбатовские артиллеристы, следуя в боевых порядках батальона метким
огнем прямой наводки, подавили эти сооружения. Вражеское прикрытие,
пользуясь уже отработанной тактикой, отошло за гребень и дальше - в траншею
и село. Артпульбат вышел на гребень, но дальше, как предполагал противник,
не пошел. Огневые средства артпульбата окопались и начали готовить данные
для ведения огня. Командиру артпульбата была поставлена абсолютно простая
задача: в случае контратаки противника в полосе между рубежом, который занял
артпульбат, и селом Хыжне, все контратакующие должны быть уничтожены огнем
артпульбата. Поэтому для всего личного состава - терпение, зоркое наблюдение
и меткий огонь. Если контратаки не будет, батальон получит новую задачу.
До 10 часов проскучал я в своей лесной сторожке. Тонконог в селе
помаленьку продвигался, чередуя броски с отражениями контратак. Его
батальон, посланный к речке, захватил мостик на шоссе и перешел там к
круговой обороне. Артпульбат продолжает совершенствовать огневую систему.
Огня по траншее и селу, как ему и было приказано, не ведет. В общем, на
хыжненском направлении царила звуковая обстановка обычных местных
перестрелок, а не наступления. В 10 часов я доложил обстановку Николаю
Степановичу и в штаб армии. А через несколько минут раздался звонок. Я не
успел назваться, как послышался голос Гастиловича:
- Григоренко, сколько тебе надо времени, чтобы доехать до меня.
- Полчаса.
- А ты знаешь, где я нахожусь? - явно удивленный моим ответом,
спрашивает Гастилович.
- Очень хорошо знаю. Если надо, через полчаса буду у вас.
- Да, надо. Примешь командование дивизией. Я этого дуроплета отстранил
за очковтирательство.
Трясясь по ухабам лесной тропы и наблюдая, как "виллис" подобно катеру
рассекает воду на залитых участках тропы, я размышлял, что же там могло
произойти. Что Николай Степанович никаким очковтирательством заниматься не
станет, в том не было у меня сомнений. Но что же произошло? Меня подмывало
позвонить комдиву после того, как закончил разговор с Гастиловичем. Но я
побоялся, что Угрюмов что-нибудь нелестное скажет в адрес командарма и тем
навлечет на себя большую беду. Мне тоже могут быть неприятности - получил
приказание немедленно выехать и тратит время в ненужных разговорах со
штрафным комдивом.
Прибыв на НП командарма, я направился прямо к нему. Доложил о прибытии.
- Иди принимай дивизию, разберись, что там делается и доложишь. А то
этот дуроплет докладывает: "Занял полустанок". Думает, что я сижу на своем
КП, а я сам наблюдал с первого выстрела и сам видел, что пехота Угрюмова с
исходного положения не пошла. У Васильева хоть поднималась, но залегла, а у
Угрюмова и не поднималась, а он свое: "Занял полустанок". Иди, наводи
порядок.
- Есть! Навести порядок и доложить вам, - откозырял я и ушел. Мне уже
было все ясно. Но возражать командарму, когда он убежден в своей правоте, а
я во время происшествия находился в десятке километров, было неразумно. А
дело было вот в чем. Место, где находился НП командарма, первым обнаружил я,
когда искал НП дивизии. Место чудесное. Буквально с неограниченным обзором.
Полосы наступления обоих дивизий как на ладони до самой Трстэны. Но... одна
странность. Я хорошо запомнил, что исходное положение дивизии в начале
орошаемых полей. И идут эти поля на несколько километров. Я обратил внимание
на них потому, что глубокие канавы и высокие гребни между канавами шли
попутно нашему направлению наступления и могли быть использованы как защита
от огня противника. Но с НП ни канав, ни гребней не видно. Гладкая
безжизненная равнина. Спускаюсь ниже, перепробовал несколько мест и,
наконец, нашел такое, откуда интересующие меня канавы и гребни хорошо видны.
Николаю Степановичу я этого не рассказывал. Нашел хороший НП и все, что тут
об этом говорить. Поэтому Николай Степанович не знал недостатка армейского
НП, который развернулся на месте, забракованном мною. Организовался же он
буквально в последний день. Командарм вначале рассчитывал использовать для
себя один из НП дивизий, но потом передумал. И поручил начальнику разведки
армии выбрать и подготовить армейский НП. Я видел начальника армейской
разведки накануне дня наступления и, узнав, где они расположили свой НП,
сказал: "Всем хорош НП, но с него не просматривается оросительная система. А
по ней наступает наша дивизия". - Но тот не придал этому значения.
Результат - это недоразумение.
Я прибыл на НП дивизии. Николай Степанович с горькой улыбкой говорит:
"Ну, принимай. Давай прямо сюда к стереотрубе, я покажу тебе солдат, которых
"не видит" Гастилович". Я приставляю глаза к окуляру. Ясно вижу движение по
канавам и в районе полустанка. Наши солдаты.
- Я так и знал, - говорю я, - но ты все-таки расскажи, что произошло?
- Да что? Звонит Гастилович: "Где твоя пехота?"
- Наступает, - говорю. "Не ври. Лежит в исходном положении". Я
настаиваю. - Наступает. - А он: "Перестань врать. Проверь, почему лежат, и
доложишь. Даю час". Но не прошло и полчаса, как Александров доложил о
занятии полустанка. Звоню ему. - Разобрался. 129 полк занял полустанок. -
Что тут случилось, не приведи-веди. "Ты что же думаешь, что я на КП армии,
за полсотни километров? Я на наблюдательном пункте, 250 метров от твоего, но
выше и с лучшим обзором. Отвечаю - я знаю, где вы находитесь, но 129 полк
занял полустанок! - Тут как пошел мат, а потом: "Очковтирательство! Отстраню
от должности! Какой ты говоришь полк занял полустанок? 129? Ну так вот,
примешь 129 полк и займешь полустанок, а после этого будем разбираться, что
с тобой делать. Командование сдашь Григоренко. Я его сейчас вызову".
- Да-а... Хуже всего то, что он уверен в своей правоте. У него НП
плохой. Ему не видно людей, идущих по канавам. А наши по ним как раз и шли.
Я то место тоже чуть себе не выбрал. Обзор просто чудо. Да вовремя
разобрался, что будем видеть всю Европу, а своих солдат нет. Теперь надо
искать выход. Если я ему начну доказывать, что он ошибся, то пожалуй, и меня
отстранит - скажет, под твою дудку пляшу. Надо как-то иначе действовать.
Какой тебе полк он доверил? 129? Вот и будем выполнять его приказ.
Отправляйся на полустанок. Но только не один. Возьми Завальнюка, связиста,
сапера. В общем, тех, кого мы всегда берем в первый эшелон КП при его смене.
Придете на место, позвоните мне. Приду и я. В общем, командный пункт
окажется на полустанке. Вот тогда и поговорим с Гастиловичем, а до того не
трогайте его.
- Минут через 40 позвонил Завальнюк. - Прибыли! Я тут же беру трубку и
вызываю Гастиловича.
- Товарищ командующий! Я в основном разобрался. Войска все-таки
продвинулись. И их уже не видно с этого НП. Позвольте сменить командный
пункт. Завальнюк уже выбрал новое место. Он сам там находится и утверждает,
что видит все наши войска. - Докладывая, я упорно избегаю называть место
нового КП - полустанок. Боюсь, что это название приобрело уже для
Гастиловича значение красной тряпки для быка. Но он и не интересуется местом
нового КП.
- Сколько времени потребуется для смены? - спросил он.
- Около 40 минут.
- Давайте! Сменяйте!
Придя на полустанок, я сразу же предложил Угрюмову: "Звоните
Гастиловичу, представляетесь как комдив, потом докладываете обстановку, а в
заключение скажите - сюда
прибыл и начальник штаба дивизии"
- Я не буду с ним говорить.
- А вот это и неразумно. Тебе что, хочется быть отстраненным в боевой
обстановке? Ведь даже если фронт не утвердит это отстранение, то Гастилович
добьется твоего перевода в другую армию и за тобой так и потянется хвост
отстраненного. Лучше сделай вид, что не принял всерьез его отстранение и
веди себя, как будто ничего не случилось - и я протянул ему трубку.
Он вызвал Гастиловича: "Докладывает Угрюмов. Обстановка следующая..." И
он доложил обстановку за дивизию, а не за 129 полк. Закончил словами: "Сюда
прибыл начальник штаба и сообщил о вашем разрешении сменить КП"
- Дайте трубку Григоренко - буркнул Гастилович.
- Вы действительно на полустанке? - спросил он меня.
- Так точно. Здесь развитая оросительная система. Наши подразделения
воспользовались оросительными канавами и потому их не видно было с вашего
НП. Сейчас передовые подразделения продвинулись километра на 2, но
остановлены командиром дивизии, так как противник накапливает на окраине
Трстэна танки и самоходки, по-видимому, готовит контратаку. Поэтому пехоту
решено задержать до подхода противотанковых огневых средств. Сейчас мимо нас
как раз идет Васильев (истребительно-противотанковый дивизион).
Через некоторое время началась танковая контратака противника.
Артиллеристы вели себя героически. Подбили 4 танка и две самоходки. Один из
танков натолкнулся на орудийный снаряд в 20 метрах от нашего командного
пункта. Взрыв танкового боезапаса сбросил башню, танк перевернулся на бок и
загорелся. Я все время комментировал ход боя Гастиловичу, и он окончательно
утвердился в продвижении нашей дивизии. В связи с этим перенес свои "заботы"
на дивизию генерала Васильева, которая так, пока что, и не двинулась с
исходного положения. Наши полки (129 и 310), отразив танки врага, перешли в
наступление и примерно к 13.30 подошли к окраине Трстэна, угрожая перерезать
шоссе. В связи с этим противник начал отводить свои войска в полосе нашего
левого соседа - 137 сд. Сосредоточившись на бое за Трстэну, мы как-то забыли
о Хыжне. Но, вдруг, часов около 14 оттуда раздался сплошной клекот
пулеметов, непрерывно гремели орудия.
- Что там у вас в Хыжне творится? - подозвав меня к телефону, спросил
Гастилович.
- Я еще донесения не имею, но полагаю, что кульминация наступила.
Считал бы целесообразным возвратиться туда и лично руководить дальнейшими
действиями.
- Вы командир дивизии, Вы и решайте, где вам целесообразнее находиться.
- Есть решить этот вопрос с командиром дивизии - сделал я вид, что не
понял его, и положил трубку. С тревогой подождал, станет ли он меня
поправлять. Телефон молчал.
- Николай Степанович! Разреши мне отправляться в Хыжне. Гастилович
сказал, чтоб этот вопрос решал сам командир дивизии. Он в это дело не
вмешивается.
Угрюмов согласился. Я попросил Завальнюка дать распоряжения: моему
шоферу ехать в Хыжне и там искать меня в 151 полку или в артпульбате;
вспомогательному пункту переместиться в Хыжне и там войти в контакт с 151
полком и с артпульбатом. Мы же с Тимофеем Ивановичем в сопровождении пятерых
разведчиков пошли из-под Трстэны в Хыжне прямиком: через территорию недавно
занимавшуюся противником. Когда часа через полтора мы прибыли в Хыжне, село
было уже очищено от противника. Подразделениям подвезли обед. По шоссе на
Трстэну и по шоссе на Бобров выслана разведка. Я доложил Гастиловичу. Он
приказал всей дивизии повернуть на Бобров и развивать наступление на запад
по шоссе, параллельному тому, что идет через Трстэну. Там противник начал
отход и для преследования достаточно было одной дивизии.
Особо я доложил о потерях, нанесенных противнику. Я сказал, что такого
количества убитых немцев еще не видел. Все поле восточнее Хыжне усеяно
трупами. Впоследствии по моему распоряжению был произведен подсчет.
Насчитали восточнее Хыжне 832 трупа. Много трупов было также вдоль сельской
улицы. Взято свыше 400 пленных и много вооружения, боеприпасов,
продовольствия и других материальных ценностей. Я обошел все поле боя и,
откровенно сознаюсь, любовался работой артпульбатовцев, с удовольствием
слушал рассказ командира артпульбата и комментарии Тонконога. Командир
артпульбата говорил: "Они вышли от шоссе, с северной окраины села. Шли двумя
густыми колоннами, почти вплотную, прижавшись к селу. Шли вначале как-то
неуверенно, как будто опасаясь засады, потом осмелели, пошли быстрее, начали
отклоняться от села, приближаться к траншее, потом одна колонна перешла
траншею. Пошла восточнее ее. Потом начали развертываться в цепь. Тонконог уж
забеспокоился. Говорит мне - что же ты смотришь? А я знаю что смотрю: с
северной окраины выходят все новые колонны. Думаю, пусть все выйдут. Чего их
на развод оставлять? Вспоминаю ваше - обращается он ко мне - "больше
выдержки. Выдержка - главное оружие УР'овца" - и думаю: "Выдержу". Наконец,
выходить из села закончили. А передние уже развернулись, все ускоряют шаг.
Тонконог кричит: "Они уже к тылам моим подходят. А я думаю - нет, еще не
время. Немцы в атаку бегом идут, а эти еще шагают, хотя и скорым шагом. Но
вот, наконец, побежали. Тут и я "спустил с цепи" всех своих 48 "собачек". Ну
и залаяли же они. Душа возрадовалась. Никогда, за всю войну, не знал такой
радости. А пулеметчики, все аж дрожали, закончив работу. Глаза у всех горят:
"Вот это работа, говорят, за всю войну душу отвел. Артиллеристы тоже не
отставали. Беглым так били, как будто боялись, что у них изо рта отнимут. А
противник! Он, видимо, о нас вообще забыл. Когда мы ударили в одночас всей
своей мощью, его как парализовало. Все замерло. Вместо того, чтобы бежать в
село или нырять в траншею или просто падать на землю, они остановились.
Остановились по всему полю, потом забегали, закрутились на месте. И только,
когда их уже наполовину проредили, бросились бежать, но не в каком-то
разумном направлении, а во все стороны, набегая друг на друга, сталкиваясь и
падая под огнем пулеметов и орудий на бегу. Мы так вычистили все до деревни,
что когда поднялись и пошли вперед на соединение с полком, ни один выстрел
не прозвучал нам навстречу.
Тонконог добавил: "Это был наверно полк из резерва дивизии. Они пришли
из леса западнее Хыжне. Отбросили мой батальон, занимавший мостик на шоссе,
и без остановки, в колоннах пошли в контратаку восточнее Хыжне. Одновременно
с ними пошли в контратаку те, что оборонялись в селе. Они шли по улице и по
огородам западного ряда домов в Хыжне. С этими пришлось справляться нам
самим. И мы поработали тоже хорошо. Но это была обычная работа, а не, как у
УРовцев - праздник. Нам досталось. Для немцев в селе не было никакой
неожиданности; они вели планомерное наступление и если бы не уровский удар,
нам было бы нелегко. Но огневой удар артпульбата парализовал противостоящие
нам силы. Началась паника, и мы перешли в наступление".
Я шел среди этих груд трупов и ничего не чувствовал, кроме
удовлетворения. Мне не пришла в голову мысль, что это люди, что у них есть
матери, жены, дети, что они о чем-то мечтали, чего-то ожидали, на что-то
надеялись. Я не видел их лиц, не заметил застывшего на них ужаса, муки,
боли. Не обратил внимания на скрюченные смертью руки, ноги, фигуры. Для меня
все это было бессодержательные, безымянные, безликие, безразличные мне
единицы производства - просто трупы - как были бы, например, дрова, если бы
я занимался производством дров, а не трупов. И чувства были как у дровосека,
который сумел заготовить невиданное количество дров. Я был горд собой, и мне
больше всего хотелось похвастаться сделанным. Я позвонил Гастиловичу. Просил
его посмотреть. Я сказал ему: "Такого вы не видели и никогда не увидите". От
него приехал командующий артиллерией. Он, как и все, кто видел это, был
восхищен "работой" артпульбатовцев. При этом сказал: "Подобное я видел
только в первую мировую войну. Только трупы там были наши". Он оказался
таким хорошим рассказчиком, что приехал смотреть не только Гастилович, но и
все армейское руководство. Приезжали также из соседних дивизий. Своих
представителей прислал даже Петров. Разговоры об этом бое, с
преувеличениями, естественно, шли по всему фронту. Все полевые УР'ы
(укрепленные районы) прислали своих представителей. Во все Уровские части
был разослан доклад командира нашего артпульбата и было рекомендовано такой
способ действий частей полевых УР считать наиболее характерным для них.
Награды за этот бой я не получил. Но виноват в этом сам. Когда
Гастилович спросил, какой бы орден я хотел получить за этот бой, я, не
задумываясь, ответил: "Конечно, полководческий. Считаю, что то, что сделано
в Хыжне, соответствует статуту ордена Суворова: "Победа над большими силами
противника, в результате которой достигнут перелом в операции". Против нас
была дивизия, и мы ее победили полком. Перелом в операции тоже факт. Если бы
наши войска не ворвались в Хыжне и не вытеснили оттуда противника, тот
резерв дивизии, который был брошен против нас и лег костьми под Хыжне,
контратаковал бы 129 и 40 полки под Трстэной и отбросил бы их, а значит, не
имела бы успеха и 137 дивизия". Гастилович согласился, но при этом сказал:
"Не получишь ты этот орден. Полководческие ордена даются через Москву, а
Москва никакого ордена тебе не даст. Я думаю, ты и сам это знаешь. Поэтому
взял бы ты скромненькое "Красное знамя". Это я гебе гарантирую. Петров по
моему личному докладу подпишет немедленно".
- Нет, за эту операцию я должен получить полководческий - уперся я. -
Полководческий или никакого.
- Хорошо. Я представление напишу. Хорошее представление. И Петров его
подпишет. Но кто у нас дает ордена по представлениям? В представление даже
не заглядывают те, кто награждают. Смотрят на подписи. А подписи нашего
фронта не очень авторитетны. Подпишет Жуков, Василевский, Рокоссовский -
дадут. Подпишет Петров - неизвестно. Поэтому пеняй на себя, если ничего не
получишь.
Так я ничего и не получил.
Тонконог и командир артпульбата, запросившие по моему примеру тоже
полководческие ордена, оба получили "Александра Невского". Значит, дело было
не только в подписи.
Несколько слов о некоторых людях. Для Тонконога это был последний бой в
нашей дивизии. Через несколько дней его тяжело ранили, и он убыл в
госпиталь. В командование полком вступил Володя Завальнюк. В сложную
ситуацию попал Угрюмов. Снять его в бою, благодаря нашему пассивному
сопротивлению, не удалось. Но и к командованию Гастилович его не допускал.
Держал в медсанбате и добивался, как в прошлом, в отношении Смирнова,
перевода в другую армию. Спасла Угрюмова случайность. В связи с приближением
конца войны сработало давнее представление. Угрюмову присвоили звание
генерал-майора, Гастиловичу пришлось отступить. Мне он при встрече сказал:
"Не был бы ты идиотом, давно бы дивизией командовал". Я его понял, но на то,
чего он ждал от меня, я не был способен. И не жалею. Наоборот, очень
горжусь, что в условиях, когда нас сталкивали лбами, мы сумели сохранить
солдатскую дружбу.
Вспоминая войну, я часто возвращаюсь мыслями и к этому бою. При этом
дивлюсь собственной бесчувственности, отношению к трупам людей, как к
заготовленным дровам. Сейчас у меня просыпается сочувствие к погибшим на
войне, вне зависимости от того, к какому из воюющих лагерей принадлежали
они. Вражду я чувствую только к творцам войны.
Значение разума, хладнокровия, боевого опыта, предусмотрительности, в
общем, личных качеств - для выживания на войне трудно переоценить, но
элемент мистики в боевой обстановке - вера в судьбу, в Провидение - не
оставляет даже людей, которые заявляют себя убежденными безбожниками. Не
избежал этого и я сам. Во-первых, мною владело чувство, что на войне я не
погибну. Это убеждение было настолько сильным, что даже в самых опасных
ситуациях страх за жизнь не появлялся. Я верил в то, что ничего со мной не
произойдет, что я вернусь домой, увижу жену и ожидаемого нами
"чехословацкого" сына. Эта вера была у меня, еще когда я ехал на фронт.
События, ставившие жизнь мою на грань смерти, укрепили эту веру. В этих
событиях я внутренним взором видел руку Провидения, хотя тогда был членом
партии и искренне считал себя атеистом. О некоторых случаях, когда смерть,
коснувшись меня своим крылом, чудом отводилась в сторону, я и расскажу.
В солнечный теплый день начала прекрасной чехословацкой весны я выехал
на НП дивизии, который развернулся в небольшой горной деревушке. Узнав у
регулировщика, где командир дивизии, я поехал к небольшому очень красивому
домику, сверкавшему в лучах солнца всеми своими окнами. Я еще и подумал:
"Красивый домик, но слишком выделяется. Надо будет оставить его". Когда я
вошел, в комнате Угрюмова, кроме него самого был командир артиллерийского
полка подполковник Шафран.
- Все в сборе или кого не хватает? - весело шумнул я, подходя к
стоявшему в углу комнаты круглому столу, за которым Угрюмов и Шафран
рассматривали карту.
- Нет, вас не хватает - в тон мне ответил Шафран. И это были последние
слова, что я услышал. Страшный грохот обрушился на меня и погрузил во тьму.
Когда я очнулся, из носа текла кровь и стоял сплошной гул в голове. Рядом со
мною под окном в стене пробита огромная брешь. Это рядом с тем столом, за
которым сидели Угрюмов и Шафран. Стол стоял в правом переднем углу, справа и
слева от него большие окна. Стол почти касался обоих этих окон. Пробоина
сделана под тем окном, что находится в передней стенке, слева от стола. Стол
страшной силой брошен по диагонали из своего угла в противоположный, и
разбит. Двери в сени и из сеней на улицу открыты. Угрюмов лежит без сознания
посреди комнаты. Лицо желтое как лимон. Грудь и живот окутаны чем-то белым.
Потом я понял, что это карта, которую он рассматривал вместе с Шафраном. Но
последнего в комнате почему-то нет. Вся комната буквально усеяна осколками
снаряда. Когда я их увидел, то невольно начал себя ощупывать. Казалось
просто невероятным не быть раненым при таком осколочном изобилии. Но ран не
было.
Подполз к Угрюмову, осмотрел и его. Тоже цел. В голове шум усилился
и... невероятная тишина. Чувствую, снова теряю сознание. Пытаясь преодолеть
страшную тошноту и головокружение, ползу к выходу. Кого-нибудь увидеть,
позвать. Выползаю через порог в сени и вижу ноги. Проползаю дальше - Шафран
почти наполовину на улице. Осматриваю и его. Ран тоже нет. Последнее, что
вижу, входящего во двор Тимофея Ивановича, с ним врач артполка. Снова теряю
сознание. Прихожу в себя на носилках. Вдвигают в санитарку. В ней уже лежит,
по-прежнему без сознания, Угрюмов. Приказываю вынуть меня из машины, но
голоса своего не слышу. Однако, меня поняли, вынимают. Сел на носилки, опер
голову на руки. Начал слышать голоса, хотя и слабо.
Прибежал из оперотделения капитан Гусев. С его помощью сажусь в
"Виллис" и еду в оперотделение. Отдал приказ с сообщением о контузии комдива
и о вступлении в командование дивизией; послал соответствующее донесение
командарму. В общем, началась нормальная деятельность. За неделю тошнота и
головокружение исчезли, и я вскоре забыл об этой контузии. Но мне напомнили.
Когда я был арестован в 1964 году и надо было меня послать на
психиатрическое обследование, нашли в моей медицинской книжке, что у меня в
конце войны была "травматическая церебропатия", то есть контузия. И на этом
основании направили для обследования в институт им. Сербского. Там,
естественно, нашли нужным "лечить" меня, через 20 лет после контузии. Но это
к слову. А вот то, что я, находясь рядом с разрывом, остался жив и был
наиболее легко (из трех) контужен, было расценено мной как чудо. Чудом я
считаю, что контузия не оставила последствий. До сегодняшнего дня я не знаю,
что такое головные боли. Угрюмов же так и не смог вступить в должность до
конца войны. И впоследствии страдал сильными головными болями.
Еще более поразительный случай произошел почти в самом конце войны.
Вскоре после гибели Завальнюка. Вернулся я на КП дивизии после объезда
частей поздно ночью, страшно утомленным. Отказался от еды и сейчас же лег
спать. КП прибыл в этот поселок только сегодня вечером, и я не знал еще ни
поселка, ни мест расположения в нем подразделений управления дивизии.
Тимофей Иванович вернулся вместе со мной и ушел спать. Охрану принял его
напарник Соловьев. Выглядел он солидным мужчиной. На самом деле ему было
около 25, но толстые длинные усы придавали ему умудренный опытом жизни вид.
В армию он попал из партизан, что служило поводом для постоянных шуток
Тимофея Ивановича: "Партизаны! Курчатники! Наберут еды на всю зиму и как
медведь в берлогу, чтоб никто не нашел. А воюет пусть дядя". Как будто
подтверждая эти шутки, Соловьев слишком явно демонстрировал свой страх перед
летящими снарядами и перед поездками на передовую. Когда КП обстреливался,
Соловьев мог даже пост оставить, чтобы скрыться в более надежном убежище.
Угрюмов неоднократно советовал отправить его в полк: "Подведет он тебя в
опасной ситуации". Но мне было жалко его. Я был уверен, что люди с такой
психикой гибнут, попав в опасность. И я, отправив его в полк, казнился бы
раскаянием после его гибели. Так никуда я его и не отправил.
Сейчас он стоял на посту у входа в отведенный мне домик. Проходя мимо
приказал разбудить меня в 7 часов. Уснул быстро и, как всегда, крепко. На
рассвете (только сереть начало) внезапно проснулся. И "ни в одном глазу".
Как будто меня кто-то разбудил по очень важному и неотложному делу. Такого
со мной никогда не бывало. Уж если я уснул, то сплю, пока не разбудят. Лежу,
раздумываю, что за притча. На душе тревожно. Пытаюсь вспомнить, не забыл ли
сделать что-то важное. Ничего не припоминается. Сажусь, одеваю брюки,
сапоги. Выхожу. Соловьев стоит на своем месте. Спрашиваю, где туалет. Он
показывает в глубину двора за дом (моя комната выходит на улицу). Слушаю
ответ, и в это время ухо отмечает приглушенный большим расстоянием орудийный
выстрел. Ухожу в уборную. Только закрыл дверь за собой - страшный грохот
где-то совсем рядом. И не могу понять, в чем дело, но в уме подсознательно
тот отдаленный выстрел связывается с этим грохотом. Возвращаюсь.
Вхожу в сени. Дверь в мою комнату открыта настежь. Помню, я ее
закрывал. Крадучись, подхожу к двери. Осторожно заглядываю в комнату.
Первое, что бросается в глаза - огромная дыра в том углу, куда моя кровать
стоит передней спинкой, то есть той частью кровати, где недавно лежала моя
голова. На середину кровати упал конец потолочной балки, которая, видимо,
была вырвана из своего гнезда силой взрыва. Комната засыпана осколками
снаряда. Сзади шаги. Оглядываюсь. Тимофей Иванович. Он проснулся от взрыва.
И вот прибежал. Вместе мы смотрим на эту картину разрушения. Потом Тимофей
Иванович подходит к кровати.
- Вы посмотрите, что делается! - снимает он мою гимнастерку, которая
висела на задней спинке кровати. Гимнастерка иссечена осколками. Затем он
подошел к пробоине, потом обошел комнату и, наконец, спросил: "А вы где
были?" Я ответил, что как раз вышел.
- Ну, это Бог вас спас - глубокоубежденно сказал он. - Если бы вы спали
во время взрыва, вам бы голову оторвало взрывной волной, прошило бы
осколками, которые посекли вашу гимнастерку, а балка переломила бы вам
хребет. И я тоже поверил в руку Провидения. Самое главное, что больше не
было ни выстрелов, ни взрывов, был лишь один отдаленный выстрел и один
взрыв... И еще кто-то, кто разбудил меня и принудил оставить это место до
выстрела. Утром артиллеристы осмотрели место взрыва, определили тип и
систему стрелявшего орудия, но не смогли определить, откуда был произведен
выстрел, а самое главное, не могли сообразить, зачем нужен был такой
одиночный выстрел и почему он был направлен на эту никому ненужную чешскую
деревню.
Опасная ситуация сложилась в первый день мира. 7-го мая вечером мы, как
и другие советские соединения, передали противостоящим немецким войскам
ультиматум - капитулировать к 24 часам. Часов около 10 вечера из передовых
подразделений донесли, что в расположении противника взрывы и стрельба. В 24
часа, поскольку ответа на ультиматум не было, мы перешли в наступление.
Противник оказал незначительное сопротивление и отошел. Почти сразу же за
передним краем мы натолкнулись на страшные картины. Видел я убитых более чем
достаточно, но эту картину я никогда не забуду. Это жестокое необъяснимое
убийство нельзя простить. На артиллерийских позициях рядом с подорванными
орудиями лежали расстрелянные... лошади, огромные немецкие першероны. Это
было сделано по приказу фельдмаршала фон Шернера, который отказался
капитулировать. Весь следующий день мы наступали. Солдат посадили на
повозки, и за день прошли с боями 84 километра. Уже в конце дня я догонял
129 полк. Догнал штаб полка. Говорят, командир полка впереди. Поехали.
Нагоняем батальон.
- Впереди кто есть?
- Да, наш второй батальон. И командир полка с ним.
- Ну поехали.
Едем. Впереди колонна. Смело приближаемся. Остается метров 50 до ее
хвоста. Вдруг, водитель поворачивает голову ко мне - весь белый: "Немцы!"
- Не снижайте скорости! - прикрикнул я на него. - Дайте сигнал! Я уже
тоже видел: колонна действительно немецкая. В полном боевом. Но страху
никакого. Даже шутливая мысль пронеслась: "После войны глупо быть убитым".
Колонна уступает нам дорогу. Едем, смотрим на нее. Она тоже смотрит на нас,
не то с любопытством, не то со страхом. Я снова шучу: "А вот тут, Тимофей
Иванович, ваша винтовка совсем без пользы. Больше одного вряд ли удастся
прикончить, пока они с вами рассправятся. Советую у шофера занять автомат.
Ему он, пока руль в руках, не нужен. А когда руль выбьют, тем более не нужен
будет". Так мы и проехали колонну. Продолжаем двигаться дальше.
- Куда же мы теперь? - спрашивает шофер.
- Свернем на первую же дорогу.
- Снова колонна, - вдруг воскликнул Тимофей Иванович.
- Что делать? - совсем в страхе спросил шофер.
- Ну, теперь тем более догонять, - говорю я. - Не поворачивать же
навстречу той колонне.
Едем. Приближаемся. И, в один голос: "Наши!" Александров пошел
навстречу машине. Поздоровались.
- Вы знаете, что за вами километрах в трех колонна немцев? - спросил я.
- Не знаю.
- Ну, рассказывать некогда. Быстренько засаду. Подпустить вплотную и
обезоружить без крови.
Через несколько минут батальон исчез, как в воздухе растворился. Мы с
Александровым укрылись в кустах, откуда хорошо видна дорога. Сидим,
разговариваем. Наблюдаем за дорогой. По моим расчетам, немцы давно должны
были появиться в поле видимости. Но нет. Прибегает связной от разведки,
которая была выслана одновременно с организацией засады. Принес адресованную
мне записку: "Достиг указанного вами места. Немцев нет". Сажусь в машину.
Беру Александрова и связного разведки. Догоняем разведку. Да, это то место,
где мы обгоняли колонну. Немцев нигде нет. Я смотрю на Тимофея Ивановича и
водителя: "А немцы действительно были? Нам не привиделось?"
- Хорошенькое привиделось! - ворчит Тимофей Иванович. Я чуть в штаны не
наложил. Никогда в жизни такого страху не переживал. А тут вы еще со своими
шуточками о винтовке и автомате. Тут смерть явная хоть с бомбой, а не то,
что с автоматом, а вы...
- Да, но где же немцы?
- В лес ушли, - уверенно говорит Кожевников. - Надо поискать.
Все мы тихонько пошли по ходу колонны, внимательно осматривая местность
по обе стороны от шоссе. И я как-то не заметил, что Тимофея Ивановича с нами
нет. Вдруг раздался его далекий голос... Он звал нас. Оказалось, что
Кожевников пошел не с нами, а в противоположную сторону. И теперь
сигнализировал нам, что видит следы колонны. Мы подошли к нему. Он стоял у
проселка, который отходил вправо от шоссе и убегал в лес. На проселке были
ясно видны следы множества кованых немецких сапог.
- А вы почему пошли в эту сторону? - спросил я у него.
- Я видел этот проселок, когда мы подъезжали к колонне. И я сообразил,
что, если они решили уйти от нас, то они не пойдут вслед за нашей машиной, а
скорее всего воспользуются проселком. Тем более, что это очень просто -
скомандовать колонне кругом и маршировать на проселок.
- Разведчикам прощупать опушку леса! - скомандовал я.
Через некоторое время сержант-начальник разведгруппы прокричал с
опушки: "Есть колонна!"
И мы увидели ее. Вернее, зримый след. Немцы как шли в колонне по три,
так остановились и... сняли с себя все. С немецкой аккуратностью, на месте
каждого солдата и офицера положены ранцы, на них сложены костюмы, рядом
поставлены ботинки, положены автоматы. Не было только самих шедших в колонне
людей.
- Как же они ушли? - воскликнул Александров. - Неужели в одном белье?
- Нет! - сказал я. - У них гражданское, видимо, было запасено пораньше.
В ранцах носили. Обратите внимание - все ранцы пустые.
- А не убили они нас, сказал Кожевников, потому, что шуму боялись. У
них, значит, заранее было намечено, как лучше выйти из войны. А любой шум
мог помешать этому. Вот они и сказали глядя на нас - пусть живут! Спасибо им
за это. - И он поклонился следам колонны. - Я желаю каждому из них
благополучно добраться до дому.
Все слушали его, молча потупившись. Казалось, и каждый из них посылал
доброе напутствие ушедшим.
Весь этот необычный эпизод навсегда врезался в мою память. И всегда,
вспоминая его, я особенно удивляюсь тому, что у меня не было страха. Это
даже неестественно. Обгонять колонну я был вынужден, ибо попытка
развернуться на ее хвосте, ничего кроме гибели, не сулила. Но делать это без
страха - противно природе человека. И никто не отказал бы мне в мужестве,
если бы я, проезжая мимо колонны, испытывал страх, как никто не обвинил в
трусости "испугавшегося" Кожевникова. Но у меня не было страха.
Последний эпизод, о котором я расскажу, был уже после войны, то есть 12
мая 1945 года. В этот день наша дивизия вела свой последний бой с войсками
не капитулировавшей группировки фельдмаршала фон Шернера. Только что мы
заняли без боя Пардубице и полки устремились далее на Запад - к Праге.
Вскоре послышалась интенсивная орудийная перестрелка. С нашей стороны били
85 миллиметровки - полевые и зенитные. От немцев неслись звуки выстрелов из
танков и самоходок. Я решил лично посмотреть что там происходит. Сел в
"виллис" и поехал. Дорога совершенно пустая. Ориентируюсь по выстрелам - до
переднего края представляется еще далеко. Едем. Звуки боя быстро
приблизились. Говорю шоферу: "Найди место и с дороги в укрытие!" и он нашел.
Вправо отходил проселок. Причем, в каком-нибудь десятке метров он ныряет в
довольно глубокую выемку. Я остановил машину и взбежал на откос.
Осматриваюсь, а тем временем достаю бинокль. И вдруг перед глазами в
каких-то трех - пяти десятках метров от меня зловещее кольцо - жерло орудия.
Но я не вижу самого орудия. Передо мной только кольцо, которое медленно
двигается, нацеливаясь на меня. Не успеваю ничего сообразить, придумать что
делать, как меня резким толчком кто-то сбивает с ног, и мы вместе катимся
под обрыв, а в то место, где я только что стоял, ударяет болванка
(противотанковый снаряд) и, противно взвизгнув, куда-то рикошетирует.
- Извините, пожалуйста! - поднимаясь и отряхиваясь, говорит мне младший
лейтенант-артиллерист. - Но там была самоходка. Если бы я крикнул вам, вы не
успели бы уйти.
Я поблагодарил его. Но спросить фамилию не догадался. А после найти не
удалось. На этом закончилась война и для меня. Пришел приказ дивизию
сосредоточить для отдыха в Цвиккау. На следующий день я подняться не смог.
Температура было 40° Цельсия. Врач констатировал воспаление легких. В
госпитале диагноз подтвердили, но дополнили: "На исходе". Иными словами, я
перенес воспаление на ногах и не заметил, что болен. Подъем спал и болезнь
проявилась. Но она уже была на исходе. На третий день температура упала до
нормальной, а на пятый меня выписали с заключением: рекомендуется отпуск на
20 дней для поправки здоровья.
Вернувшись из госпиталя, я попал прямо на страшное ЧП (чрезвычайное
происшествие) в дивизии. Начальник артиллерии и начальник инженерной службы
151 полка стрелялись на дуэли. Ни из-за чего. "По-дружески". Изрядно
выпивши, они сели в тачанку и поехали в соседний полк. По дороге кто-то из
них предложил:
- Давай стреляться на дуэли.
- А где секунданты?
- Ездовой будет.
- Так он же один, а надо два.
- Ничего, он один будет на две стороны.
Спросили ездового, согласен ли он быть секундантом на две стороны. Тот,
пьяный не менее своих пассажиров, согласился.
Отмерили расстояние, начали сходиться, открыли огонь. Оба выстрелили
всю обойму. Начальник артиллерии вогнал в своего "противника" все 9 пуль.
Тот дважды промахнулся. Оба получили тяжелые ранения. Хирург утверждал, что
если бы они не были так пьяны, то с их ранениями до медсанбата они бы не
доехали. Закончив стрелять, оба начали кричать: "Санитаров!" Ездовой взялся
и за эту роль. Взвалил их на тачанку и повез, минуя санитарную роту полка,
прямо в медсанбат.
Впоследствии хирург и об этом говорил, как о счастливой случайности.
Если бы ездовой не догадался везти в медсанбат, где их немедленно
оперировали, смертельный исход был бы неизбежен. Я навестил обоих. Они
лежали в разных палатах - в одиночных. И возле каждого дежурила санитарка.
Оба были очень слабенькие, но задать им по одному вопросу врач разрешил.
Каждого я спросил: что заставило затеять дуэль? Оба ответили одинаково:
"скучно". Без орудийной стрельбы, без взрывов снарядов, без автоматного и
пулеметного огня - тоска. В тот же день я поднял по тревоге 129 полк. Два
батальона пустил в марш-бросок на 20 км. В каждом из этих батальонов были
оставлены по одному офицеру, остальной офицерский состав был собран вместе и
третий батальон провел для него показное учение с боевой стрельбой.
Учение простейшее. Создали упрощенную мишенную обстановку, и батальон
атаковал после артподготовки, ведя огонь на ходу. Об учении говорить нечего.
Проще, чем оно было проведено, организовать нельзя. Дело в другом. Когда
батальон открыл огонь и пошел в атаку, офицеры полка, стоявшие передо мной и
слушавшие мои пояснения, вдруг двинулись. Обходя меня и обгоняя друг друга,
они с затуманенными глазами устремились туда, где огонь. Многие потянули
пистолеты из кобур и тоже начали стрелять. И я понял, что если этих людей не
занять, они перестреляют друг друга, как те два дуэлянта. Доложил Николаю
Степановичу программу боевой подготовки на месяц, рассчитанную на 10-часовой
рабочий день. Он отнесся к моему предложению прохладно.
- Тебе, я вижу, еще не надоело воевать. Ну воюй. Мешать не буду, но и
участвовать тоже. Дивизии до расформирования считанные дни остались. Можем
дожить и без боевой подготовки. Люди отдохнут.
- Бывает положение, когда отдых вреден.
- Ну, делай, как знаешь. Я не против.
Программа была предельно простая - два часа строевой, через день два
часа политзанятия - другой день в эти два часа уход за оружием и
обмундированием. Два с половиной часа марш-бросок на 20 км и три с половиной
часа стрелковая подготовка или учение с боевой стрельбой.
Через неделю дивизию просто не узнать. Личный состав подтянут. Отдают
воинские приветствия, обмундирование опрятное, оружие в прекрасном
состоянии, вид у людей бодрый, веселый и никаких происшествий.
И вот в это время в Цвиккау, где мы тогда располагались, появился
генерал-лейтенант. Высокий стройный брюнет с интеллигентной внешностью,
умными и внимательными глазами. Он сошел, видимо, с машины в начале города и
шел пешком. Я проводил как раз занятия с офицерами. Увидев идущего генерала,
вышел ему навстречу, представился, попросил представить документы "так как в
лицо не знаю". Он протянул мне удостоверение личности и сказал: "Я
командующий 52 армии, в которую передаются соединения вашей армии. В порядке
предварительного ознакомления я и объезжаю будущие войска своей армии".
-- Разрешите доложить о Вашем прибытии командиру дивизии.
- Не надо. Лучше проводите меня, если Вы не заняты.
- Нет, я провожу занятия с офицерами, но меня может подменить начальник
оперативного отделения.
Мы прошли к Угрюмову. Тот предложил закусить. Генерал сказал:
- У вас, пожалуй, соглашусь и закусить и даже рюмку пропустить. Я
проехал все дивизии вашей армии. Ваша дивизия первая, которая меня
порадовала. Во всех частях напряженная учеба.
- А это моему начальнику штаба не спится. Это все его затеи. Не
сегодня-завтра приедет приемочная комиссия, и он хочет кого-то чему-то
научить, - сказал Угрюмов.
- Да дело же не в том, чтобы научить, а чтоб занять. Это главное. Хотя,
конечно, чему-то и обучаются. Вот я прошел через весь этот городишко и не
видел ни одного болтающегося военного. А тех, кого встречал, те явно
торопились по делу, и все аккуратно заправлены, подтянуты и воинскую честь
отдают. В других дивизиях вашей армии, да и у себя тоже, я этого не
наблюдал.
- Ну, это тоже заслуга начальника штаба, - сказал Николай Степанович, -
я откровенно говоря, этим занятиям значения не придавал.
- И напрасно. Вот, например, скажите, - обратился он ко мне, - сколько
у вас в дивизии "ЧП" (чрезвычайных происшествий) с того дня, как вы начали
занятия? Подождите, не отвечайте. Попробую угадать. Думаю что нет, а если
есть, то каких-нибудь одно-два.
- Нет! Совсем нет!
- Ну вот, товарищ генерал-майор, - обратился он к Угрюмову. - А в
других дивизиях вашей армии, да и у меня штабы не успевают писать внесрочные
донесения. Приеду, закручу гайки. Да, кстати, - повернулся он ко мне. - По
какой программе вы ведете занятия?
- Фактически без всякой программы. Просто я дал устные указания
командирам частей. - И я изложил ему, чем мы заняты. - Конечно, - добавил я,
- если бы дивизия не расформировывалась, я бы составил более разностороннюю
программу и ввел бы ее в действие, когда люди втянутся в учебу, по нынешней
упрощенной схеме.
- Во! - воскликнул генерал-лейтенант. - Так вот, где моя ошибка. Я
приказал штабу разработать программу, руководствуясь довоенными программами.
А нынешние офицеры умеют только воевать. Учить по-мирному не умеют. И потому
не учат. Приеду, введу вашу упрощенную. На все время, пока втянутся.
Продиктуйте мне, пожалуйста, вашу программу. - И тут же записал себе в
блокнот.
Через два дня началась передача дивизии.
24. ВОЙНА ЗАКОНЧЕНА
Война закончилась для меня благополучно. Не только в смысле физическом:
"откупился" от такой страшной войны лишь повреждением ноги; даже от
ампутации спасла ее судьба, в лице моей жены. Замечательно закончилась война
для меня лично и в ином смысле. Она принесла мне полное душевное успокоение.
Сомнения, стучавшиеся в душу накануне войны, исчезли. Сталин для меня снова
был "великий непогрешимый вождь" и "гениальный полководец". Ошибки, глупости
и преступления каким-то чудом либо испарились, либо оказались "гениальным
прозрением". Мы (такие, как я) вдруг узнали лично от самого "вождя", что
внезапность нападения вовсе не результат "наших ошибок, просчетов и просто
того, что мы "уши развесили", а естественная "закономерность", по которой
страны агрессивные с неизбежностью имеют преимущество внезапности. Этого не
избежишь. Агрессор нападает обязательно внезапно. Надо только уметь как
можно скорее ликвидировать преимущества, которые дает противнику
внезапность. Это умели делать древние парфяне, завлекшие противника в
глубину своей страны и там погубившие его. Это же сделал Кутузов с
Наполеоном. Это повторили и советские вооруженные силы, завлекшие
гитлеровскую армию под Москву и там нанесшие ей поражение. Все это такая
чушь, о которой по-серьезному даже говорить неудобно. Но таково обаяние
победы и славословия вождю, что эту чушь принимаешь за откровение.
Рассказывая различные эпизоды войны и свои переживания, я хотел, чтобы
читатель видел мою будничную жизнь на войне и понял, что перед ним отнюдь не
протестант, не критик строя, не оппозиционер, а человек, преданный своему
делу, любящий его, отдающий ему все свои силы и время. Все, что говорилось о
Сталине, о партии, о стране, воспринималось мною как истина в первой
инстанции. И сам я выступал горячим убежденным агитатором. Меня не могло
смутить ничто. В стране голодают? Так это же естественно - страна вынесла на
своих плечах такую войну, перенесла невиданную разруху. Советских
военнопленных эшелонами гонят в лагерь? А как же иначе, если они предали
Родину в тяжелый час. Берут и гражданских, остававшихся на оккупированной
территории? Естественно! Берут же не всех, а только тех, кто на подозрении.
Проверят. Не виноват - выпустят. Вот же моего старшего брата Ивана взяли,
продержали 2-3 месяца и без моего вмешательства выпустили. Значит, того, что
было в 1937-38 годах, нет. Сталин на празднике Победы произнес тост за
великий русский народ. Тост, который развязал руки
великодержавно-шовинистическим элементам и унизил достоинство других
народов, в том числе моего великого украинского народа, но я и это воспринял
как естественное. В общем, никаких туч на моем политическом горизонте не
просматривалось. Я с надеждой и оптимизмом смотрел в свое послевоенное
будущее.
К концу мая 1945 года дивизию расформировали. Была расформирована и 18
армия. Те, кто решал это, были явно не на высоте. Расформировать армию, в
которой служил такой "великий" политик и стратег, как Леонид Ильич Брежнев,
явное "недомыслие". Теперь в оправдание могут сказать, что его во время
расформирования в 18 армии уже не было. Он под самый конец войны возглавил
политотдел 4 Украинского фронта. Но это не оправдание. Армию надо было
оставить. Иначе где же создать мемориал. Откуда распространять свет
"неповторимого стратегического гения"? Правда, творцы этой ошибки могут в
оправдание еще сказать, что они тогда не заметили особых военных и
политических дарований Леонида Ильича, что им об этом стало известно только
через 20 лет после войны. Но это тоже не оправдание. В этом обнаруживается
только их политическая и военная близорукость.
Я, честно говоря, тоже недооценил значения 18 армии, отнесся к факту ее
расформирования довольно равнодушно и, получив направление в отдел кадров 52
армии, проглотившей бедную нашу 18, зашел проститься к Гастиловичу. Принял
он меня довольно тепло, выпили "на посошок". Но прежде, чем уйти, я извлек
из кармана заключение госпитальной медкомиссии о необходимости
предоставления мне 20-дневного отпуска.
- Разрешите мне съездить на эти 20 дней в Москву.
- Как же я разрешу, когда ты уже не в моем подчинении?
- А вы только напишите: "Разрешаю 20 дней Москву" и подпишите задним
числом.
- А что это тебе дает?
Он вдруг сам понял и, пристально взглянул на меня, усмехнулся, начал
писать резолюцию, потом еще раз пристально посмотрел на меня и сказал:
- А ты оказывается Бендер.
- Приходится, - ответил я, - жене скоро рожать. А война-то ведь
закончилась и офицеров в резерве больше, чем достаточно.
20 дней пролетели как один миг. Со страхом я думал о расставании с
женой. Слабенькая, бледная. Семья большая, питание очень плохое, а
беременность тяжелая. И меня при родах не будет? Нет, не мог я уехать,
оставить ее в таком тяжелом состоянии. Я, конечно, понимал, что ничем помочь
ей не смогу. Но, думаю, сознание того, что я здесь, рядом, даст ей больше
сил. И я решил - буду Бендером. Отпускные документы у меня были выписаны на
бланках дивизии, и в Москве я их зарегистрировал у коменданта. За два дня до
истечения срока моего отпуска пошел в ГУК, к направленцу Прикарпатского
военного округа. Говорю:
- Я здесь в отпуске по болезни. Время выезжать, а я получил письмо, в
котором мне сообщают, что наша дивизия расформирована. Куда же мне теперь
ехать? Подполковник куда-то сбегал и принес направление в "резерв ГУКа".
Через неделю вызвали - предложили несколько должностей. Я твердил одно и то
же - пойду только комдивом, заведомо зная, что такую должность в условиях
закончившейся войны, когда освободились сотни комдивов со стажем, никто мне
не предложит. Но... предложили. Через несколько дней вызвали и направили к
направленцу Дальнего Востока. Старый знакомый, теперь уже полковник -
Анцыферов. Я его знал еще капитаном. Он предложил мне командиром дивизии в 5
армию. Посмотрел я на него, улыбнулся и говорю: "Знаешь, Анцыферов, я когда
уезжал оттуда в 1943 году, ей Богу ничего не забыл. Правда, я тогда не
предполагал, что на Дальнем Востоке вспыхнет война. Если бы предполагал,
ответ, возможно, был бы другим. Во всяком случае, когда боевые действия в
Манчьжурии начались, я пожалел, что не принял предложения Анцыферова. Но
тогда мы посмеялись, поговорили, и я снова вернулся к направленцу резерва.
Тот смеется: "Я вижу, вам не к спеху уезжать из Москвы?"
- Да, - в том же тоне отвечаю я. - "Умрем же под Москвою, как наши
братья умирали..."
-- Но, видишь ли, - говорит он, - я деньги получаю за то, чтоб в
резерве долго не сидели. Вот и тебя должен пристроить так, чтоб обоим нам
было хорошо. Давай я тебя пошлю в прикомандирование к управлению по
использованию опыта войны. Ты ведь окончил академию генштаба. Вот и
потрудись над научными проблемами.
Начальник Главного Управления Генштаба по использованию опыта войны
генерал-полковник Шарохин Михаил Николаевич, мой однокашник по академии
генерального штаба, принял меня очень тепло и сердечно сказал: "Я тебя пошлю
в уставное управление, с дальним прицелом, с расчетом зачисления на штатную
должность. Там у нас предвидится, но много времени на согласование уходит.
Пока будут согласовывать, поработаешь как прикомандированный. Через месяц со
мной разговаривали большие чины. Предложили должность заместителя начальника
Уставного управления. Я согласился. На этом замолкло. А отношение ко мне
как-то изменилось. Через некоторое время начальник Уставного управления
генерал-майор Есаулов, который уже начал было вести себя со мной, как со
своим заместителем, оставшись наедине, сказал: "К сожалению мне с вами
работать не придется. Это я говорю доверительно. Я не должен этого делать.
Вам скажут об этом официально, через отдел кадров. Они там придумают формулу
отказа, но я вам скажу, что не пропустила вас контрразведка, из-за жены -
подчеркнул он. Из-за ее биографии - подумал я. Но это между нами. Мне очень
жаль, что так получилось. Вы мне очень подходите.
Таким образом мне пришлось еще один раз возвращаться к своему старому
знакомому - направленцу резерва.
- Что же это ты там не пришелся ко двору? - встретил он меня вопросом.
- Не знаю. Во всяком случае не по моей вине. Работал добросовестно.
- Да, все шло хорошо. Твое начальство благодарило меня. Хвалили твою
работу и вдруг "откомандировываем". Ну, куда же мне тебя направить?
- А в академиях мест случайно нет?
- В академиях? А ты пойдешь?
- Конечно.
- Так что же ты молчал? Мест в академиях сколько угодно. Туда не идут.
Отказываются. Поэтому и тебе я не предлагал. В какую ты хочешь? В академию
Генштаба или академию им. Фрунзе?
- В академию им. Фрунзе.
Через несколько минут у меня в руках было направление на согласование.
Заместителем начальника академии по научной и учебной работе был в это
время мой старый добрый знакомый Сухомлин Александр Васильевич.
- Я безусловно "за", - сказал он, - но не будем обходить начальника
оперативно-тактического цикла.
Должность эту занимал генерал-полковник, герой Советского Союза
Боголюбов Николай Николаевич - брат известного советского академика
Боголюбова Александра Николаевича. Николая Николаевича я знал еще с академии
генерального штаба. Он был из первого набора. Когда я учился на первом
курсе, он учился на втором. В связи с разгромом преподавательских кадров он,
как и Гастилович, был переведен на преподавательскую работу до окончания
академии и оставался на этой работе до начала войны. Ко мне от относился, по
непонятным для меня причинам, с исключительной теплотой, хотя я никогда не
был в его группе. И сейчас он меня узнал, как только я появился в двери.
- Григоренко? Откуда? Какими судьбами? Заходите! Садитесь!
Рассказывайте!
Я сказал, что пришел согласовываться на преподавательскую работу.
- На какую кафедру? Оперативного искусства! Общей тактики?
- Хочу начать с общей тактики.
- А почему не пошли в академию Генштаба?
- Именно потому, что хочу заняться общей тактикой. Хочу обобщить и
осмыслить собственный опыт.
- Думаю, что это правильно. Давайте вашу бумажку. Подпишу. И скорее
приходите. Работы много. Поработаем.
И мы начали работать. 8 декабря 1945 года я вошел в Военную Академию
имени Михаила Васильевича Фрунзе уже как старший преподаватель кафедры общей
тактики. Начался мой 16-летний творческий путь в военной науке и педагогике.
И одновременно начался тот путь, который привел меня и не мог не привести к
сегодняшнему.
Я часто спрашиваю себя, почему мною был избран путь, ведущий в
академию, в то время, как жизнь меня толкала на другое, и сам я стремился к
этому другому. Карьера преподавателя меня никогда не прельщала. Меня влекла
командная карьера. И вдруг, когда она стала абсолютной реальностью, я от нее
уклонился, а затем сам выбрал преподавательскую карьеру. Знал же, что в
смысле должностного роста и получения высоких званий она совершенно
бесперспективна. Понимал я также, что предложение командарма 52 дает
возможность встать на путь стремительного продвижения. Получить дивизию в 38
лет - это площадка для самого высокого взлета. И вот я с сожалением, но
отказываюсь. Ну, пусть отказался, когда кончался отпуск. Была причина -
желание быть рядом с женой в трудных для нее родах. Но судьба дала мне
возможность вернуться на тот путь. В сентябре я встретил в ГУКе генерала
Соколова. Он оформился в запас. Он мне сказал, что командарм 52 запросил в
ГУКе меня на должность комдива. Я проверил. Да, запрос ГУК получил, но
ответил, что я имею предназначение на должность в Генштабе. Жена к тому
времени уже родила, и эта нить меня не держала. Стоило мне послать
телеграмму командарму и заявить в ГУК о том, что отказываюсь от должности в
генштабе, и я получил бы дивизию. И сегодня был бы в советских вооруженных
силах еще один мало ведомый генерал-полковник или генерал армии, а то так и
маршал Советского Союза, но для этого полковнику Григоренко пришлось бы
начать свой послевоенный путь с преступления. Дивизия, которая
предназначалась в мое командование участвовала в подавлении повстанческого
движения на Украине. Мои бывшие подчиненные (по 8 дивизии) заезжали ко мне в
Москву и с возмущением и болью рассказывали, как они жгли и разрушали дома,
заподозренных в помощи повстанцам, как вывозили в Сибирь семьи из этих
домов, женщин и детишек, как выбрасывали население из сел и хуторов, как
устраивали облавы на повстанцев.
Во время одного из моих выступлений уже здесь, в США, мне задали вопрос
- воевал ли я против УПА. Я ответил: "Бог уберег". И это действительно так.
Это действительно чудо, что я не занял должность, которую очень хотел занять
и которую мне буквально в руки давали. Если бы я ее занял, то безусловно
воевал бы и против УПА, и против мирных земляков своих. Я, тогдашний, был
способен на это. А если бы встал на этот путь, то продолжал бы и далее
изменяться в сторону бесчеловечья. И может Эфиопию сегодня душил бы не
Василий Иванович Петров, а Петр Григорьевич Григоренко. Мне остается только
возблагодарить Господа за то, что он не допустил меня на тот путь, что он
помог мне пойти по иному пути и встретиться с людьми совершенно непохожими
на Петровых.
Я не верю, что человек безвольно движется по твердо указанному Богом
пути, как записано в книге судеб. Бог вкладывает в человека и доброе и злое.
Как человек разовьется, по какому пути пойдет, это зависит и от самого
человека и от среды, и от условий, в которых человек живет и действует.
Человеку все время приходится делать выбор пути, решать, куда пойти и какие
действия предпринять. Я не избежал этого. Много раз мне в моей жизни
приходилось выбирать. Послевоенный выбор едва ли не самый ответственный. И
хотя я и не понимаю, как я смог сделать правильный выбор, но догадываюсь,
что Бог не оставил меня своим Промыслом, потому что я все же предпочел
добро. Во мне самом победила любовь к жене, к едва родившемуся сыну, к своей
семье. Ради них я отказался от пути тщеславия. И Бог благословил этот выбор,
повел меня на путь правды и добра.
25. РЕШАЮЩИЙ ПОВОРОТ (Военная академия им. Фрунзе)
8 декабря 1945 года я буду помнить до конца дней моих. Когда я, сдав в
отдел кадров академии свое предписание, направился на кафедру, мною овладело
удивительное, торжественное чувство.
С этим чувством я и вошел в кабинет начальника кафедры. Самого его не
было... Здесь находился, работавший в этом же кабинете, заместитель
начальника кафедры генерал-лейтенант Сергацков. Брови, примерно такой же
толщины как и у Брежнева, срослись в одну линию и это придавало ему суровый,
грозный вид. Брюнет - сказать о нем было бы слишком слабо. О таких говорят -
"черный". "Черный, как цыган", - подумал я. Ему бы цыганскую рубаху и
шаровары, да кнут в руки и никто бы и не догадался, что это советский
генерал. Каково же было мое удивление, когда я вскоре узнал, что Сергацков
действительно цыган. Выходило, что не генерала можно замаскировать под
цыгана, как я подумал, а цыгана нельзя скрыть и под генеральской формой.
Кстати, оказался он совсем не таким грозным, как выглядел. Был добрым,
заботливым и весельчак, как истый цыган. Мы с ним поговорили. Потом он
проводил меня в преподавательскую первого курса и познакомил с находившимися
там преподавателями.
Там я и дождался появления начальника кафедры, генерал-лейтенанта Шмыго
Ивана Степановича. Невысокий шатен, буквально лучился добротой. Весь его вид
был каким-то домашним, и... академичным, что-ли. Это, однако, не мешало ему,
как я потом убедился, твердо держать в руках всю свою огромную кафедру -
свыше сотни преподавателей. На всех остальных кафедрах, вместе взятых, а их
свыше двух десятков, было меньше преподавателей, чем у Шмыго на кафедре
общей тактики. В связи с такой большой численностью кафедры преподаватели
были разбиты на несколько групп, которыми руководили старшие тактические
руководители. Меня Шмыго определил в группу старшего тактического
руководителя генерал-майора Простякова - на первый курс.
Первый курс в том году был первым еще и в особом значении. С него
начиналось возрождение нормального учебного процесса. В войну академия
работала как курсы усовершенствования, по краткосрочной программе. Теперь
набрали состав для нормального трехгодичного обучения. И набрали очень
разумно. Набор назывался "сталинская тысяча". В конце войны Сталин
распорядился набрать в академию имени Фрунзе тысячу тех, кто до войны
закончили гражданские высшие учебные заведения, а за войну дослужились не
ниже чем до майора. Таких кандидатов фронты представили 1300 с чем-то. Всех
и зачислили.
Занятия в академии, как обычно в советских ВУЗах, начались 1 сентября.
Поэтому мне приходилось вступать в работу на ходу. А так, как я с
преподаванием в академии дела не имел, то первой встречи с группой ждал с
волнением. Но все оказалось проще. Опытные фронтовики с критическим складом
ума были мне близки и понятны. Творческий контакт с группой установился с
первого же занятия. Я увлекся этой работой и с головой ушел в нее.
И все же истинное мое призвание выявилось не в преподавании.
Я не владел этим искусством. Моя жена часто указывала на длинноты в
моих обоснованиях, на ненужную повторяемость. Мешал и мой украинский акцент.
По собственной инициативе я взялся за кандидатскую диссертацию:
"Наступательный бой дивизии в горно-лесистой местности". Официально об этом
никому не заявил. Начальство, не зная этого, но, по-видимому, заметив
исследовательский склад моего ума, включило меня в состав авторского
коллектива, получившего задание написать пособие "Стрелковый полк в основных
видах боя". Я горячо взялся и за эту работу. Настолько горячо, что выполнил
свое задание, когда остальные еще и не приступали. Руководитель коллектива -
генерал-лейтенант Сергацков - возложил на меня дополнительное задание.
Кончилось тем, что я написал все это пособие полностью. Одновременно я начал
сотрудничать в военных журналах и разрабатывать задания для занятий по общей
тактике.
Писание статей и разработка заданий имели и материальный стимул. Они
оплачивались гонорарами. А это для меня было немаловажно. Семья численностью
в 9 человек, 5 сыновей, 2 родителей, я и жена, почти у всех иждивенческие и
детские карточки, на которые давали только 450 граммов хлеба и больше
ничего. Надо было что-то подкупать с рынка (хотя бы картофель) и из
коммерческих магазинов. А в магазинах этих цены в десятки раз выше чем по
карточкам. Одного жалованья на эти закупки не хватало. Вот и приходилось
подрабатывать. А на это нужно было время.
Время нужно и на очереди: за своим пайком (в военторге) и за закупками
в коммерческих магазинах. И там, и там полковникам продавали вне очереди. Но
дело в том, что из полковников тоже создавались очереди. И немалые. Вот
рабочий день и складывался - из занятий со слушателями, выполнения других
служебных заданий, стояния в очередях коммерческих магазинов и военторга.
Для диссертации и дополнительного заработка оставались, естественно, только
ночи. Жена, больная и с грудным ребенком, заезженная, вместе со своей
матерью, обслуживала столь огромную семью, раздражалась моими ночными
бдениями и тем, что я ей не помогаю. А я не мог даже возразить, сказать, что
без этой моей работы, мы будем просто голодать. Не мог сказать, потому что
это выглядело бы как упрек с моей стороны: "Я-де вас кормлю, а вы не
понимаете этого". Не мог я бросить такого упрека, потому что в семье все
взрослые делали все, чтобы облегчить положение: моя жена и ее мать
обслуживали семью, а жена, кроме того, время от времени брала шить за деньги
и умудрялась выполнять эту работу. Ее отец чинил обувь соседям и что-то
зарабатывал на этом для семьи. Не мог я бросить упрек этим людям и потому
отмалчивался или отругивался на замечания жены.
Это было страшно тяжелое время. Но задним числом я говорю: "Хорошо, что
мы его пережили". Если бы я принял назначение в 52-ую армию, мы бы с женой и
детьми уехали бы в военный городок и материально были бы обеспечены даже
выше своего круга. Не знали бы никаких очередей. Не знали бы, что
беспомощные старики, даже имея деньги, не могли пойти в коммерческие
магазины, которые осаждались буквально морем людей, в котором калечили и
душили даже молодых, здоровых мужчин. Живя в военном городке мы бы не только
не испробовали ту тяжелую жизнь, но и не видели бы как живут простые
советские граждане. На это и рассчитана советская корпоративная система.
Человек, принадлежащий к определенному общественному слою, трудится среди
людей этого слоя, живет среди них, бывает в магазинах только с ними, ходит в
гости и принимает гостей того же круга, что и сам.
Мне в этом отношении повезло. Я поселился в доме, куда жена моя пришла
еще девочкой, где она выходила впервые замуж, откуда в 1936 году забрали на
мучения и смерть ее первого мужа, из этого дома уводили и ее в тюрьму.
Благодаря этому, все в доме, населенном более чем двумя тысячами рабочих и
низших служащих с их семьями, знали мою жену, поэтому, естественно, приняли
и меня, как своего. Я оказался как бы членом их корпорации. Они могли
разговаривать со мной столь же откровенно, как и с людьми своего круга. Мы
так слились с этой средой, что когда мне предложили более просторную и
благоустроенную квартиру в доме для профессорско-преподавательского состава
академии, моя жена категорически отказалась переезжать.
Итак, попал я в условия нормального развития - интеллектуально высокий
служебный коллектив и возможность беспрепятственного общения с простыми
трудящимися во внеслужебное время. Но мне повезло и в другом отношении.
Вскоре по прибытии в Москву, я познакомился, а потом и подружился, с двумя
замечательными людьми, многолетними друзьями моей жены. Это Василь Иванович
Тесля и Митя (Моисей) Черненко.
Первый из них был старше меня года на 4-5. Участник гражданской войны.
Затем партийный работник. Друг Зинаиды и ее первого мужа стал и моим другом.
Василь Иванович часто бывал в нашем доме.
- Как ты думаешь, Зинаида, где я больше обедал, у вас, или у себя? -
шутя спрашивал Василь Иванович. И сам отвечал:
- Пожалуй, у тебя больше.
Когда начались аресты в 1936-ом году, среди его друзей по ИКП, он
работал в г. Свердловске. Может его бы и обошла волна репрессий, но он
выступил на защиту своих друзей и был арестован. Пытали его страшно.
Василь Иванович выжил, но стал полным инвалидом и в таком виде был
доставлен в Москву в 41-ом году, где обвинения с него сняли.
Но он не принадлежал к тем, кого охватил телячий восторг по поводу той
"справедливости", которая распространилась на него. Он не перестал, правда,
верить в коммунизм. Идейно он оставался коммунистом, но зато пришел к
твердому выводу, что никакого коммунизма в советской стране нет, что люди,
правящие страной обычные гангстеры, заботящиеся только о сохранении своей
власти, готовые ради этого пойти на любое преступление.
Я любил говорить с Василем Ивановичем. То, что выше сказано о его
взглядах, он не выложил сразу, в открытую. Понимая, что я сталинец, он вел
мои мысли к критике существующего весьма осторожно. Прекрасно зная Ленина,
он поднимал то один, то другой вопрос из теории ленинизма и сравнивал теорию
с существующей практикой. Под его влиянием я и сам начал критически
анализировать ленинское теоретическое наследие. Тем самым я становился на
тот единственный путь, каким идут в диссидентство люди с коммунистическими
убеждениями.
Ленинизм, как впрочем и марксизм, весьма противоречивое учение и не
только в вопросах тактики, но и по коренным принципиальным вопросам. Приведу
один пример. Вопрос о государстве. Сам Ленин говорит, что это важнейший
вопрос - второй после марксистского экономического учения. Что же нам
говорит по этому вопросу ленинизм? Перед самым октябрьским переворотом Ленин
написал книжицу "Государство и революция", о которой сам говорил, что это
важнейший труд его жизни. В этом труде он утверждает, что пролетариату нужно
не всякое государство, а государство отмирающее, которое начало бы отмирать
немедленно и не могло не отмирать (подчеркнуто мною. П.Г.). Кажется ясно
любому школьнику, но неясно... кому? А самому Ленину.
Два года спустя, в 1919-ом году, он читает лекцию в университете имени
Свердлова "О Государстве". При этом повторяет многое из "Государство и
революция" о разрушении, сломе государственной машины, о сдаче ее в музей
древностей, но... ничего не говорит об отмирании машины, созданной
революцией. Наоборот, он заявляет: "Теперь мы эту машину (государственную.
П.Г.) захватили и мы не выпустим ее из рук. Мы, действуя ею, как дубиной,
будем крушить старый мир, пока не уничтожим его до конца". Похоже это на
отмирание (засыпание) государства - пусть читатель судит сам.
Противоречия можно найти в марксизме-ленинизме буквально на каждом
шагу. Можно прочитать такое, что будет характеризовать марксизм-ленинизм как
самое демократическое, самое человечное движение, но в том же
марксизме-ленинизме до предела развиты тоталитарные, диктаторские,
античеловеческие, черносотенные теории и утверждения. Человек как-то так
устроен, что читая, замечает лишь то, что импонирует ему. Человек добрый, с
демократическим настроем находит все это и в ленинизме. Но Сталин,
утверждающий, что он один правильно понимает и толкует Ленина, не лжет. Он
находит в ленинизме подтверждение всем своим мыслям, оправдание всем своим
действиям. Людям с коммунистическими убеждениями, чтобы выйти из
идеологических цепей, надо прежде всего увидеть эти противоречия. Задуматься
нам ними. Потом взглянуть без шор на жизнь. И тогда они поймут, что
противоречий нет. Есть стройное учение крайней диктатуры, крайнего
тоталитаризма, в котором демократические и гуманистические отступления
служат лишь маскировкой демагогии, истинной сути, применяются для обмана
масс.
Меня на этот путь освобождения от пут коммунистической идеологии
поставил Василь Иванович Тесля. Каждый его рассказ о том или ином жизненном
случае оставил след не только в моей памяти, но и в душе. В это время Тесля
был директором совхоза и, естественно, больше всего рассказывал он о том,
что происходит в сельском хозяйстве, однако затрагивались и другие темы,
среди них и тюремно-лагерные воспоминания. И вот однажды, когда мы как-то
коснулись вопроса фашистских зверств:
- Какими же зверями, нет не зверями... растленными типами надо быть,
чтобы додуматься до душегубок. В ответ Василь Иванович, поколебавшись,
произнес:
- А вы знаете, Петр Григорьевич... душегубки изобрели у нас... для так
называемых кулаков... для крестьян. И он рассказал мне такую историю.
Однажды в Омской тюрьме его подозвал к окну, выходящему во двор тюрьмы
сосед по камере. На окне был "намордник". Но в этом наморднике была щель,
через которую видна была дверь в другое тюремное здание.
- Понаблюдай со мною, - сказал сокамерник.
Через некоторое время подошел "черный ворон". Дверь в здании открылась,
и охрана погнала людей бегом в открытые двери автомашины. Я насчитал 27
человек - потом забыл считать, хотел понять что за люди и зачем их набивают
в "воронок", стоя, вплотную друг к другу. Наконец закрыли двери, прижимая их
плечами, и машина отъехала. Я хотел отойти, но позвавший меня зэк сказал:
"Подожди. Они скоро вернутся". И действительно вернулись они очень быстро.
Когда двери открыли, оттуда повалил черный дым и посыпались трупы людей.
Тех, что не вывалились, охрана повытаскивала крючьями... Затем все трупы
спустили в подвальный люк, который я до того не заметил. Почти в течение
недели наблюдали мы такую картину. Корпус тот назывался "кулацким". Да и по
одежде видно было, что это крестьяне.
Слушал я этот рассказ с ужасом и омерзением. И все время видел среди
тех крестьянских лиц лицо дяди Александра. Ведь он же по сообщению, которое
я получил, "умер" в Омской тюрьме. Вполне возможно, что умер именно в
душегубке.
С Митей Черненко я впервые встретился в квартире у Зинаиды еще до
войны, но мимоходом. Когда же встретились после войны, то сошлись сразу, с
первой же встречи. Разговаривать с ним было легко и просто. Это истый
труженик пера. Из тех, кто понимает, что "плетью обуха не перешибешь", но не
делает из этого вывода, что надо всецело подчиниться власти и служить только
ей. Такие как Митя, стараются писать о том, что важно народу и можно
сообщить ему не прибегая ко лжи. Таких людей за их мастерство и ум терпят,
но им никогда полностью не доверяют. Митя длительное время работал
корреспондентом "Комсомольской правды", затем перешел в "Правду". Особенно
отличился он как корреспондент при описании "папанинской" эпопеи. Затем
писал воспоминания Папанину и тем заслужил его поддержку.
Как вдумчивый газетчик, Митя знал страну не по наслышке, а по личным
наблюдениям и рассказам тех, кто действительно знает обстановку в стране.
Беседуя со мной он и меня учил понимать происходящее, постигать правду,
читая в советской печати между строк.
Вспоминаю случай. Сидим рядом. Разговор о слабой трудовой дисциплине на
предприятиях, о пьянстве.
- И все-таки производительность труда в целом по стране растет,
себестоимость снижается. В сегодняшнем сообщении ЦСУ я это прочел с великим
удовольствием.
- Ты что? Шутишь? - повернул Митя голову в мою сторону.
- Почему же шучу. Вот тебе сводка, - поднявшись и взяв газету, протянул
я ее Мите. - Сам смотри.
- Так ты значит в самом деле не понимаешь, что это "липа"?
- Не понимаю, почему это должно быть "липой"? Центральное
Статистическое управление - учреждение научное.
Митя рассмеялся. Чудесный у него был смех - тихий, ласковый и лицо все
лучится.
- Ну подумай сам. Если бы себестоимость ежегодно снижалась, так как
пишется в сводках, на 3-5-7 и даже 13 процентов, то с тех пор как начали
писать эти сводки, себестоимость давно перевалила бы через нуль и
превратилась в отрицательную величину. Но этого не происходит, наоборот,
ежегодно цены растут.
- Значит ложь?
- Нет, выход из положения.
- Как тебя понять?
- А вот как. Себестоимость и производительность труда - постоянные
показатели для оценки результатов производственной деятельности. Чтобы твое
предприятие выглядело успешным, надо, чтобы производительность труда росла,
а себестоимость падала. Предположим, завод делает экскаваторы. Директор
знает, что снизить себестоимость выпускаемой модели невозможно. Тогда в ней
меняется какой-то узел или что-то изменяется во внешнем виде. Выпускается
новая модель. А на новую модель завод имеет право установить свою -
временную - цену. За три года министерство обязано заменить временную цену
постоянной. Естественно, что завод устанавливает временную цену выше цены
предыдущей модели. Настолько выше, чтобы в последующие несколько лет можно
было снижать себестоимость.
Постоянную цену тоже устанавливают в таком размере, чтобы в ближайшие
годы можно было ее снижать. Министерство легко идет на это. Оно ведь тоже
заинтересовано, чтобы его предприятия успешно выполнили задания по снижению
себестоимости. Когда дальнейшее снижение себестоимости и этой модели
становится невозможным, вводят новую модель, с еще более высокой стоимостью.
Таким образом, себестоимость все время снижается, а экскаватор дорожает. Ну,
а с ростом производительности после этого совсем просто. Производя более
дорогой экскаватор, рабочий при прежней или даже более низкой
производительности имеет более высокую выработку в рублях, то есть
производит как бы больше.
- Зачем же это нужно? Кому польза от таких махинаций?
- А никто о пользе и не думает. Каждый хочет отличиться и через это все
повязаны круговой порукой. Лишь бы цифры выгодно выглядели, а есть ли
польза, это не существенно.
Естественно, что дальше возникали все новые и новые вопросы, но Митя
избегал доводить разговор до конца. Не хотел делать окончательные выводы. Он
ставил вопросы, давая тебе возможность подумать самому. От этих дум пухла
голова, тяжело становилось на сердце и я гнал их от себя, погружаясь в свою
академическую научную и учебную работу.
Иначе, чем Василь Иванович, вел себя Митя и в отношении Сталина. Он
тоже никогда не выдвигал каких бы то ни было обвинений "великому вождю", но
он задавал мне вопросы, по которым чувствовалось, что у него есть сомнения
насчет полководческого гения Сталина. Мне нет смысла описывать, что я
отвечал тогда. То, что я был в то время сталинцем, само указывает на
характер моих тогдашних ответов, но мне хочется, пользуясь случаем,
высказать свое сегодняшнее отношение к этому вопросу.
С легкой руки Н.С. Хрущева, получила распространение мысль о военной
бесталанности Сталина, о том, что Сталин был только номинальным
главнокомандующим, а выполнял эту роль фактически кто-то другой. Причем на
Западе широко распространено убеждение, что главкомом фактически был Жуков.
Даже наиболее глубокий исследователь и знаток сталинщины, вскрывший ее нутро
в своем выдающемся труде "Технология власти", Авторханов поддался увлечению
модным мнениям и написал в "Новом Русском Слове" 13 мая 1979 года (статья
"Орденомания Генсека") - "...маршал Жуков... был фактическим
главнокомандующим в Отечественной войне..." Чтобы согласиться с этим, надо
совсем не принимать во внимание личностные данные и Сталина и Жукова. В
самом деле, можно ли представить себе, чтобы Сталин терпел, в его положении
неограниченного диктатора, человека, который стоит над ним, над Сталиным.
Достаточно только поставить этот вопрос, чтобы тут же твердо сказать, что
Жуков не только не стоял над Сталиным, но и не пытался встать, ибо если бы
он такую попытку сделал, то исчез бы не только из армии, но и из жизни.
Теперь посмотрим на эти личности с точки зрения их военной подготовки.
Оказывается, в этом отношении они похожи друг на друга. Ни тот, ни другой
военного образования не имеют. То, что Жуков командовал в мирное время
полком, дивизией, корпусом и округом - военного образования заменить не
может. И Халхин-Гол это продемонстрировал. Жуков делал там такие детские
ошибки, что даже разбирать их неудобно. Еще более беспомощным он оказался в
роли начальника Генерального Штаба перед войной и в начале войны. Отличился
он, когда по поручению Сталина, принял командование Западным направлением и
добился стабилизации фронта под Москвой. Но сделал он это не какими-либо
оригинальными оперативными замыслами и планами, а вводом в бой все новых сил
и беспримерной жестокостью. Сталину последнее импонировало больше всего и он
"возлюбил" Жукова, оказал ему полное доверие и в течение всей войны
использовал как дубинку, бросая на все решающие направления, как
представителя ставки.
Я видел многие документы верховного главнокомандования периода войны,
среди них не было ни одного, который был бы подписан Жуковым от имени
ставки. Если под документом стояло: "ставка", то далее следовало "Сталин
Василевский" или "Сталин Антонов", то есть Верховный главнокомандующий и
начальник Генерального штаба. Жуков же встречается только как представитель
ставки. Но представителями ставки бывали также Василевский, Воронов и даже
Ворошилов, Буденный и Тимошенко.
Жуков быть может и талантливее других маршалов, но над их общим уровнем
не поднимался. Он не мог быть главнокомандующим. Война была коалиционная и
для такой войны у Жукова просто кругозора не хватало. Главнокомандование
включало не только битву под Москвой, сражение под Сталинградом и на
Орловско-Курской дуге, но и Тегеранское, Ялтинское и Потсдамское совещания.
Это тоже были "битвы". И Жуков в них не участвовал. Получение вооружения и
стратегического сырья это тоже забота, при том, одна из важнейших забот
Главнокомандующего, но Жуков никогда этим не занимался. А Сталин занимался.
Да еще как! Возьмите два, изданных в СССР, тома переписки Сталина с
Рузвельтом и Черчиллем и вы увидите, что это был один из решающих участков
руководства войной.
К несчастью для Запада, а может и для всего человечества, Сталин, после
того, как он, растерявшись в начале войны и выронив власть на короткое
время, после того, как подобрал ее снова, проявил себя блестящим учеником
событий. Пережив панический страх за свою жизнь и угрозу полной потери
власти, он понял, что для ведения войны нужны специалисты и в поисках их
обратился даже к местам заключения. Из лагерей и тюрем были освобождены и
направлены на высокие командные посты - Рокоссовский, Горбатов и другие.
Этим, конечно, проблема не решалась. Нельзя было отдельными кирпичиками
закрыть ту огромную брешь, которую пробил сам Сталин своей безумной
террористической деятельностью. И до конца войны не была полностью закрыта
эта брешь и ее влияние сказывалось и на ходе войны и особенно на потерях.
Однако Сталину все же удалось подобрать минимальное количество достойных
исполнителей. Именно Сталин нашел в скромном работнике Генштаба
генерал-майоре Василевском А.М. выдающегося начальника Генштаба - будущего
маршала Советского Союза Василевского Александра Михайловича. Он же
определил наиболее подходящую роль маршалу Жукову, посылая его, как своего
уполномоченного, туда, где проводились решающие операции. Под его
руководством была подобрана плеяда командующих фронтами и армиями,
подготовлены и обучены командные кадры всех степеней.
Оперативные и стратегические решения, начиная с разгрома немцев под
Москвой, согласование усилий фронтов, родов войск и авиации, вне серьезной
критики. То, безусловно, не заслуга одного Сталина. Но нельзя также сказать,
что это делалось без него. Да, не он создавал замыслы операций и, тем более,
не он их планировал. На то есть Генеральный Штаб. Для этого же Сталин
вызывал, перед началом соответствующих операций, командующих фронтами с
группами штабных работников. Это было действительно коллективное творчество.
Пережив растерянность в начале войны и ужас перед возможностью потери власти
и даже жизни, Сталин усвоил не только понимание необходимости в военных
специалистах, но и научился прислушиваться к ним, ценить их мнение. Но при
этом сам от участия в оперативно-стратегической деятельности не уклонялся.
Его участие чувствуется в разработке всех операций. На них на всех лежит
тень его черного ума. Все они велись под его бесчеловечным девизом: "людей
не жалеть". Весь путь наступления советских войск усеян телами наших людей,
залит их кровью.
Не Сталин войну выиграл. Но Главнокомандующим был он. И не только по
форме, по существу. Он не военный? Да, не военный, хотя и напялил на себя
мундир генералиссимуса и пытался утвердить за собой славу "великого
полководца", приписать себе все заслуги в организации побед советских
вооруженных сил. А Рузвельт военный? А Гитлер? Таковы теперь войны. Ведутся
они народами, всем государством. И приходится главное командование принимать
на себя руководителям государств, а не военным. И Сталину, как
Главнокомандующему, не нашлось равного ни в лагере союзников, ни во
вражеском стане. Во всяком случае Европа и до сих пор остается такой, как
нам оставил ее Сталин. Завязанные же им узлы на Дальнем и Среднем Востоке не
развязаны до сих пор и грозят многими бедами.
Что же касается критики Сталина как военного руководителя, в докладе
Хрущева на закрытом заседании 20-го съезда, то она находится на уровне
мещанской сплетни. Единственный, более или менее серьезный упрек Сталину за
то, что он не приостановил операцию под Харьковом, когда создалась угроза
нашим флангам, бьет мимо цели. В данном случае именно Сталин действовал как
серьезный полководец. В момент, когда назрел кризис операции нужна
настойчивость в достижении поставленной цели. И Сталин своим поведением,
нежеланием подойти к телефону, пытался успокоить разнервничавшихся
подчиненных, подчеркивал, что уверен в успехе операции. Хрущев же вел себя
как ребенок. Испугался окружения и не предпринял вместе со своим командующим
никаких мер для защиты угрожаемых флангов.
Такова истина. Я могу ненавидеть (и ненавижу) Сталина всеми фибрами
своей души. Я знаю, что народу моему он принес только смерть, муки,
страдания, голод, рабство. Мне известно, что своим бездарным руководством он
поставил в 1941-ом году страну под угрозу полного разгрома. Но я не могу не
видеть, что блестящие наступательные операции советских войск являют собой
образцы военного искусства. Многие поколения военных во всем мире будут
изучать эти операции и никому не придет в голову доказывать, что они
готовились и проводились без участия Сталина или, тем более, вопреки его
воле. Историки будут поражаться и тому искусству, с каким Сталин понудил
своих союзников в войне не только вести военные действия наиболее выгодным
для себя образом, но и работать на укрепление сталинской диктатуры
(например, выдача Сталину на расправу советских военнопленных) и
содействовать занятию советскими войсками выгодного стратегического
положения в Европе и Азии. Таковы мои сегодняшние суждения о Сталине и его
делах.
Но не о нем мои главные думы. Мой рассказ о людях, оставивших след в
моей жизни. Именно поэтому я не могу не рассказать здесь еще об одном
дорогом нашей семье человеке. Внешне он, пожалуй, совсем не был заметен в
моей жизни. Подавляющее большинство наиболее близких нашей семье людей, если
спросить их, кто такой Григорий Александрович Павлов, только плечами пожмут
и удивленно посмотрят на спрашивающего. А между тем, это близкий, дорогой,
родной нам человек. Родной? Да, родной, хотя никакого кровного родства.
Высокий, широкоплечий, слегка сутулый, подполковник медицинской службы
появился в квартире Зинаиды в 42-ом году.
- Я хочу видеть тетю Мальвы. - сказал вошедший подполковник. (Мальва -
дочь старшей сестры Зинаиды, погибшей в сталинских лагерях).
- Я тетя Мальвы. - ответила Зинаида. Он весело рассмеялся, подхватил ее
на руки и закрутился.
- Так вот она какая, тетушка!
Зина - тоненькая, хрупкая и выглядевшая в свои 33 года двадцатилетней
девушкой - только собралась обидеться на такую фамильярность со стороны
незнакомого человека, как он, осторожно поставив ее на пол, сказал:
- Ну, а я ваш "племянничек". Моя жена - сестра Кости, (Мужа Мальвы).
Так с тех пор он и шел у нас под псевдонимом "племянничек". У него даже
глаз был медицински наметан. Чуть только в нашей огромной семье
нездоровиться кому, он сразу придет, осмотрит, даст совет, выпишет рецепт. И
только после этого сядет поговорить.
Любил я разговоры с ним. Я не могу вспомнить ни одной темы наших
разговоров. Все обыденное, будничное. Расскажет о себе, о своих - о жене, о
детях, теще, о Мальве с Костей. Послушает нас. Получалось как бы ни о чем, а
от такого разговора покойнее на душе становится, даже радость появляется.
Сам звук голоса его - успокаивающий, журчит тихо, спокойно, изредка
взорвется на тонкую высокую нотку и оборвется коротким смешком. Лицо
спокойное, просветленное, глаза добрые, проникновенные. Наверно, у святых
были такие лица.
Я не случайно вспомнил святых. Григорий Александрович был человеком
глубоко, убежденно верующим. Зная мои атеистические взгляды, он в наших
разговорах никогда вопросов веры не касался. Я, уважая его религиозные
чувства, тоже обходил эти вопросы. Только иногда я, зная
отношение властей к верующим, задавал вопросы такого порядка: знают ли
о его вере, не притесняют ли, не пытаются ли перевоспитывать? На это он
мягко улыбаясь, отвечал: "Нет, у нас длительное перемирие". И я понимал его
начальство. Вера Григория Александровича была настолько глубока и искренна,
что нормальный человек не мог ее не уважать. И я сам ощущал это уважение,
понимая, какое мужество надо было иметь в те годы, чтобы открыто заявлять
себя верующим. Он меня глубоко занимал, прежде всего, как верующий. Ни разу
не сказавши мне слова о Боге, он уже тогда вел меня к Нему. Впоследствии же
сыграл решающую роль в возвращении меня в лоно Христианской Православной
Церкви.
Еще до встречи с Григорием Александровичем, особенно с войны, мысли
мои, нет нет, да и обращались к вопросам Бытия. И не чувства - разум вел
меня к этим вопросам. Особенно запомнился случай в высоких Татрах. Дивизию
перебрасывали на новое направление. Уже началась весна (1945-го года), но в
горах лежал снег. Машина поднялась на перевал и остановилась. Я вышел из нее
и буквально остолбенел, пораженный невероятной, небесной, как говорят,
красотой. Было раннее утро. Солнце где-то там за горами, но его лучи
проникли сюда и осветили каким-то чарующим светом высокие стройные сосны,
горные скалы, снег, нашу дорогу, вьющуюся по склонам, военные повозки, как
будто застывшие на дороге, и над всем этим - огромное, голубое, золотящееся
небо.
Я стоял, смотрел, и мысль - ясная, четкая - прочертилась в моем мозгу:
"Да неужели же можно поверить в то, что такая красота возникла в результате
случайного стечения обстоятельств; в то, что Творец всего сущего - случай!
Возникнув, эта мысль так уже и не оставляла меня. Наблюдая грохочущее или
ровное, ласковое море, глядя в звездное небо или на бескрайние просторы
полей, я думал: "И это тоже случайность?" И то, что я родился, хожу, думаю,
страдаю - тоже случайность? Так зачем тогда я существую?" Эти мысли начали
по-иному проявляться, когда я встретил Григория Александровича. Я видел
искренне верующего человека и думал: "А ведь у него смысл жизни есть. Он не
случайно в природе, а Божье творение".
Так Григорий Александрович, сам того не ведая, подвинул меня на новую
ступень по пути возвращения к Богу. Ему предстояло помочь мне преодолеть еще
одну ступень - вернуть меня в Храм.
- Но сейчас пока что - мои первые годы в Академии: обучение слушателей,
собственная учеба, научная работа. Я увлечен всем этим, влюблен в свой
коллектив, оптимистично смотрю в будущее своей страны. Послевоенная
девальвация, в результате которой ограблены массы людей, особенно в селе,
была воспринята мною как мудрость партии и ее кормчего Сталина. Я не подумал
о том, что все последствия инфляции целиком взвалены на плечи трудящихся.
Вся огромная, бумажная масса госбанковской продукции военного времени была
попросту признана несуществующей. Особенно тяжко ударило это по
крестьянству.
Рабочий и мелкий служащий вряд ли имели много денег в запасе. И горечь
их потери с лихвой покрывалась тем, что сразу же после реформы они начинали
получать свое жалованье в устойчивой валюте. Крестьянин же, скопивший деньги
за войну продажей продукции со своего огорода, после девальвации оставался
без единой копейки в кармане и без надежды получить какую-то сумму, так как
колхозы тогда не платили колхознику за их труд. Но повторяю, над этим я не
задумывался, а жизни села попросту не знал.
Я знал только то, что видел собственными глазами и слышал от
окружающих. А слышал я даже в собственном доме, то есть от рабочих, мелких
служащих, пенсионеров и их семей только хорошее. И не удивительно. Люди
наголодались. Продукты по карточкам отпускались в мизерных количествах, а
коммерческие цены превышали карточные в 20, 40 и даже в 60 раз. Регулярно
покупать эти продукты на мизерную зарплату рабочих и служащих было
невозможно. Покупали лишь изредка и в небольших количествах, как гостинец.
Да еще за этим "гостинцем" надо было постоять в очередях. Теперь же ввели
продажу без карточек, по единым ценам - средним как говорилось в
постановлении правительства - между слишком высокими коммерческими и слишком
низкими карточными.
На самом деле это не были средние цены. Это были цены пониженные в
сравнении с коммерческими в 2-4 раза и превышающие карточные в 5-10 раз.
Например, килограмм самого дешевого хлеба по карточкам стоил 3 копейки, а по
новым, так называемым средним ценам, 16 копеек, то есть в 5 раз дороже. По
другим продовольственным товарам повышение было гораздо больше. Скрыть столь
огромное повышение цен невозможно. Зато можно несколько затушевать
происшедшее невероятное повышение цен при замороженной зарплате. Для этого
ввели хлебную надбавку к зарплате (60 рублей).
Эта надбавка ни в какой мере не покрывала рост цен на продовольствие,
но служила агитационным козырем в руках властей. При том, агитаторы,
разумеется, не затрагивали ни вопроса соответствия надбавки потерям от
повышения цен, ни несправедливости принципа самой надбавки: давалась она
только работающим - и одиночке, и имеющему 3-5 иждивенцев, ее не получали
пенсионеры, то есть как раз те, кто был наименее обеспечен. Несмотря на все
это, трудящиеся городов, в основном, были довольны проведенной реформой.
Стало лучше чем было: необходимых продовольственных товаров в достатке,
таких диких очередей, какие были в коммерческих магазинах, нет, валюта стала
устойчивой и заработка хватает на то, чтобы не голодать. Я сам слышал, как
одинокая старая женщина, получающая 30 рублей пенсии говорила - и говорила
она искренне - "Спасибо товарищу Сталину, подумал о нас, стариках. Живу я
сейчас, дай Бог каждому. 30 копеек килограмм белого хлеба. Да мне килограмма
и не надо. И 800 граммов хватает. Куплю еще сахару, заварочки, и попиваю
чаек в прикусочку целый день. Белый хлеб с чайком, с сахарком, чего еще
старому человеку надо. Мы этого белого хлеба, почитай, с самого начала войны
не видели. Да и черного не очень-то хватало. А теперь 30 копеек отдала и ешь
вволю. А еще 70 копеек на день - и на чай, и на сахар, и еще чего-нибудь
купить..."
Вот так и благодарили Сталина за кусок хлеба, за то, что оставил жить
на хлебе и воде - не уморил голодом. Не уморил в городе, а деревня
продолжала голодать и жить впроголодь. И долго еще так ей жить. До самой
смерти "великого" и "мудрого". Пройдут годы и годы и вдруг среди тех, кто
терпел нужду и голод по воле "мудрого вождя" раздадутся голоса: "Но при нем
был порядок! Каждый год цены снижали". Забыто, что цены были сразу подняты
на 500-1000 процентов, а потом четыре года подряд снижались ежегодно на 3-4
процента, то есть всего снизилось не более чем на 20 процентов. Так вот эти
20 процентов снижения помнятся, а те 1000 процентов повышения забыты. Что
это, странности памяти народной или такова форма протеста против
деятельности нынешних правителей, против того нищенского существования,
которое они навязывают трудящимся?
Я тогда прошел мимо всех этих экономических вопросов довольно
равнодушно. Оставалось только ощущение, что в стране все идет к лучшему. А
это вместе с полной удовлетворенностью работой создавало чувство
удовлетворенности, счастья.
Первые удары послевоенная жизнь нанесла мне в 1948-ом году.
Неприятности с диссертацией, смерть большого моего друга - отца Зинаиды -
Михаила Ивановича Егорова и встреча лицом к лицу с антисемитизмом разрушили
ту "башню", которую я создал своим воображением, придя после войны в
академию.
Весь академический коллектив мне казался дружным и доброжелательным. Я
считал невозможным, чтобы кто-то среди нас смог подставить подножку
товарищу. Я полагал, что если кто с чем не согласен, то он может выступить
открыто, но дружелюбно, не понимая, что те, кому нечего возразить, не
обязательно соглашаются с тобой, а могут таить злобу, а при возникновении
возможности чем-либо навредить тебе. Одна из возможностей появилась в связи
с моей диссертацией, которую я написал, пропустил через обсуждение на
кафедре и сдал в совет академии на защиту. Был уже назначен и день защиты. И
вот, примерно за месяц до этого дня, приходит ко мне товарищ.
- Я случайно слышал, что завтра на партийной конференции академии в
докладе начальника политотдела разбираются какие-то отрицательные стороны
твоей диссертации. Я советую тебе сходить к начальнику политотдела и
выяснить.
Я пошел к начальнику политотдела, генерал-майору Билыку. Он сразу же
мне показал соответствующее место в докладе: "А некоторые наши коммунисты
так увлеклись наукой, что забывают о партийности, идут учиться к царским
генералам. Так, товарищ Григоренко - в перечне основных источников для его
диссертации указывает таких "корифеев науки" как царские генералы Свечин и
Верховский".
Это был удар под дых. С такой характеристикой диссертация гибла на
корню. Но меня не это взволновало больше всего. Тот, кто написал эту
характеристику, понимал истинную суть дела, но со злобой написал такое.
- Видите ли, товарищ генерал-майор, Свечин и Верховский основные авторы
для второй главы, которая называется "Критика современных теорий ведения боя
в горах". В частности, я показываю, что некоторые современные теории
опираются на исследования Свечина, Верховского и других авторов прошлого и в
силу этого являются отсталыми. Я взял и Свечина и Верховского для критики, а
не для того, чтобы проповедовать их теории.
- Ну это другое дело, - заявил он и пообещал, что исключит это место из
доклада. Но то ли забыл, то ли кто-то из старших посоветовал не исключать,
но на партконференции это обвинение прозвучало.
На следующий день меня вызвал начальник академии - генерал-полковник
Цветаев.
- Вашу диссертацию в таком виде я поставить на защиту не могу. Во
второй главе вы критикуете уважаемых людей и тем подрываете их авторитет.
Выбросьте эту главу, иначе я вашу диссертацию не допущу к защите.
И как я не пытался доказать, что критика устарелых теорий не может
подорвать авторитет людей, Цветаев оставался при своем мнении. Я тоже стоял
на своем: без второй главы защищать не буду.
Уходил я от Цветаева возмущенным.
После того памятного разговора с начальником академии я забросил
диссертацию и старался вообще о ней не думать и не вспоминать.
Годом позже зашел ко мне возвратившийся из длительной командировки
Алеша Глушко, которого в то время я считал одним из самых близких своих
друзей. Он спросил: "А как у тебя с диссертацией?" Мне захотелось "вылить
душу". Я рассказал все, с подробностями, особенно возмущаясь тому, как могли
интересами науки пожертвовать ради личных амбиций начальников. Он очень
внимательно слушал, не перебивал, а когда я кончил, ошеломил меня вопросом:
- Ты чего хочешь? Ученую степень получить или научное открытие
совершить?
- По-моему, одно с другим совпадает, - растерялся я.
- Э, нет. И близко не сходится. Ты сначала "остепенись" (получи ученую
степень. П.Г.), а потом научные открытия будешь совершать. Это же надо быть
идиотом - целый год держать в ящике готовую диссертацию. Ведь ты же целый
год творил бы. А ты запер собственные возможности. Завтра же иди и слезно
проси немедленно ставить на защиту без той чертовой главы.
Я так и поступил. Через неделю в апреле 49-го, я защищался. Видимо,
членам совета понравилось мое отступление. Защита шла под неоднократные
аплодисменты. Когда же объявили результаты голосования - "единогласно" -
раздались бурные аплодисменты.
Однако, несмотря на этот триумф и на доброе постзащитное возлияние,
торжественности я не чувствовал. Интерес мой к диссертации был полностью
утрачен.
Я столкнулся с фактами, крушившими мои устоявшиеся взгляды. Конечно, я
и раньше встречался с подобными явлениями, но только теперь под их давлением
начали рушиться мои идеалистические оценки людей и фактов. Люди не всегда
такие, какими выглядят - показала мне диссертация. Внешне добропорядочные
люди не прочь "дать подножку" идеалистам. Последние же всегда в проигрыше.
Вот и покойник Михаил Иванович - типичный идеалист. Он идеализировал,
прежде всего, коммунистическую партию. Войдя в революционное движение еще в
1904-ом году, он и после октябрьской революции продолжал оставаться простым
тружеником и рядовым партии. Он и детей воспитал такими же идеалистами: два
его сына и четыре дочери вступили в партию. И она, партия, достойно
"вознаградила" отца. Старший его сын в 1934 г. застрелен на Дальнем Востоке.
Второй сын был вынужден скрываться во время массовых арестов 1936-38 г.г.
Два зятя были арестованы в 1936-ом году. Один убит на следствии, другой
расстрелян. Старшая дочь погибла в лагере. Еще одна дочь (моя жена) долгие
месяцы провела в тюрьме. И несмотря на это, он продолжал идеализировать
идеалы партии, и очень любил людей.
Он покорял меня своей наивной, я бы сказал, святой верой в людей, в
коих видел своих соратников.
Теперь он умер. Имея в свои 77 лет совершенно светлый разум, он умирал
мужественно. Он знал о своей болезни. Знал даже сроки свои земные, но мог
спокойно обсуждать бытовые и политические темы.
Он умер, и из меня вывалилась какая-то важная идейная подпорка. Хотя я
и не был таким идеалистом как он, но я не мог не уважать его беззаветной
преданности тому, с чего начинал он жизнь.
И третье событие приплюсовалось к двум вышеописанным. На партбюро
кафедр оперативно-тактического цикла, в состав которого входил и я,
разбиралось дело моего товарища по кафедре - полковника Вайсберга - "за
клеветнические высказывания по еврейскому вопросу". Суть была в том, что
Вайсберг, в разговоре с товарищами, утверждал, что в Советском Союзе
процветает антисемитизм и борьба с ним не ведется, что антисемитские
мероприятия проводятся и поощряются сверху. При разборе вопроса на бюро
Вайсберга буквально терроризировали. Задаваемые ему вопросы, реплики и
выступления толкали его на "раскаяние" на то, чтобы он признал
клеветнический и ошибочный характер своих высказываний. Я тоже участвовал в
этой атаке на Вайсберга, будучи глубоко убежденным, что он заблуждается, что
он видит факты в кривом зеркале и националистически истолковывает их. Об
этом я и говорил в своем горячем, убежденном выступлении. Под нашим дружным
нажимом Вайсберг в конце-концов "раскаялся" и получил "за ошибочные
высказывания по национальному вопросу" "строгий выговор".
Но я, наблюдая за Вайсбергом, видел, что он не осознал свои ошибки, что
он "раскаялся" только под страхом исключения. И я решил помочь ему понять
всю глубину его заблуждений, доказать конкретными фактами, какую счастливую
жизнь устроила советская власть евреям.
Захваченный этим желанием, я пошел после бюро с Вайсбергом. Когда мы
остались вдвоем, я начал разговор. Но инициатива очень быстро перешла к
Вайсбергу. Факты и примеры, которые он приводил, я опровергнуть не мог. Мы
ходили по Москве несколько часов. Я был переполнен неопровержимыми
доказательствами наличия в СССР самого густопсового антисемитизма.
- Надо письмо в ЦК, - наконец сказал я. - Все эти факты надо довести до
сведения товарища Сталина.
- А ты думаешь, там это неизвестно? Брось! Все это знают. Напишем,
заставят покаяться. А может, и похуже. Я, во всяком случае, ничего писать не
буду. И свидетелем не выступлю, если ты напишешь. Я рассказывал только
потому, что видел - ты действительно веришь в то, что говоришь.
На следующий день я встретил своего секретаря. Он крепко пожал и потряс
мою руку:
- Ну здорово ты вчера прочистил этого жидка.
Я, будучи еще под впечатлением вчерашнего разговора с Вайсбергом,
рассвирепел, обозвал секретаря антисемитом и написал заявление на него в
политотдел. Но все это оказалось напрасным. Секретаря заставили извиниться
передо мною. Это ли мне было нужно? А факты антисемитизма я начал замечать
теперь и без посторонней помощи. Поэтому, вскоре начавшееся "дело врачей" не
было для меня неожиданным. Кампания борьбы с космополитизмом и "дело врачей"
явно указывали на подготовку крупной антиеврейской акции. Это я уже сознавал
и с тревогой ждал дальнейших событий. Но смерть Сталина прекратила это дело.
Расправа с "виновниками" организации "дела врачей" создала впечатление
наступившей справедливости. Меня это тоже успокоило. И я снова перестал
присматриваться к антисемитским действиям властей. А они продолжались.
Евреи были вычищены из партийного аппарата, из министерств иностранных
дел и внешней торговли, из органов подавления народа (КГБ, МВД, прокуратуры,
судебные органы), постепенно они удалялись из армии; в Высших учебных
заведениях для них установлена процентная норма и т.д.
Три описанных события слились для меня в одно действие. Наносился удар
моим наивно-социологическим взглядам на людей. До сих пор все было просто.
Рабочий - идеал, носитель самой высокой морали. Кулак - зверь, злодей,
уголовник. Капиталист - кровопийца, кровосос, эксплуататор, тунеядец.
Коммунистическая партия - единственный творец и носитель новой морали,
единственной общечеловеческой правды. И хотя я видел в жизни немало
отклонений от этих правил, в душе жило убеждение, что это случайности, а в
идеале именно так.
Смерть Михаила Ивановича отняла у меня единственный наглядный пример
коммуниста-идеалиста, а на диссертации и антисемитизме проявились столь
отвратительные черты человеческой природы, что даже думать об этом не
хотелось. Однако, думалось: ведь это же исходит от тех, кто должен являть
собой пример высокой морали. И впервые, неосознанно, прорезывается мысль,
что об отдельном человеке надо судить по нему самому, по его поступкам, а не
по принадлежности к той или иной социальной группе. Но еще много времени
пройдет пока эта мысль созреет и утвердится в моем сознании.
Уезжая в отпуск летом 1949 г., я дал согласие на назначение меня на
должность ординарного профессора кафедры общей тактики. Возвратившись в
конце августа, получил выписку из приказа министра обороны о назначении меня
на должность... заместителя начальника Научно-Исследовательского Отдела
(НИО). Я категорически отказался принять это назначение.
Через некоторое время вызвал меня генерал-полковник Боголюбов.
- Петр Григорьевич! Своим отказом вы меня ставите в тяжелое положение и
вносите неразрешимые противоречия в план перемещений. Моя вина в том, что я
вас не запросил хотя бы телеграфом. Но я опасался, что вы, не зная
содержания этой работы, дадите отказ. А это ломало весь план перемещений. И
я решил не запрашивать Вас, тем более, что должность заместителя начальника
НИО во всем соответствует должности ординарного профессора кафедры, на
которую Вы согласились.
- Нет, не во всем. Для профессора кафедры его научная работа составляет
основную часть всей деятельности, а научно-исследовательский отдел никаких
исследований не ведет, занимается организационными вопросами науки и,
фактически, является научно-организационным отделом.
- Ну, содержание работы зависит от людей. По названию и по штатам - это
Научно-Исследовательский отдел, вот и сделайте его таковым.
Мы еще подискутировали некоторое время, не придя к согласию. Перед тем,
как расходиться, Николай Николаевич сказал:
- Вы еще подумайте, Петр Григорьевич. Я надеюсь, Вы все-таки учтете
интересы академии. А сейчас зайдите к начальнику политотдела. Николай
Иванович просил об этом.
И вот я у Шебалина. Он сразу "берет быка за рога":
- Вы на Николая Николаевича не обижайтесь. Это он по нашему совету не
запросил вас. Легче назначить, не зная мнения кандидата, чем когда имеется
его отказ. А вас все равно назначили бы. Даже если бы вы отказались. Вы -
наша кандидатура, - подчеркнул он. - Мы дали согласие на назначение
начальником НИО беспартийного генерала Маркова только при условии, что
заместителем будете назначены Вы. Так что об отказе не может быть и речи.
Было ясно, что попытка добиться перемены приказа успехом не увенчается.
Поэтому я повернул разговор на деловой тон.
- Ну, если я ваша кандидатура, то я прошу поддержать меня в деле
перестройки работы отдела - превращения его из научно-организационного,
каким он фактически является, в научно-исследовательский, каким он формально
называется.
Он одобрил мои намерения и дал согласие оказывать поддержку в этой
перестройке.
Обещание свое он, пока был в академии, добросовестно выполнял. Ушел я
от Николая Ивановича уже с мыслями о новой работе. 3 сентября 1949 года я
принял дела начальника НИО от генерал-лейтенанта Вечного Петра
Пантелеймоновича, который уходил на должность ученого секретаря совета
академии. Вновь назначенный начальник НИО - генерал-майор Марков Георгий
Михайлович - находился в творческом отпуску по редактированию крупного
коллективного военно-теоретического труда и в должность не вступал.
Я его знал по работе на кафедре. Мыслил и говорил он штампами. Обладая
прекрасной памятью, он хорошо знал уставы и директивы, а умение гладко
формулировать свои мысли, создало ему в те годы, когда живая мысль душилась,
славу теоретика. Он умел так "обкатать" любую работу, что она, не содержа ни
одной живой мысли, читалась относительно гладко и, хотя не давала знаний, но
не вызывала и возражений "партийно-мыслящих" цензоров, что для тех времен
было очень важно. Вот поэтому его и назначили ответственным редактором
военно-научного труда с одновременным назначением на должность начальника
НИО. Надо было написать теоретический труд, в котором не было бы военной
теории, и превратить НИО в орган, затыкающий все щели для живой
военно-научной мысли академии. Марков для обоих этих ролей был наиболее
подходящей кандидатурой.
Но нельзя, как говорил мой старый тактический руководитель
генерал-майор Простяков, все схватить одной рукой. Так и получилось, пока
Марков (почти год) редактировал, я твердо и настойчиво, при поддержке
политотдела, поворачивал НИО как раз на тот путь, который Марков,
предполагалось, должен был полностью закрыть. А к тому времени, когда
Марков, наконец, пришел в отдел, академию возглавлял уже другой человек.
Безвозвратно миновали времена, когда бывший начальник академии
генерал-полковник Цветаев озлился даже на никчемно мизерный научный план и
поучал меня с высоты своей должности: "Поймите, наша академия не академия
наук, а учебное заведение".
Генерал-полковник (впоследствии генерал армии) Жадов Иван Семенович -
сам человек творческого характера, воспринял проводимую мною перестройку как
естественную, он начал ее поторапливать и углублять. Поэтому, когда Марков
попытался возвратиться к старому, то оказался в конфликте не со мною, а с
начальником академии.
Конфликт развивался очень быстро. Все задания Жадова на научные
разработки Марков встречал возражениями: "Некому делать! Вопрос не
разработанный. Срок нереальный" и т.п.
В общем, его мысли были направлены не на поиски путей выполнения, а на
оправдывание невыполнения. Это делало конфликт непримиримым. Жадов,
переполненный замыслами и идеями, нуждался не в таком помощнике. Тем более,
что здесь в академии он уже видел иную работу. Две очень важных разработки
были выполнены в невероятные сроки в сутки и в двое. В каждом из этих
случаев был подобран работоспособный творческий коллектив (в основе старшие
научные сотрудники НИО), который, работая без сна - не спал и сам Жадов -
выполнил работу в установленный срок. Марков на это не был способен и,
естественно, должен был уйти. Он был уволен в отставку.
И вот я начальник НИО, не только фактически, но и формально. И ведь,
что интересно - три года я был начальником НИО фактически, меня признавали
таковым, общались со мною, выполняли мои указания, и никто не удивлялся
этому, а как бы даже не замечал. Но вот приказ министра обороны и всех,
включая моих подчиненных, охватило удивление, а кое-кого и возмущение.
Но кто бы что ни говорил и не думал, руки у меня были теперь
свободными. Поддержка начальника академии и политотдела тоже
благоприятствовала. И я мог смело, ни на кого не оглядываясь, творить
намеченную перестройку. Путь, разумеется, не розами был усеян. Пришлось
больше шипов почувствовать. И все же 1952-ой год остался в памяти временем
радостного творчества.
Вместе с тем, год этот отмечен и событием, которое, будучи само по себе
совершенно незначительным, в силу обстоятельств, оказалось использованным
против меня спустя 22 года.
Летом 1952-го года, находясь в военном санатории в Гурзуфе, я заболел
опоясывающим лишаем с одновременным парезом правого лицевого нерва.
Несколько суток не мог ни спать, ни одеть на себя одежду. Мучительнейшие
боли совершенно измочалили меня. К счастью, эта болезнь проходит. Прошла и у
меня. Но, под умелой рукой фальсификаторов из института им. Сербского, мой
опоясывающий лишай через 22 года превратился в инсульт, а парез правого
лицевого нерва в поражение левой стороны туловища, с параличем левой руки, и
нарушением речи. "В связи с этим более двух месяцев лечился в
невропатологическом отделении военного госпиталя. Стал раздражителен и
начались неуспехи по службе". Так было написано в моей истории болезни,
составленной институтом им. Сербского в 1973 году для показа иностранным
психиатрам взамен действительной истории болезни, описанной в том же
институте в 1964 году во время первой моей психиатрической экспертизы.
1953 год - год смерти Сталина. Для НИО он ознаменовался огромным
взлетом научной работы. Наилучшим образом это характеризуется изданием
"Трудов Академии". В 1949 году - год начала моей работы в НИО - не вышло ни
одного номера "Трудов"..., а предыдущие послевоенные годы, то есть с 1945 по
1949 г. вышло два номера. В 1950 году мы с трудом издали один номер, в 1951
- два, в 1952 - 4, а в 1953 - 11. Это, несомненно, сказывалась перестройка
работы НИО, но, как я понимаю теперь, анализируя то время, не малую роль
сыграла и смерть Сталина. Сам факт ухода с политической арены его зловещей
фигуры снял огромный груз, давивший на науку. Уже одно то, что не надо было
опасаться за недостаточный показ, или, что еще хуже, недооценку роли "вождя"
в разработке исследуемого вопроса, освобождало творческий дух авторов, росла
результативность их работы.
В то время я этого не понимал. Смерть Сталина я воспринял как большую
личную трагедию. С тревогой думал, что будет с нашей страной без него. Я не
полез для прощания с его телом в ту свалку, которая была устроена верующими
в него гражданами при содействии органов "правопорядка". В свалку, в которой
были задушены и покалечены многие сотни людей. Но не полез не потому, что не
хотел почтить "вождя", а потому, что нас, его "верных учеников",
организованно доставили к его увешанному орденами трупу.
Время шло. И хотя мы еще не понимали, что смерть Сталина открыла доступ
свежему воздуху, пусть даже через небольшие щели, но результаты этого
ощущали уже на самих себе. Правда, приписывали мы это не смерти Сталина, а
тому, что ликвидирована бериевщина, вместе с самим Берия и его окружением, в
составе которого оказались и мои Дальневосточные знакомцы Гоглидзе и
Никишов. Сталина такие, как я, еще не осуждали. Его мы продолжали считать
непогрешимым, хотя звуки происходившего в страшные годы сталинского террора
стали все более громко доходить до нас. Работала комиссия ЦК под
руководством генерал-лейтенанта Тодорского, которая пересматривала дела
репрессированных военных. На свободу выходили многие из тех, кто, пройдя
Архипелаг ГУЛАГ, остался жив. От них постепенно распространялись сведения о
пережитых ужасах. Но мы упорно продолжали оправдывать Сталина. Мы готовы
были обвинить и ныне здравствующих соратников Сталина, но только не его.
Но вот прошумел XX съезд. Глухо прокатился слух о закрытом заседании
съезда. А вот и сам доклад дошел до нас. Все коммунисты академии собрались в
самом большом академическом помещении - в 928 аудитории. Весь доклад был
прослушан при гробовом молчании. Окончилось чтение. Стояла та же гробовая
тишина. Потом начали подниматься, уходить. Расходилась многосотенная масса,
а у меня было чувство, что иду я один, по пустыне.
Я не пошел ни на лифт, ни на эскалатор. Начал спускаться по лестнице.
Наверно она была заполнена шагающими друзьями по партии, но я, по-прежнему,
был "один в пустыне". Поэтому, когда при повороте на второй марш спуска я
почувствовал чью-то руку на плече, то даже вздрогнул. Оглянулся - Вечный
Петр Пантелеймонович, генерал-лейтенант, ученый секретарь Совета Академии,
добряк и умница. Среднего роста, широкоплечий, плотный, но не толстый.
Голова большая, глаза добрые, умные. Приметы? Вижу этого человека как
живого, люблю его, а примет в нем самом не нахожу. Примета есть, но не в
нем, а при нем. Курит (к сожалению, правильнее сказать "курил", так как Петр
Пантелеймонович давно покинул мир сей) он махорку, завертывая из газеты
огромную цигарку, толщиной в палец в длиною 10-15 сантиметров. Сейчас он
положил мне руку на плечо и, глядя на меня, вдруг глубоко запавшими, очень
печальными глазами, сказал: "Что, Петро, плохо?"
- Очень плохо!
- А мне как! Может, там в докладе и правда, но я-то знал Иосифа
Виссарионовича другим.
Мы пошли вместе. И уже по пути Петр Пантелеймонович начал рассказывать.
Зашли ко мне в кабинет. Уселись в кресла возле круглого газетного столика. Я
сразу же принес из приемной пепельницу. Он закрутил свою сногсшибательную
цигарку. Она мне на сей раз показалась особенно чудовищной, и я невольно
сказал: "ого!" и покрутил головой. Он невесело улыбнулся и сказал: "Вот
также отреагировал на мою цигарку и Иосиф Виссарионович, когда увидел первый
раз". И он рассказал:
- Мы сидели над боевым уставом пехоты, - Сталин, Василевский и я.
Начали работать ровно в 12 ночи. Когда Василевский объявил, что на устав
поступило несколько тысяч замечаний, поправок, дополнений, Сталин был
поражен, но Василевский, упреждая его реплику, сказал, что замечаний и
предложений по существу, несколько больше сотни, а серьезных - чуть больше
двух десятков; остальные редакционного характера. На это Сталин воскликнул:
"Да что же, его неграмотные писали?"
- Ну, не неграмотные, - возразил Василевский, - но, чтобы писать боевой
устав, надо иметь большой войсковой опыт, а у таких опытных военных
грамотность бывает не на высоте.
- Это естественно, - согласился Сталин.
- Мы просидели уже более 2-х часов, - продолжал Вечный. - При этом
Сталин все время посасывает трубку, а Василевский закуривает время от
времени, а у меня уже "уши опухли" без курева. Терпел, терпел я и, наконец,
не выдержал: "Товарищ Сталин, позвольте и мне закурить".
- Да ради Бога! - двинул он ко мне свою пачку "Герцеговины Флор"
(папиросы высшего сорта, которые Сталин употреблял для набивки своей трубки
- П.Г.).
- Нет, я свои предпочитаю. И я завернул себе, пожалуй, еще большую
цигарку, чем сейчас. И вот тогда-то Сталин и сказал с удивлением свое
"ого!".
- А я думал, что вы не курите. Я что-то не видел, чтоб вы курили на
"Кировской".
("Кировская" - это станция московского метро, где в начале войны
располагались ставка Верховного главнокомандования и Генеральный штаб.
Практически там находились сам Сталин, Маленков, лицо исполняющее
обязанности начальника Генерального Штаба (практически в то время -
Василевский) и группа офицеров-генштабистов, которую возглавил Вечный).
Выходит - продолжал Петр Пантелеймонович - Сталин заметил, что я не курил на
Кировской. А я курил. Только был, наверно, дисциплинированнее других. Мы там
договорились при Сталине не курить. Но я не курил не только при нем, но и на
глазах у него.
Закончили мы с уставом, разобрав все поступившие замечания и
предложения часа в 4 ночи. Сталин откинулся на спинку кресла: "Ну, все?
Теперь побыстрее печатать и в войска".
- Есть еще один вопрос, - сказал Василевский. - Большинство офицеров,
работавших над уставом, предлагают засекретить его. Боятся, что устав очень
скоро попадет в руки немцев, и им станет известна наша тактика.
- А вы как думаете, товарищи, вы лично? - обратился он к Василевскому.
- Видите ли, Иосиф Виссарионович, засекретить бы не плохо. Но как его
будут изучать наши войска и как пользоваться уставом командиру взвода, роты?
Ведь у них секретной части нет.
- А вы? - повернулся Сталин к Вечному.
- Я думаю, что секретный устав, хоть один экземпляр, попадет к немцам
так же быстро, как и не секретный. После этого немцы выпустят этот устав в
свет не секретным изданием, и их офицеры будут знать этот устав, а наши нет.
- Вот именно! - подхватил мысль Сталин. - Уставы либо не секретные,
либо их не знают.
(Но то, что было ясно Сталину в 1942 году, не ясно до сегодняшнего дня
многим большим начальникам. После войны, недолго и бесславно, вооруженные
силы возглавлял не разбирающийся даже в азбуке военного дела
маршал-алкоголик Булганин. За время своей деятельности он успел засекретить
полевой устав. Все маршалы, генералы и офицеры были возмущены этим. Но после
Булганина вооруженные силы возглавляли Василевский, Жуков, Малиновский,
Гречко - люди, которые понимали, что секретить уставы нельзя и возмущались
засекречиванием до того, как сами становились во главе вооруженных сил.
Рассекретить же никто не рискнул. Срабатывал бюрократический принцип
перестраховки. А вдруг кому-то покажется, что после рассекречивания "важные
тайны сами собой полились в сейфы вражеских разведок" и весьма "грамотное"
политбюро потребует: "А подать сюда Тяпкина-Ляпкина", который рассекретил
уставы". В секретной системе переусердствовать можно. За усердие не по
разуму никому ничего не будет. Отменить сущее - даже явную несуразицу -
невозможно. Никто не рискнет взять на себя ответственность.
Сталин имел достаточно здравого смысла, чтобы не создавать ненужные
трудности.
- Нет, товарищ Василевский, секретить уставы не будем, - сказал он. -
Немцы все равно воевать будут не по нашим, а по своим уставам. А тактику
раскрыть по уставам нельзя, так как тактика конкретного боя должна исходить
из конкретной обстановки. Но только... - он положил руку на устав - вот
беда... поразбросают наши командиры уставы по полям боя. Не напасешься... А
знаете что, тов. Василевский, давайте установим поэкземплярную нумерацию. И
выдавать как имущество, вместе с полевой сумкой. И в вещевую ведомость
записывать, и проверять наличие и взыскивать за потерю - материально и
дисциплинарно. - Так всю войну и делалось. Но после войны кому-то показалось
непорядком, что литература числится за вещевым отделом. Перевели в
библиотеку. А так как уставы имеют поэкземплярную нумерацию, то их
присоединили к литературе "для служебного пользования". Затем пришло время,
когда литература для служебного пользования была уравнена с секретной. Так и
"боевой устав пехоты" стал секретным. Так разумная мера превращена
бюрократами в глупость.
Вспоминая хрущевское утверждение о военной неграмотности Сталина, Петр
Пантелеймонович говорил: "Нет, Петро, это неправда, что Сталин не разбирался
в военном деле. Ротой он, может, и не сумел бы командовать, но на своем
месте он понимал лучше, чем кто-нибудь из нас, его окружавших. Если в каком
вопросе ему было что-то неясно, он спрашивал. Он никогда не стеснялся
спрашивать. По одному и тому же вопросу спрашивал нескольких человек. И
всегда умел выбрать лучшее из предложений или давать свое оригинальное
решение.
И людей он умел подбирать. Вот хотя бы и с Василевским. Чтобы заметить
способности и не считаясь ни с чем поднять на такую высоту, надо быть
Сталиным.
Мы до позднего вечера сидели, беседуя. Лился и лился рассказ не о
вожде, а о человеке. Я не могу все пересказать потому, что многое
выветрилось из головы, и ввиду того, что пишу я не воспоминания о Сталине. Я
хочу лишь показать читателю, какими мы подошли к XX съезду. Мы только
прослушали страшный доклад о преступлениях Сталина и, несмотря на это, мы
сидели и с увлечением вспоминали о нем только хорошее, стремились снять с
души тяжкий осадок от прослушанного доклада.
Подлинный перелом в моем мышлении начался после этого съезда. Уже на
следующий день я пошел к Колесниченко и попросил доклад Хрущева на руки.
Получив его на 2 часа, я уселся работать. Я не торопился - перечитывал
важные места, делал выписки в рабочую тетрадь. Мне было обещано, что я смогу
взять еще раз на 2 часа. Но потом мне было разрешено задержать доклад до
утра следующего дня. Поэтому я смог основательно усвоить его содержание. Оно
потрясло меня, охватило ужасом и отвращением. Но так сильно было партийное
воспитание, так укоренились традиции сталинщины, что я не споря против
оценки событий еще долго продолжал утверждать, что ЦК не имел права выносить
все это на народ. "Нельзя устраивать канкан на могиле великого человека", -
говорил я. - "Нельзя оплевывать собственное знамя. Пусть ЦК постепенно
устраняет допущенные беззакония, исправляет ошибки, но зачем этот
неприличный галас. Ведь шум этот дойдет до беспартийных и будет использован
врагами коммунизма, врагами нашей партии". Потребовалось значительное время
и ряд бесед с Василием Ивановичем Теслей и с Митей Черненко, особенно с
последним, пока до меня, наконец, начало доходить, что такие беззакония в
тиши не исправляются, что именно в тиши они родятся, развиваются, растут.
Чтобы такого произвола больше не было, надо, чтобы руководящие партийные и
государственные органы находились под гласным контролем масс.
Большое влияние в этом смысле оказала на меня и возвратившаяся из
"Архипелага ГУЛАГ" старая подруга Зинаиды - Аня Зубкова. Ее муж в 30-е годы
работал заместителем по науке директора научно-исследовательского института
ортопедии и травматологии в Москве. В 1937 году он был арестован и погиб на
следствии. Аня была арестована как член семьи врага народа и получила 10 лет
по ОСО. Затем ей добавили, потом дали ссылку. Так что вернулась она в Москву
лишь в 1956 году. Стоило только поражаться жизнелюбию этой милой красивой
женщины. Живая, веселая, жизнерадостная, несмотря на свои, без малого, 60
лет, на все пережитое и тяжелый сердечный недуг, который вскоре и свел ее в
могилу.
Пережила она непереносимое для женщины. Потеря горячо любимого мужа,
который понимал суть происходящего. Перед арестом он говорил: "Чувствую,
очередь до меня доходит. Знаю, там избивают, калечат, пытают, но я им живым
не дамся". И его забрали. Через некоторое время взяли и ее. А у нее дети -
мальчик 10 лет - Олег, и девочка 4-х лет - Рената (Рена). И никого родных.
Мать уводили, а дети оставались одни.
Они не пропали. Олег оказался не мальчиком - мужчиной. Он начал
работать в столовой. Таскал помои свиньям, но добывал и пищу сестре. Он
поставил ее на ноги. Помог получить высшее образование, стать, как мать,
врачем. Сам получил высшее образование. Рената, уже взрослая замужняя
женщина, души в Олеге не чает. Когда мать уже вернулась после "Архипелага",
Рена ей говорила: "Мамочка, ты не обижайся, но я Олега люблю больше всех. Он
был для меня всем - и мамой, и папой, и любимым братом. Он и драл меня как
Сидорову козу, а я его все равно люблю. Он для меня себе во всем отказывал".
Мать, вернувшись, налюбоваться на детей не могла. Она гордилась ими. Но что
она должна была переживать, когда ее уводили, как казалось, навсегда от них,
маленьких.
Она не читала мне лекций. Она и вообще не любила ни разговоров о
лагере, ни рассуждений о политике. Она с радостью вернулась к дружбе с
Зинаидой, подружилась со мной, полюбила наших детей, любила бывать у нас в
семье и несла всегда в нее бодрость, оптимизм, веселость, смех. И при всем
этом я учился у нее. Учился на примере ее жизни. Чем мог быть опасен
советской власти тихий человек, врач, всю жизнь отдавший людям. И все же она
была опасна. Это я понял, хотя и требовалось мне для этого самого себя
перевернуть. Поставить свое мышление с головы на ноги. Да, она опасна и
именно тем, чем покорила меня и покоряла людей: своим жизнелюбием,
оптимизмом, любовью к людям и верностью правде жизни. Она, как источник
света, освещала темные души советских властителей, черноту застенков, лжецов
и палачей.
Учила она меня и своими действиями. Приведу пример. Ей потребовалась
характеристика на мужа. То ли для пенсии ей, то ли для реабилитации его -
точно не помню. И она пошла в Институт Ортопедии и Травматологии, где
продолжал директорствовать тот же человек, что и во время ареста мужа Ани.
Обратилась она за характеристикой к этому директору - академику (стал он
академиком после больших арестов среди академиков) академии Медицинских наук
Приорову Н.Н. Но тот хмуро заявил: "Я такого не знаю". Так и уйти бы бедной
Ане ни с чем. Но кабинет в это время убирала санитарка. Слыша этот разговор,
она вдруг вмешалась.
- Да как же это вы, Николай Николаевич, не знаете Федора Федоровича? Да
кто же это у нас в институте не знает дядю Федю?
И Приорову пришлось вспомнить.
Когда Аня рассказывала об этом у нас дома, в моем умственном взоре как
будто молния сверкнула, связав два события. Незадолго перед этим, приказом
Жукова было объявлено постановление Совета Министров о разжаловании в
рядовые и увольнении из армии генерал-полковника инженерных войск Галицкого.
За что? По просьбе дочерей бывшего начальника инженерных войск Московского
военного округа, которые добивались реабилитации отца, арестованного в 1937
году и расстрелянного по ОСО, генерал-полковник Галицкий, который был в то
время заместителем начинжа войск округа, выдал весьма положительную
характеристику расстрелянному. В ответ на это КГБ выслал министру обороны
копию заявления Галицкого от 1937 года. Арест начинж округа был произведен
по этому заявлению, в котором начинж обвинялся во вредительстве.
Я читал приказ с чувством удовлетворения и с уважением думал о Жукове,
как о принципиальном человеке, который взялся за разоблачение провокаторов,
не считаясь со званием. Теперь мне стало ясно. Это не разоблачение. Это
сигнал для всех подобных - "попал в дерьмо, так не чирикай". До Приорова
этот сигнал дошел столь убедительно, что он даже "забыл" собственного
заместителя. И когда пришлось "вспомнить", то он только и написал, что
помнит его как заместителя. Что приказ Жукова был сигналом, можно судить и
по тому, что очень скоро насчет Галицкого был издан другой приказ (теперь
без публикации), в котором предыдущий приказ изменяется - не разжаловать, а
снизить в звании до генерал-лейтенанта и уволить в запас. Ведь не диссидент
же какой-нибудь. Ну, малость ошибся. Думал, все покрыто временем, а
оказалось, у КГБ все сберегается. Ему - это показали и малость посекли. Но
не убить же за ошибку. Свой все же человек. И первый приказ Жукова выглядит
в свете этого не столь уж благородно. Скорее похоже на участие в спектакле,
поставленном КГБ.
И вообще, я думаю, Запад напрасно ищет в Жукове особые качества и
предполагает за ним чуть ли не замыслы на низвержение существующего строя. И
по уровню знаний и по психическому складу он не отличается от военачальников
его круга. Он прошел удачно 30-е годы. Чем это объяснить - случаем или
чьим-то покровительством? Сказать трудно. Твердо мы знаем только, что круг
его сослуживцев был прочищен очень основательно. Известно также, что за 2
года перед войной он совершил головокружительный взлет. Опять-таки
случайность или покровительство? Во всяком случае каких-то заслуг в эти годы
за ним не обнаруживалось. А взлет был. Люди поверхностно знающие жизнь
Жукова, утверждают, что он взлетел во время войны. Но это неверно. Высший
служебный взлет у него начался перед войной. 1939 год - командующий армией
(Монголия), затем командующий Киевским особым военным округом, то есть
фронтом, а в 1940 году уже начальник Генерального штаба. Это был потолок его
взлета, который он никогда при жизни Сталина не перешагивал. Наоборот, с
началом войны опустился на ступень - стал командующим фронтом.
После смерти Сталина и ликвидации Берия, Жуков - министр обороны. Но
судьба его была решена на "историческом" заседании Политбюро, когда Хрущев,
Микоян и Суслов оказались большинством, а все остальные (7) членов политбюро
попали в меньшинство. Даже "примкнувший к ним Шепилов" не смог поднять их
вес.
Кризис наступил, когда Хрущев запротестовал против голосования, на том
основании, что первого секретаря избирает пленум ЦК. Ему возразили, что
Политбюро имеет право готовить вопрос к пленуму и собрались голосовать.
Тогда поднялся Жуков, бывший в то время кандидатом в члены Политбюро, и
заявил, что если вопрос будет решен на Политбюро, а не на Пленуме, то он,
Жуков, выведет войска на улицы. Это был блеф. Я утверждаю, что армия за
Жуковым не пошла бы. Но ставшие в оппозицию Хрущеву члены Политбюро не знали
этого и поддались на блеф. Это и решило дело в пользу Хрущева; но этим же
решилась и судьба самого Жукова. Он не политик и не понимал, что блефовать в
политике небезопасно. Хрущев тоже поверил в то, что Жуков может повести за
собой войска. Следовательно, для Хрущева, после ликвидации оппозиции, Жуков
представлялся не соратником, а самым опасным врагом. Терпеть рядом человека,
который способен поднять вооруженные силы, Хрущев не мог.
И вскоре Жуков был отстранен от должности министра обороны. Насколько
Хрущев верил в реальность возможностей Жукова, можно судить по
обстоятельствам его отстранения. Снятие произведено как антивоенный
переворот. Жуков отрешен от должности во время нахождения его в Югославии.
Когда он возвратился, в здание министерства обороны его не впустили,
очевидно предполагая, что войдя туда, он встретится со своими
единомышленниками. Ему было предложено отправиться домой и не покидать
своего дома. Политорганам всех военных округов была дана директива на
следующий день провести партийные активы, на которых обсудить "состояние
партийно-воспитательной работы в войсках". Устно были даны указания
подвергнуть неограниченной критике деятельность Жукова как министра обороны
и командующих войсками округов, особенно тех, кого можно было считать
ставленниками Жукова.
Таким путем рассчитывали выявить возможных его единомышленников и
скомпрометировать его самого и всех, на кого он попытался бы опереться.
Насколько опасались выступлений против устранения Жукова, можно судить
по такому факту. Командующий Среднеазиатским военным округом генерал армии
Лучинский - перестраховщик и заискивающий перед партийными органами -
находился в это время в санатории. Член военного совета округа сообщил ему о
созываемом партактиве. Лучинский, еще не знавший о снятии Жукова, но
любивший при всяком удобном и неудобном случае демонстрировать свою особую
приверженность к партийно-политической работе, ответил телеграммой: "Актив
отложить моего приезда". Член военного совета сообщил об этой телеграмме в
Главпур. Немедленно последовал приказ: "Лучинский отстраняется от должности.
Актив проводить в указанный срок". Лучинский, узнав об этом, в панике
помчался в Москву, покинув санаторий. Долго ему пришлось "каяться" в
политической недальновидности, пока, наконец, начальство разобралось, что
телеграмма выражала его особую преданность партии, желание самому быть на
активе, а не попытку защищать Жукова.
Партийные активы нередко используются высшей инстанцией именно для
того, чтобы нанести удар по авторитету отдельных партийных руководителей,
чтобы легче было убрать их с руководящей работы или устрашить и "сбить
спесь" с критикуемых, показать им непрочность их положения, их зависимость
от начальства. Бывает, что критика на партактиве затронет кого-то и из тех,
кем начальство довольно. Ну что ж, такой поблагодарит за критику, пообещает
учесть, а потом покажет "Кузькину мать" критиканам.
Нынешние партактивы "критиковали" Жукова и командующих войсками округов
"за недооценку партийно-политической работы и за пренебрежение
партийно-политическим аппаратом". Жукову, в частности, было поставлено в
вину, что он ликвидировал институт политруков рот, хотя всем было очевидно,
что без согласия ЦК он этого сделать не мог. Об этом свидетельствует, в
частности, и то, что, несмотря на критику, этот институт так и не был
восстановлен. Результатом всей связанной со снятием Жукова кампании стал
перелом в сторону большей зависимости командиров от политработников. Хрущев
и его окружение, напуганные призраком военного переворота, спустили с цепи
своего верного сторожевого пса - политсостав армии. Активы сделали такой
перелом не только возможным, но, как бы, и необходимым.
Слишком долго был зажат рот у армейской общественности. Не только
Сталин душил все живое, всякое проявление живой мысли или хоть слабенького
протеста. Были бесконтрольными всяческие "князьки" - большие и малые. Живя в
мире с начальством, они буквально измывались над подчиненными. И когда людям
дали заговорить - прорвалось. Разгорались драматические споры. Особенно
бурно проходил актив в Киевском военном округе. Два дня шли люди к трибуне и
говорили только об одном: о грубости, бестактности, мстительности и хамстве
командующего округом маршала Советского Союза Чуйкова Василия Ивановича.
Один из выступавших полковников под гром аплодисментов и крики "Верно!
Правильно!" закончил свое выступление так: "На войне год службы засчитывался
за три. У нас в округе надо засчитывать не меньше, чем за пять. Да и то
добровольно никто не захочет испытывать те издевательства, то хамство,
которые идут от нашего командующего".
Чуйкова в связи с этим вызывал Хрущев для беседы. Но что он мог с ним
поделать? Чуйков из его кадров. Верный слуга. Поэтому и результатом беседы
было лишь то, что мата стало чуть поменьше, но зато расправа с критиками
развернулась во всю.
Два года спустя, когда Чуйков, забыв уроки актива, окончательно
распоясался, попытался унять его министр обороны маршал Советского Союза
Малиновский Р.Я. Проводились маневры в Киевском военном округе. Посредником
при Чуйкове был начальник академии Фрунзе генерал-полковник Курочкин П.А. Я
был назначен посредником при штабе Чуйкова. Курочкин, получивший указания от
Малиновского сказал мне: "Оценки давать без всяких скидок на авторитеты".
Ну, я и постарался. Общаясь со штабными офицерами, я видел, как командующий
дергает штаб и дезорганизует его работу. Офицеры также рассказывали об
обычных условиях работы. Все это я сводил, тщательно анализировал и обобщал.
Получилась всесторонне обоснованная характеристика оперативно-стратегических
знаний командующего, его способности управлять операцией, общаться с людьми
и с пользой использовать их опыт и знания. Много внимания было уделено
грубости, бестактности, хамству Чуйкова. Все доклады по ходу учения были
насыщены фактами и убедительно мотивированы. Малиновский остался доволен,
заявив Курочкину: "Это то, что мне надо".
Доклад попал к Хрущеву, и он снова вызвал Чуйкова и сказал ему: "На
округе вас оставлять нельзя. Люди недовольны. Поэтому я решил переместить
вас... (слушайте! слушайте!) ...на должность главкома сухопутных войск. Так
я, желая помочь подчиненным Чуйкова, помог ему самому подняться выше. Все
доклады писал я. Курочкин, не исправив ни одной запятой, подписывал их. Я не
стал бы говорить об этом, но дело получило дальнейшее и неожиданное
развитие. Прибыв в штаб сухопутных войск, уже как Главком, Чуйков потребовал
документы посредников, нашел доклады главного посредника и, резонно
заключив, что автор не в подписи на лицевой стороне, а на оборотной,
взглянул туда и прочтя: "исполнители: г-м Григоренко и п-к Тетяев р/т НН",
сказал: "Посмотрим этих писателей".
Вскоре Тетяев был уволен, хотя вся его вина состояла в том, что я
пользовался его рабочей тетрадью, когда сдавал свою машинистке. Но откуда
Чуйкову было знать это? И как я мог догадаться, что невинным заимствованием
рабочей тетради навлеку на человека такую беду? Теперь я воочию убедился,
как Чуйков расправляется с критиками.
Но другие командующие, у кого не было такой мощной защиты, как у
Чуйкова, после партактива "уши поприжали", а партполитаппарат повсеместно
поднял голову. Пришлось это почувствовать и мне. Наш начальник политотдела
генерал-майор Колесниченко, видимо, руководствуясь какими-то указаниями
свыше, тоже решил показать силу партполитаппарата. И за объект избрал меня.
При этом набрал себе союзников как раз из тех, о ком НИО заботился больше
всего - из бывших адъюнктов.
Адъюнкты были главной моей надеждой. Им я, как пришел в НИО и добился
создания адъюнктуры*, отдавал львиную долю своего времени. Большой
преподавательский коллектив, опытные офицеры и генералы, а пишущей братии
буквально единицы. Исследования вести некому, и не у кого поучиться. Не с
кого взять пример.
* Адъюнктура в военных академиях соответствует аспирантуре в
университетах.
Я, правильно оценив значение адъюнктуры, как единственного способа
накопления кадров, способных вести научную работу, идеализировал адъюнктов.
В моем представлении они самим своим положением противополагались "чистым"
преподавателям, т.е. тем, которые не могли вести научной работы и в силу
этого предвзято относились к "ученым", в том числе к адъюнктам. Оказалось
совсем не так. Среди адъюнктов нашлось немало таких, для кого адъюнктура
была не путем в науку, а способом получения ученой степени и
преподавательской должности. Такие кончая адъюнктуру, быстро находили дорогу
к "старичкам", к "чистым" преподавателям. При том они обычно относились к
тем, кто занимается научной работой, более враждебно, чем старые
преподаватели. Среди них были и просто наглецы, для которых адъюнктура была
лишь трамплином к лучшим жизненным условиям.
Оканчивающие адъюнктуру в подавляющем большинстве понимали, что они еще
не ученые, и заражались желанием стать таковыми. С годами многие из них,
непрерывно трудясь на ниве военной науки, дошли до понимания творческого
процесса и полюбили тяжелый и неблагодарный научный труд. Но были и Добровы
и похуже. Были такие, кто считали, что защитой решены все задачи, осталось
только пожинать плоды трехлетних тревог. Они злобствовали против тех, кто
напоминал, что по счетам надо платить. На научную работу у них времени не
было. На устройство всяческих "заговоров", на всевозможные инсинуации -
сколько угодно. И я оказался наиболее вредной, в их понимании, личностью. Но
выступили они против меня не прямо, а использовали политотдел, его
потребность в "критической" акции. В общем, "по-современному",
"по-научному". Недаром диссертации защищали.
В НИО пришел инструктор политотдела подполковник Григорьян "для
проверки, по поручению начальника политотдела, состояния партийной работы в
НИО". Секретарь нашей партийной организации майор Анисимов Николай Иванович,
сам в недавнем прошлом политработник, сразу заподозрил неладное.
Прошло недели две. Начальник политотдела генерал-майор Колесниченко
вызвал Анисимова и, вручив ему акт Григорьяна, сказал, что вечером будет
обсуждение этого акта в политотделе. Анисимов пришел ко мне с актом.
Я внимательно изучил акт. Да, Анисимов был прав. Он весь против меня
лично. По духу и по стилю - сборник сплетен, исходящих, в основном, от
бывших адъюнктов.
Вот например: обвинение меня в зажиме критики. Обвинение по видимости
серьезное, но построено оно на комической основе, и потому рассыпалось при
первом же прикосновении. Когда зачитали этот пункт, я спросил Григорьяна: "В
чем выражался зажим критики с моей стороны?"
- Многие люди на кафедрах жалуются, что когда на собраниях кто-нибудь
выскажет что-то, с чем вы не согласны, то вы так разделаете, что другой раз
не захочешь выступать - пробубнил Григорьян.
- Этот пункт надо исключить из акта, - шепчет себе под нос
Колесниченко.
Остальные обвинения были еще никчемнее.
Было, например, такое: "Григоренко не дает возможности публиковаться
молодым научным кадрам".
Все это обвинение базировалось на моем предложении автору п/п
Мирошниченко доработать "сырую" статью. В результате, вызванный на разбор
Мирошниченко оказался в смешном положении.
Обвинение в национализме Колесниченко попытался снять самостоятельно,
не привлекая внимания к этому вопросу. Но я с этим не согласился.
- Нет! - сказал я. - Григорьян должен быть наказан в партийном порядке,
так как он не просто обвинил в национализме, а совершенно сознательно
пытался разжечь национальную рознь в отделе.
По этому вопросу, после продолжительной перепалки, в протокол записали:
"Обвинение Григоренко в национализме ни на чем не основано. Материалы,
послужившие основанием для такого вывода, подобраны тенденциозно и
фальсифицированы. Партийная организация НИО настаивает на привлечении тов.
Григорьяна к партийной ответственности за попытку раздуть антиукраинские
настроения".
Когда дошла очередь до Червонобаба, он, проученный моей беседой с
Мирошниченко, не стал ожидать вопросов, а сам обратился к Колесниченко.
- Товарищ генерал-майор, Григорьян меня совершенно неправильно записал.
У меня в "Военной мысли" приняли после того, как я переделав по замечаниям
Петра Григорьевича, показал ему еще раз. Он прочитал и собственноручно все
исправил.
Пришлось Колесниченко и этот пункт изымать из акта.
Плохо кончилось для самого Колесниченко.
Начальник академии генерал-полковник Курочкин Павел Алексеевич был
полностью в курсе политотдельской проверки. Впрочем, это было не трудно
знать. Дело велось так, что вся академия была в курсе дела. Один из наиболее
близких к Курочкину начальников кафедр сказал ему: "Надо бы вмешаться Павел
Алексеевич, а то ведь съесть могут парня".
-- Ничего, - ответил Курочкин, - не съедят! Он зубастый.
Но дело было не в моей зубастости, а в том, что Курочкин не любил
рисковать. Он ни за кого не вступится, пока не ясен исход борьбы. Он не был
доволен переменами в поведении Колесниченко после активов, ознаменовавших
снятие Жукова. Предупредительный по отношению к начальнику академии и
проявлявший уважение к его более высокому воинскому званию, Колесниченко в
последнее время стал самоуверенным и даже развязным. Теперь он мог зайти к
начальнику академии, не спросив предварительно разрешения.
Зайти, несмотря на присутствие в кабинете других посетителей, подойти к
Курочкину, сунуть ему руку, а затем усесться в кресло и небрежно бросить:
"Мне надо будет поговорить с вами, когда закончите". Курочкину все это не
нравилось, но не такой он человек, чтоб пойти на открытый конфликт. Он
предпочитает подождать удобного момента, чтобы ударить чужой рукой.
На следующий же день, после совещания у Колесниченко, он приказал мне
письменно доложить о случившемся. Я изложил суть дела на одной страничке,
подтвердив изложенное актом и протоколом, подписанным самим Колесниченко.
Курочкин прочитал и положил в свой портфель. Оказывается, он ожидал приема у
министра обороны и на всякий случай приготовил и мой материал. Во время
приема зашел разговор и о том, что политработники стали слишком залезать в
дела командиров, подрывая единоначалие. И Курочкин привел пример со мною,
сделав упор на то, что под видом проверки партийной работы, без ведома
начальника академии, затеяли поход против начальника НИО. При этом широко
использовали ложь, фальсификацию, клевету, сплетню. Малиновский, который сам
был очень недоволен расширительным толкованием политработниками прав
политорганов, решил на этом примере дать урок. Судьба Колесниченко была
решена. Через несколько дней вместо него прибыл генерал-лейтанант Пупышев
Николай Васильевич.
С Пупышевым, (тогда бригадным комиссаром), я встретился впервые в
1939-ом году, во время событий на р. Халхин Гол. Он был заместителем
начальника политотдела фронтовой группы.
Встречи того времени оставили хорошую память по себе. Человек он
общительный, веселый, остроумный.
Встретившись теперь, обстановка толкнула нас на еще большее сближение.
Приближалась 40-ая годовщина академии. Ее празднованию придавалось особое
значение и начальник академии поручил мне лично возглавить подготовку.
Пупышев, прибыв в академию, сам включился в это дело. Мне это очень
понравилось. После праздника, мы, удовлетворенные, от души поздравили один
другого. В это время вышло постановление ЦК КПСС "О техническом прогрессе".
И политотдел начал соответствующую кампанию, в которой я был кровно
заинтересован.
Еще в 1953-ем году я впервые услышал о работах Винера по исследованию
операций в вооруженных силах. И хотя кибернетика была объявлена "буржуазной
лженаукой", я направил часть сил НИО на изучение всего, связанного с этой
"лженаукой". Было создано переводческое бюро, получившее указание прежде
всего реферировать работы по кибернетике и исследованию операций. Лично я
установил связь с академиками Акселем Ивановичем Берг и Колмогоровым. Стал
набираться конкретных знаний. Помогало нам и главное разведывательное
управление генерального штаба. В общем, НИО взял это направление и вел его,
постепенно накопляя все больше данных, пока не подвел дело к созданию в
1959-ом году кафедры военной кибернетики.
Мне незачем объяснять, что кибернетика - это новые, современные методы
управления, опирающиеся на новую, электронную технику. Поэтому я,
естественно, включился в кампанию за технический прогресс, имея целью
привлечь внимание и слушателей и руководства к новой технике управления
войсками. Так мы снова очутились в одной упряжке с Пупышевым. Но компании в
СССР кончаются быстро. Пошумят, пошумят, и оставив все по-старому, хватаются
за новую кампанию. Пупышев к этому привык и относился и к этой кампании как
к таковой - показать начальству свою активность, а результаты дело
десятистепенное. Мне же нужны были именно результаты. Чтобы новая кафедра
встала на ноги и заняла подобающее ей место в учебном процессе и в науке, ей
не кампания была нужна, а постоянное внимание.
Пупышев же жил кампаниями. Это была его стихия. И я понял, что он не
только не союзник, но враг нового. Участие в бесполезных кампаниях могут
принимать только те, кто имеет время вертеться на глазах у начальства и
угождать ему, т.е. те, кому ничего нового не нужно, кто может обходиться
лекциями многолетней давности. Все такие люди и группировались вокруг
политотдела и были его опорой. И если бы они только свои кампании никчемные
устраивали, на них можно было бы махнуть рукой. Но нет, они этим
ограничиться не хотели. Борясь за существование, они ставили преграды
новому, распускали сплетни, выступали против вызываемых жизнью изменений. В
общем, я постепенно отошел от политотдела, а потом стал все чаще приходить
во враждебные столкновения с ним.
Вскоре после прихода Пупышева, политотдел был реорганизован в партийный
комитет и Пупышев был избран секретарем парткома. Прошло почти два года.
Далеко разошлись мы с парткомом. Я шел туда лишь по вызову. Но вдруг звонок.
- Петр Григорьевич, вы не могли бы выбрать часок-другой, зайти ко мне,
посоветоваться, - голос Пупышева в трубке.
- Хорошо, зайду. - ответил я. А сам думаю: "Что это ему приспичило
советоваться. Это неспроста. Что-то ему от меня нужно". И вдруг как молния:
"Да ведь выборы парткома скоро... И Пупышеву надо знать, чего можно от меня
ожидать в связи с этой неприличной историей". А история такова. Пупышев
вступил в интимную связь с секретарем заместителя начальника академии по
научной и учебной работе. Муж - лейтенант узнал об этой связи и, имея
неопровержимые доказательства, поднял большой скандал. Дело получило широкую
огласку. Особое неприличие состояло в том, что интимные свидания происходили
на квартире секретаря Пупышева, а квартиру эту секретарь получила абсолютно
незаконно. Будучи вольнонаемной, она получила квартиру по военной броне.
Причем, квартиру, которая предназначалась полковнику. И все это проделал
Пупышев.
Когда дело это получило огласку, казалось, что песенка Пупышева спета.
Главпур назначил комиссию. Дело было ясное. Казалось, надо снимать. Но
партком решил, ввиду скорых перевыборов и работы комиссии Главпура, дело
Пупышева пока не рассматривать. Комиссия работала не торопясь и даже на
отчетно-выборном собрании окончательных выводов еще не было. Поднявший
скандал лейтенант, вместе с его любвеобильной женой были отправлены куда-то
далеко от Москвы и разговоры начали затухать. Пупышев явно готовился
благополучно перебраться через выборы. За этим и меня звал... Расчет
правильный: идти в открытую на тех, кто может выступить против и попытаться
добиться от них хотя бы нейтралитета.
Когда я зашел в кабинет Пупышева, он поднялся навстречу, засиял
улыбкой, обеими руками потряс мою руку и повел в дальний угол, где усадил в
кресло и придвинул себе другое, создав наиболее интимную обстановку "для
откровенной беседы".
- Петр Григорьевич, вы знаете, приближаются выборы. Новому парткому
надо будет передать те важнейшие вопросы, которыми должна жить академия. Вот
я и хочу посоветоваться с руководителями важнейших кафедр. Ваша кафедра
передовая, современная и от нее я хочу получить первые заявки и первые
пожелания.
По пути сюда я уже все продумал и твердо решил - ни на какое соглашение
с Пупышевым не идти.
- Николай Васильевич, - заговорил я, - мне думается, что вам в высшей
степени наплевать и на мою кафедру и на ее пожелания. Вас интересует, как я,
конкретно, отнесусь к выдвижению на пост секретаря парткома вашей
кандидатуры. Так вот вам мой откровенный ответ. Мне абсолютно безразлично с
кем Вы спите, и где - хоть под забором. Но в борьбе против вашей кандидатуры
я использую факт вашей связи с колгановской секретаршей. Я не моралист и
Ваша мораль меня не интересует, но я считаю Вас вредным на посту секретаря
парткома. Вы все время поддерживаете наиболее реакционные элементы и мешаете
внедрять новое. Поэтому я приму все зависящие от меня меры, чтобы Вас
провалить. - Я поднялся. - Думаю, Николай Васильевич, что больше нам
советоваться не о чем.
- Спасибо Петр Григорьевич, - подал он мне руку, - за откровенность
спасибо. Очень жаль, что я не сумел найти общего языка с вами раньше. А
теперь поздно.
Кандидатура Пупышева в партком была выдвинута. Когда дошло до ее
обсуждения, я задал вопрос заместителю начальника ГлавПУР'а, который
возглавлял комиссию, расследовавшую интимные дела Пупышева:
- Скажите, каковы результаты расследования интимной связи Пупышева и
использования им при этом служебного положения?
Он весьма нечленораздельно пробормотал:
- Там, конечно, были встречи... но там ничего... такого...
принципиального не было...
- Я сам прекрасно понимаю, - прервал я его, - что Маркса они там не
обсуждали и заговора против советской власти не устраивали. Мы достаточно
взрослые люди, чтобы понимать, что там происходило. Раздался хохот.
- Меня интересует, - продолжал я, - почему женщину уволили с работы, ее
мужа отправили служить подальше от Москвы, незаконно выданную квартиру не
отобрали, а тому, кому она полагалась, замены не предоставили. А ваша
комиссия все работает и не видит ничего принципиального в том, что человек с
такой моралью выдвигается в секретари парткома.
Подавляющим большинством голосов кандидатуру Пупышева отвели.
И состоялось мое первое (заочное) знакомство с Борисом Николаевичем
Пономаревым - секретарем ЦК КПСС. Когда ему доложили о провале Пупышева, он
спросил:
- Это опять его тот же, что "съел" Колесниченко? - когда ему
подтвердили, он сказал:
- Надо присмотреться к этому истребителю политработников.
Это была весна 1961-го года, а вначале осени мы встретились на
примечательной для меня партконференции Ленинского района города Москвы.
Последние годы были у меня чрезвычайно напряженными и в служебном, и в
гражданском отношении. Я все больше и больше постигал жизнь, все критичнее
относился к действиям властей. И все труднее мне становилось не реагировать
на беззакония и благоглупости властителей. Прошла вторая послевоенная
(Хрущевская) девальвация. Но если первая, открыто грабительская, не вызвала
во мне протеста, то заявление Хрущева насчет того, что во второй девальвации
никто ничего не выиграл и никто не проиграл - встречено внутренним
протестом. Я понимал, что дело не так просто, как говорит Хрущев. Его
уверение, что дело лишь в том, что уменьшилась масса денег в 10 раз, но
покупательная способность не изменилась, так как в 10 же раз подешевели и
товары - лживо. Лжив и сам пример, приведенный Хрущевым, хотя внешне он и
убедителен: коробка спичек стоила 10 копеек, теперь 1 копейка. Но я обращаю
внимание не на эту, показную сторону, а на то, что обеспечение новых денег
золотом уменьшилось вдвое.
Пишу в журнал "Коммунист", прошу разъяснить. В ответ - нечто запутанное
с главным мотивом: "в социалистическом обществе золотое обеспечение не имеет
значения. Деньги обеспечиваются всем достоянием Советского Союза".
Пишу в ответ:
"Если золотое обеспечение не имеет значения, то зачем его уменьшать.
Оставили бы прежнее или наоборот - увеличили бы".
На это не отвечают. Напоминаю несколько раз - молчат. А между тем,
доходит реакция народа. Первыми заговорили наименее обеспеченные.
Соседка-пенсионерка говорит:
- Петр Григорьевич, а эти деньги обманчивые. Раньше я на десятку день
жила, а теперь с рублем в магазин идти нельзя...
В троллейбусе армянин на весь вагон кричит:
- Прахадимец! Коробка спичек - капэйка! Прахадимец! Разве чэловек
спичками жывет! Устроил грабиловку, а спичками очи закрыть хочэт.
Жизнь подбрасывала и другие факты. На научной конференции ВВС выступает
главный конструктор туполевского бюро. И о чем же он просит, он, человек,
вхожий во все бюрократические инстанции? Помочь внедрить новое в
промышленное производство. Он рассказывает о совершенно необходимом
компьютере, который был спроектирован, разработан и построен на опытном
производстве. Проверен в эксплуатации, надо запускать в серию, но
невозможно. Чтобы пустить, нужно решение совета министров, а чтобы поставить
этот вопрос на совете министров, нужен не только заказчик, нужен
исполнитель, который бы письменно подтвердил, что он согласен принять такой
заказ. Но кто же, - говорит Архангельский, - согласится добровольно взять на
себя обузу производить новое, непривычное. Ведь гораздо выгоднее производить
старое, к чему производство уже приспособилось.
А вот еще пример.
Знакомились с образцами новое боевой техники. Среди них - средства
связи. Спрашиваю у генерала, ведущего показ:
- А как с этой техникой в США?
- Ну, вы знаете, что мы примерно на 15 лет отстаем от них во всех
отношениях. С этой техникой примерно также.
- Так что же мы секретим?
- А вот это именно и секретим. Кому же выгодно показывать свою
отсталость?
- Так ведь американцы, поди, знают, как у нас обстоит дело с этой
техникой.
- Американцы-то знают, да секретим-то мы ведь не от них, а от своих...
Да еще и для огромной армии тех, кто охраняет секреты. Ну куда бы они
девались, не держи мы таких секретов. Ведь они только и способны на то,
чтобы охранять. Ничего другого они не умеют.
Такие и подобные наблюдения и разговоры были и прежде, но они проходили
мимо меня. Теперь все оседало в душе моей и, накапливаясь, просилось на
выход. Знакомых было много и притом из разных социальных слоев: директора
крупных предприятий, руководящие работники Госплана, руководители
сельскохозяйственных органов, учителя рядовые служащие, рабочие,
колхозники... и у всех были недовольства, все рассказывали о фактах
бесхозяйственности, беззакония, бюрократизма, глупости. Сказать же об этом
было негде и недовольство начало прорываться в простых разговорах. По поводу
одного моего высказывания в большой компании жена сказала мне: "Ну, теперь
жди доноса. Присутствующий при этом один из близких наших друзей заметил:
"Донесут или нет - это вопрос второй, может, и не донесут, а вот слушать еще
не готовы. Так перед кем же вы выступать хотите? Неужели думаете, что у нас
есть более сознательные слои народа? Нет, на сегодня вас никто слушать не
захочет".
К счастью, он оказался не совсем прав. Те, кто захотел меня слушать,
вскоре нашлись, но тогда никто на меня не донес. И это не мелочь. Я думал,
если мои друзья готовы не донести, но не готовы слушать мои суждения, то в
этом есть и моя вина. Видимо, о том же следует сказать мягче и доступнее, то
есть используя привычный в советском обществе политический жаргон. Но пока
что всякие политические разговоры я прекратил и пытался подавить сомнения и
недовольства, загружаясь научной и учебной работой. Тем более, что работы
было более чем достаточно.
Особенно тяжелым был 1958/59 г. На меня было возложено руководство
авторским коллективом основного теоретического труда академии "Общевойсковой
бой". Большинство глав к моменту назначения меня руководителем было в
состоянии провала. А срок окончания близок. Приходилось непрерывно работать
с авторами. И своих четыре главы писать. И весь труд редактировать,
приводить к единству содержания и стиля.
Одновременно велась подготовка к открытию кафедры военной кибернетики.
Помощник министра обороны по радиоэлектронике Аксель Иванович Берг вызвал
меня. Была длительная деловая беседа, в которой обсуждались основные
направления деятельности кафедры и связанные с этим вопросы
материально-технического обеспечения и вопрос подбора кадров. Потом нас
принял министр обороны маршал Советского Союза Малиновский Родион Яковлевич.
Он официально предложил мне должность начальника кафедры. При этом разрешил
подобрать нужных для кафедры людей во всех вооруженных силах, а если надо,
то и из гражданских ВУЗов. Работа кафедры, сказал он, должна начаться с
будущего учебного года, но начинать ее создание надо немедленно. И эта
работа легла на меня дополнительным, тяжелым и весьма ответственным грузом.
Отнимала она уйму времени.
Но ведь основная работа НИО тоже продолжалась. И у меня оставалось
очень мало времени на нее. Меня начала охватывать тревога за судьбу отдела.
Как и куда пойдет он после моего ухода на кафедру? Отдел практически ведет
Кирьян. Если бы можно было оставить Кирьяна, с тоской подумал я. Но куда
там. Когда меня назначили на эту должность, мне было 45. При том я до этого
уже три года исполнял ее, за плечами боевой опыт, работа на больших штабных
должностях, командование бригадой и дивизией, преподавательская работа. К
тому же поддерживал меня Жадов.
А полковнику Кирьяну Михаилу Митрофановичу всего 40. И ничем, кроме
роты, он не командовал. И заместителем в НИО немногим более двух лет.
Теперь нам предстояло разлучиться. И это его беспокоило не меньше, чем
меня. Поводы только разные. Меня беспокоила судьба сделанного мною. А его
кроме того и личная судьба. Придет новый начальник. И если он изберет иное
направление работы, а это наиболее вероятно, то стычка неизбежна, и Кирьяну
придется уходить. О том, чтобы занять мою должность, он и не помышлял. Я же,
наоборот чем ближе подходило время к моему переходу на кафедру, тем упорнее
думал об этом. Наконец, поставил этот вопрос перед Курочкиным. Он коротко
ответил: "Не пропустят". Но я был готов к такому ответу.
- Тогда мне придется отказаться от кафедры. Я не могу так - браться за
организацию нового дела, а старое покидать на развал.
- Почему непременно развал?
- Новый человек - обязательно развал. В том же направлении может
повести дело только подготовленный мною человек. Новый пойдет по линии
наименьшего сопротивления. Контролировать других легче, чем работать самому.
В общем прошу доложить министру обороны, что я связываю назначение меня на
кафедру с тем, назначат ли вместо меня заместителя или нет. Если нет, буду
считать, что не сумел его подготовить к замещению моей должности и останусь,
чтобы подготовить.
Курочкин сказал, что это бесполезно, и никаких обещаний не дал. Но
когда нас с ним вызвали к министру, там дело прошло совсем просто. После
разговора о работе будущей кафедры, министра она, очевидно, очень
интересовала, как инструмент резкого улучшения управления войсками. Курочкин
довольно небрежно и даже осуждающе кинул: "А вот будущего начальника кафедры
больше интересует не кафедра, а вопрос о том, кто после него будет назначен
начальником НИО."
Малиновский вопросительно посмотрел на меня.
- Видите ли, товарищ маршал Советского Союза, я не могу рассуждать так
- после меня хоть потоп. В НИО произошел резкий поворот в работе. Его надо
закрепить. Я к этому готовил человека, назначенного вашим приказом на
должность заместителя. Я считаю, что он подготовился к занятию моей
должности, и я прошу его и назначить.
- А какие возражения? - обратился он к Курочкину.
- Да собственно, принципиальных нет. Молод. Звание слишком отстает от
должностного. Должность - генерал-полковничья.
- Ну, молодость не порок. А звание в наших руках. А как его деловые и
политические качества?
- Человек очень дельный, разумный. Политически вполне благонадежен.
- Ну и представляйте. Григоренко прав: заместители для того и
существуют, чтобы перенимать должность на ходу. Плох тот начальник, который
не способен подготовить к этому своего заместителя.
Когда был объявлен приказ министра обороны о назначении Кирьяна, это
вызвало фурор, особенно в том управлении Министерства обороны, где он
работал. Все его товарищи по работе были поражены таким взлетом и решили,
что, по-видимому, у него очень высокие связи. Но сам Кирьян, оказывается,
знал все перипетии дела через своего приятеля - начальника отдела кадров
академии. Как только приказ на него прибыл, он прибежал ко мне и со слезами
на глазах благодарил. Но я сказал, что хоть и очень люблю его, но старался
не ради него, а для пользы дела. И я не ошибся.
Пока я мог наблюдать за работой Михаила Митрофановича, мне ни разу не
пришлось краснеть за него или быть лично неудовлетворенным. Он не только
ничего не утратил из того, над чем трудились мы оба, но многое значительно
развил и открыл ряд новых научных направлений. Во время работы на кафедре, я
постоянно контактировал с ним, и бывало, что он оказывался значительно
дальновиднее меня.
Вспоминается, например, такой случай. Научно-исследовательский институт
(НИИ) связи закончил разработку машины для автоматического кодирования
текстов и переговоров. Приказом Министра обороны войсковые испытания
возлагались на академию Фрунзе. Председателем приемной комиссии и
одновременно руководителем испытания был назначен я. В это время на кафедре
работал изобретатель-одиночка из НИИ. Он по собственной инициативе
разрабатывал кодировочный прибор. Не встречая нигде поддержки, он добрался,
в конце концов, к нам. Работа нас заинтересовала, и мы оказали всю возможную
помощь изобретателю. Настойчиво трудясь во внеурочное время, он к моменту
упомянутых испытаний успел создать лабораторный образец (макет) прибора. Я
решил поставить на испытание и этот образец.
Для проведения испытаний было разработано командно-штабное учение в
условиях высокоманевренных боевых действий. Командный пункт корпуса - высшая
инстанция на учении задерживался на одном месте 2-3 часа. С ним действовала
и испытываемая электро-механическая кодировочная машина, представленная на
испытания управлением связи. Смонтирована машина на трех авто. По
тактико-технической характеристике ей на развертывание и вступление в связь
требовалось полчаса. Практически за все учение она не успела развернуться за
время стоянки штаба корпуса ни разу. В конце учения я дал ей право
развертываться столько времени, сколько потребуется. Ушло 4 часа стоянки на
месте для ведения кодированных переговоров. Надежной работы не добились, а к
концу четвертого часа машина окончательно выбыла из строя. Надо было ехать
на заводской ремонт.
Одновременно испытывался лабораторный образец электронного
кодировочного прибора. Прибор проверялся во всех штабах четырех,
участвовавших в учениях, дивизий. Не было зафиксировано ни одного перебоя.
Ему не требовалось никакого времени на развертывание. Он просто подключался
к радиостанции и работал на стоянке и на ходу, - в танке, автомашине,
бронетранспортере, просто в руках. Этот 3,5 килограммовый ящичек не стоило
труда переносить на себе. В общем, ни у кого не могло возникнуть никакого
сомнения в превосходстве маленького электронного прибора над громоздкой
электромеханической машиной. Несмотря на это, зам. начальника связи, отозвав
меня в сторону, предложил сделку. Записать в акт, что кодировочная машина,
после устранения обнаруженных на испытаниях недостатков, может быть принята
на вооружение. Но, одновременно, комиссия рекомендует усилить работу по
доведению до готовности электронного кодировочного прибора, который в
лабораторном образце показал прекрасные результаты на учении.
Я, разумеется, категорически отверг это предложение. Согласиться на
закупку для вооруженных сил никому не нужной груды металла я не мог. Но
когда я рассказал об этом разговоре Михаилу Митрофановичу, он не одобрил мое
решение. Он сказал, что связисты своего добьются и заодно угробят хороший
прибор. Очень скоро его прогноз подтвердился. Инженера-изобретателя
отчислили из института, где он работал, а на новом месте запретили работу не
по профилю. Я, в ответ, показал прибор в работе всем командующим округами и
министру обороны. Все командующие начали атаковать просьбами дать прибор в
войска. Но управление связи, ссылаясь на неготовность, отказывало.
Одновременно распускался слух о том, что прибор - блеф. Командующий войсками
Киевского военного округа (после Чуйкова) генерал армии Кошевой, пользуясь
личными связями, заказал на "Арсенале" 50 приборов. Но об этом стало
известно (откуда!) в Главном Артиллерийском управлении (ГАУ) и директор
"Арсенала" получил приказ снять образцы с производства. Так союз бюрократов
навязал войскам дорогую, громоздкую и, главное, ненужную машину, угробив
заодно прогрессивный прибор.
Я предпринял еще одну попытку спасения прибора - обратился в
Научно-технический комитет (НТК) Генштаба. И вот разговор с председателем
НТК генерал-майором Лобановым:
- Ты что же думаешь, у меня реальная власть? Дам команду и выполнят?
Ошибаешься. Мне, дай Бог, как-то увязать общую научно-техническую политику.
Что же касается конкретных вопросов, то чтобы добиться чего-то, надо
изворачиваться, хитрить, идти на уступки в чем-то. В гибели прибора виноват
прежде всего ты сам. Связисты предлагали тебе хорошую сделку - оправдать
ихние расходы и получить взамен хороший прибор. Они ведь 7 миллионов
потратили на ту машину. Ты им не дал списать их. Вот они и добиваются этого
другим путем, а прибор им мешает добиться этого. Вот его и гробят.
Но как же я мог согласиться добавить к 7 миллионам еще и расходы -
десятков миллионов - на серийное производство никому не нужных машин?
- Ну, до серии мы бы их не допустили. Да им это и не нужно. Они сами
увидели, что создали гроб, и они бы с удовольствием его ликвидировали и
занялись перспективным прибором, если бы вы им дали возможность оправдать
сделанные расходы. А теперь они тратят деньги на доводку не нужной машины и
станут проталкивать ее в серию. А прибор будут душить.
- Ну, а как же спасти прибор?
- Пока я вижу только один выход. Уговорить вашего Курочкина взять
прибор себе. Они поймут, что этот прибор в ваших руках, а они уже знают, что
вы не из тех, кто отступает, что вы доведете его до серии. А это для них
удар, которого они получить не захотят, и потому затеят с вами новый торг. А
мы им подскажем, посоветуем поторговаться.
Но уговорить Курочкина мне не удалось ("Зачем мне эта ерунда?") А
вскоре меня самого ушли из академии. Но два прибора на кафедре все же
остались. И вообще у нас собралось много технических средств управления
войсками, которые имелись только у нас, в единственном экземпляре. Как же
творческая мысль! Душат ее, душат, а она все оживает. Сколько энтузиастов
без всякой платы трудились на кафедре, создавая оригинальнейшие образцы. И
откуда только узнавали, что нам нужно. Но узнавали, приходили, приносили
свои проекты и начинали работать над ними.
Мы непрерывно что-нибудь проверяем, используя для этого учения и
военные игры. Поэтому когда главком сухопутных войск наметил двустороннюю
фронтовую игру, я сразу же предложил создать "исследовательскую группу" и
себя в качестве руководителя этой группы. Первое было принято, а второе
отклонил сам главнокомандующий сухопутными войсками маршал Советского Союза
В.И. Чуйков. "Пусть покажет, как он командует войсками. А то учит
управлению, а как сам командует, неизвестно. Назначьте командармом 2-й
танковой армии", - сказал он Курочкину.
- Ясно, - подумал я. - Рассчитаться хочет. Подобрать материал, чтобы
уволить, как Тетяева или хотя бы наказать.
Конфликт возник в первый же день.
Как обычно, получив директиву фронта, сидим над выработкой решения.
Начальник штаба говорит: "Нас явно в центр направляют".
- Нет, - говорю я, - мы в эту мясорубку не полезем. Надо иметь
возможность маневра. Поэтому пустим по центру в первом эшелоне две дивизии,
одну дивизию вдоль правой границы и одну за правым флангом двух центральных,
в готовности к маневру в сторону правофланговой дивизии и в сторону центра.
Пятую дивизию оставим в резерве и будем продвигать за правофланговой. Только
мы закончили предварительное обсуждение, заходит Чуйков с целой свитой, в
том числе и мой посредник.
- С обстановкой разобрались? Директиву фронта получили?
-- Доложите решение!
Докладываю.
- А как вы поведете дивизию по правому флангу?
- По дорогам.
- Какие там дороги?
- Очень хорошее дорожное направление на всю глубину боевой задачи
армии. Посмотрите, пожалуйста, у меня поднято.
Подходит, смотрит.
- Ну какие же это дороги. Проселки.
- Немецкие проселки. Шоссированные. Если б нам такие проселки на наших
учениях, не о чем бы думать. Имеется не только одна дорога, а и обходы -
почти в любом месте.
- Ну, хорошо. Пишите боевой приказ и оформляйте карту.
Уходят. Некоторое время спустя заходит посредник. Видимо после
совещания посредников. Развертывает карту, начинает давать обстановку. Мое
решение совершенно не учтено. Дивизии, которые должны были двигаться по
правому флангу, оказались в центре. Задал вопрос командиру 2 танковой
дивизии: "Почему вы оказались там? Я вам приказал двигаться на крайнем
правом фланге армии". Посредник, генерал-майор из военно-химической
академии, в роли командира танковой дивизии отвечает: "Я свернул на
выстрелы".
- Вы что, ротный командир, что за выстрелами гоняетесь? Если вы еще
позволите подобное, я отправлю вас ротой командовать. А сейчас сворачивайте
на... (указываю ориентиры) и выходите на свое направление.
- Но передо мной противник.
- Плюньте на него. Отрывайтесь и выходите на свое направление.
Он пытается еще что-то возразить, входит Чуйков со свитой.
- Доложите обстановку, - обращается он ко мне.
- Я не могу докладывать, так как не знаю, где мои дивизии.
- Ну как не знаете, ведь вот же у посредника нанесено.
- Их там нет. А если они там, то значит мои командиры дивизий выполняют
не мои, а чьи-то другие приказы.
- Как же это вы не можете заставить Ваших подчиненных выполнять Ваши
приказы?
- Своих бы я заставил, но посредники это не мои, а Ваши подчиненные.
- Пораспустили подчиненных, обстановки не знаете. Какой же Вы
командарм?
- Я-то командарм, но Ваши подчиненные позволяют себе не считаться с
решением командарма.
- Какой Вы командарм, если с Вашими решениями не считаются. Я отстраняю
вас от должности.
- Не понимаю!.. То есть я понимаю, что Вы отстранили меня от должности,
но не понимаю, за что.
- Не понимаете? - совсем уж грозно говорит он. - Ну, так я Вам объясню.
- Я этого именно и прошу.
- После объясню, - несколько снижает он тон и удаляется.
Свита со всех сторон набросилась на меня. На разные голоса они галдели
- "Что вы делаете? Он этого не любит".
- Я генерал, а не повар, чтобы его вкусы изучать.
Этот ответ мой разошелся с невероятной быстротой по всем сухопутным
войскам. Причем было много вариантов. "Повар" присутствовал во всех
вариациях, но сами вариации были значительно энергичнее, что
свидетельствовало о большом желании людей услышать и узреть достойный отпор
хамству. Думаю, что ответ этот дошел и до Чуйкова, но вызнал совсем иную
реакцию, чем предполагало его окружение.
Все покинули мой кабинет, ушли к заместителю, которому я передал свои
бумаги и порекомендовал добиться от руководства обстановки, соответствующей
моему решению. "Если по правому маршруту не пойдет хотя бы одна дивизия,
армия попадет, на втором этапе, в очень тяжелое положение.
Я немного отдохнул, успокоил себя и подумал: "Ну, что ж, тем лучше.
Займусь теперь исследованием" - и решил пойти посмотреть, как работает
недавнее изобретение топографов для автоматической передачи обстановки с
одной карты на другую, на расстоянии. Дверь из моей комнаты открывалась в
коридор. Открыв ее, я шагнул через порог и чуть было не столкнулся с
Чуйковым. В совершенно пустом коридоре мы стояли лицом к лицу только двое.
Случайно мы столкнулись или он и шел ко мне - это для меня остается тайной.
Мирным тоном и даже несколько смущенно он спросил меня:
- Вы что же не отдыхаете? Я ведь отстранил вас только в порядке вводной
по игре. Курочкина я тоже вывел из игры. Только другим способом. Под
бомбежку попал. А за вас пусть заместитель покомандует, потренируется. Но
ввести я вас могу в любой момент. Так что, пока есть возможность, отдыхайте.
- Он повернулся и ушел, оставив меня в полном недоумении.
Я не знал, чего можно ожидать дальше. При вызове сторон для доклада
решения можно было ждать чего угодно, и я был все время в напряжении. Передо
мной докладывал командующий артиллерией фронта генерал-полковник Чернявский.
Чуйков с ним так хамил, что я просто дрожал. Думал, если он попробует так и
со мной себя вести, то дам отпор не останавливаясь перед грубостью. Однако
ничего такого не произошло. Вопросы задавались мне тактично, ответы
выслушивались внимательно.
На разборе очень хвалил мое решение - пустить часть вдоль правой
границы. На это направление я ко второму этапу операции вывел три дивизии из
пяти. Ругал наших противников, что недооценили это направление и позволили
нам почти без сопротивления развивать наступление.
Что я еще могу добавить? После моего выступления на партконференции,
Чуйков был единственным из больших начальников в вооруженных силах, который
безотказно принимал меня, говорил вежливо и даже
сочувственно-благожелательно. Ему одному я обязан тем, что не был уволен из
армии тогда, в 1961 году. Чем это объяснить, не знаю. Возможно, такие люди
уважают тех, кто не боится отстоять свое достоинство. А, может и то, что
подобные хамствующие, в душе трусы и, встретив отпор, поджимают хвост. Мне
не хотелось бы так думать о Чуйкове, поэтому я отмечаю только как факт, за
мой отпор он мстить не стал. Наоборот, проявил уважительное отношение ко
мне. И как факт же отмечал: веди себя подчиненные с достоинством, и Чуйков
был бы иным. Хамство начальников и трусость подчиненных, две стороны одной
медали.
Я любил нынешнюю свою работу, как любил всякое дело, которым
приходилось заниматься. Но академию я любил и по-особому. Творческий
коллектив, творческий характер работы давали огромное моральное
удовлетворение. Но после XX съезда партии, после всех лицемерных разговоров
о культе Сталина, при одновременном создании нового культа, в моей душе
царил разлад. Мне трудно было молча терпеть лицемерие правителей, но
одновременно я понимал, что выступление будет стоить мне крушения всего
устоявшегося и вполне меня устраивающего уклада. Поэтому я старался давить
свои протестные настроения волевым усилием и работой. Теоретический труд, о
котором я уже упоминал, создание курса лекций для новой кафедры и работа над
докторской диссертацией плюс текущая служебная деятельность забирали меня
всего. Но постепенно обстановка разряжалась. В 1960 г. вышел в свет
теоретический труд. Учебные материалы на 1961/62 учебный год впервые кафедра
закончила разработкой к началу августа. В последних числах этого же месяца я
сдал в совет академии также докторскую диссертацию и почувствовал себя
освободившимся.
И тут с особой силой навалилась на меня уже давно преследовавшая мысль:
"Надо выступать. Нельзя молчать. Тем более, что я могу иметь трибуну, с
которой далеко прозвучит. Меня уже в диссидентские годы очень часто
спрашивали об ужасах, пережитых в тюрьмах и психушках, а я самые большие
ужасы пережил в академии и дома в августе-сентябре 1961 года. Я прощался с
академией. Я говорил - ей: милая, родная, пережил я в тебе и с тобою самые
лучшие годы моей жизни. Здесь я творил. 83 научных работы, из них 8
фундаментальных оставляю тебе. Фамилии не будет. У нас умеют затирать
фамилии, но мысли разберут мои ребята. Ничему стоящему не дадут потеряться.
Не работать мне здесь больше. Это моя творческая смерть". И с людьми,
которых любил, прощался. Вот и сейчас, когда пишу, стоят они передо мною,
как стояли тогда, во время моего прощания. Хотелось бы назвать, записать
имена особенно дорогих, но, как всегда, боишься нанести кому-нибудь вред.
Они обо мне, может, и думать забыли, а напишу я - и "всебдительнейшее око"
приметит: "Ах вот вы какие! Вас, оказывается, Григоренко до сих пор помнит".
Лучше не вспоминать. Да и больно это - воспоминание о друзьях на
чужбине.
С семьей прощался, с женой любимой. Не пройдет мне даром это
выступление, как они останутся без меня и без привычной среды. Тогда
опасности мне представлялись преувеличенными. И готовился я к самому
худшему. Страха не было. Но было хуже страха. Жалость к близким людям.
Жалость опустошающая, когда стоишь рядом с любимым человеком, видишь его
муку и помочь ему не можешь. И отчаяние охватывает тебя: "Нет, к черту,
никаких выступлений, простите меня, родные, за то, что хотел вам такое зло
причинить". Но проходит время, и новые, не менее мучительные, мысли: начинаю
с иронией: "Да, правильно. Зачем это тебе? Генеральские погоны надоели,
высокие оклады, специальные буфеты и магазины? Какое тебе дело до каких-то
там колхозников, рабочих, гниющих в тюрьмах и лагерях. Живи сам, наслаждайся
жизнью. Подонок ты этакий, Петр Григорьевич". И так от одной до другой
крайности. Все ищу ответа, как быть. А ответа нет, нет до самой конференции,
до самой трибуны конферентской.
Популярность: 1, Last-modified: Fri, 26 Apr 2002 20:00:08 GmT